Не имей сто друзей?

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Такая уж поговорка ходила в 50–60-х годах:

Не имей сто друзей,

А женись как Аджубей.

Всегда ли справедлива молва?

…Меня, как я уже рассказывал, судьба свела с Аджубеем на заре пятидесятых, в пору, когда еще жив и всесилен был Сталин.

Мы вместе учились на факультете журналистики Московского университета. Аджубей был старше меня на несколько лет и на один курс. Он же оказался и моим первым начальником. В университетской многотиражке, где он был заведующим отделом культуры и быта, а я – единственным сотрудником этого отдела. Ему я принес свою первую корреспонденцию. О порядках, вернее, беспорядках в общежитии для строителей нового здания МГУ на Ленинских горах.

Знал ли я, что мой первый босс не просто студент-старшекурсник, но еще и зять Хрущева, чьи портреты вывешивали на стенах и несли в колоннах демонстранты на Первое мая и Октябрьскую революцию? Знать-то знал, но это как бы не доходило до меня, «не влияло серьезного значения», как любил повторять один мой хороший друг из «Известий».

Думаю, что впервые я задумался об этом лишь два года спустя, когда меня, пятикурсника, по его инициативе зачислили на полставки в «Комсомолку», где сам он за год дорос до члена редколлегии, а вел себя, как уверяли злопыхатели, как кронпринц.

Забывчивая молва основные деяния Аджубея по раскрепощению подцензурной советской прессы связывает с «Известиями». На самом деле звездной его порой были годы в «Комсомолке», особенно после 1957 года, когда он стал главным.

В «Известиях» он повторял то, что в основном прокатал еще у нас, в «Комсомолке». В те годы власть его тестя, как первого лица в стране, только утверждалась, часто все висело на волоске, и многое, на что отваживался Аджубей, было его собственным страхом и риском. Как и его предшественник Горюнов, он старался выглядеть грозным и неприступным редактором, но, как и Горюнову, ему это не удавалось. В традициях классического российского самодержца он мог и казнить, но предпочитал миловать. В числе популярных баек о нем была «расправа» над одним бесталанным, к тому же еще и нерадивым сотрудником. Я до сих пор хорошо помню эту сцену на летучке, которую он начал с пылких, по восходящей, обличений, а закончил предложением провинившемуся поехать отдохнуть, с обещанием даже достать ему путевку в приличный санаторий.

Кто боялся его как огня, это секретариат и очередная дежурная редакция. Вернувшись поздно вечером на этаж с какого-нибудь приема или иного правительственного мероприятия, он мог не глядя обозвать никуда не годными уже готовые к подписанию полосы и начать вдохновенно переверстывать газету, роясь самолично в папках с гранками, находя там, по подсказке ушлых авторов, недооцененные секретариатом перлы. И попробуй скажи потом кто-нибудь, что выходящий номер не стал в пять раз лучше разрушенного.

Заслуга Аджубея была не в том, что газета пыталась сотрясать основы, ибо он сам был зятем «основы основ», а в том, что все – от его заместителей, которые долго не задерживались, до курьера на телетайпе – были озабочены тем, чтобы вставить фитиль всем остальным газетам. Состязательность, о которой до него мало кто помышлял из главных редакторов советской прессы, вечно боявшихся «прокола», постепенно становилась правилом.

У нас с ним были особые отношения. Он привел меня в «Комсомолку». «Вечный литсотрудник» при Горюнове, я в короткую пору его редакторства вырос до члена редколлегии.

На людях же он стремился держать дистанцию, переходил на «вы», и каждый раз, когда я по рассеянности называл его Алеша и «ты», лицо его на мгновение превращалось в маску. Быть может, все это оттого, что я был единственный рядом с ним, кто помнил его еще завотделом университетской многотиражки?

Выпив, а такая возможность и даже служебная необходимость появлялась у него чуть ли не каждый день, он преображался. Из «Известий», где подхалимы облепляли его как ракушки, налипавшие на бока лодки – жизни Маяковского, он любил под всяким предлогом рвануть вечерком, а то и глядя на ночь, на шестой этаж или в гости к кому-нибудь из нас. Но постепенно здесь ему стало не хватать того, от чего он бежал. Курить фимиам «своим» в «Комсомолке» было не принято, а он уже не мог жить без него, как заядлый курильщик без курева.

На этой почве возникали обиды, подозрения, ревность к скромным на фоне его «Известий» удачам «Комсомолки». Вечерники с его участием, как правило, оканчивались далеко за полночь, нередко с шумом, а то и с мордобоем. Зато наутро, почти по Пастернаку:

Забыты шутки и проделки.

На кухне вымыты тарелки.

Никто не помнит ничего.

…Через несколько недель, а может, и месяцев после водворения Брежнева нам на шестом этаже стало известно, что Аджубей лежит в Кунцеве с сильным приступом радикулита. Плохо, что болеет. Но хорошо, что в Кунцеве. Значит, из Кремлевки его все-таки не отчислили. Мы с Виталием Ганюшкиным, тоже выпускником журфака МГУ, пришедшим в «Комсомолку» на два года позже меня, тут же решили навестить его. Чтобы не во зиться с пропусками (долгая и нудная процедура с учетом статуса больницы), решили использовать лаз в выходящей в лесок ограде, который я присмотрел, когда сам лежал там с язвой желудка.

Когда мы объявились у него в палате, сюрприз был полный для обеих сторон. Он вообще не ожидал кого-нибудь из прежних сослуживцев, тем более что никому не заказывал пропуск, а мы были поражены его видом – на спине, с высоко подвешенной с помощью каких-то рычагов ногой.

Палата была на одного пациента, но рядом с больным, спиною к нам, сидела какая-то дама и… вязала. Когда я сообразил, что к чему, на память мне пришли диккенсовские парижанки из «Повести о двух городах», что вышивали шерстью для вязки имена тех, кого ждала гильотина.

А пока мы набросились на ошеломленного Аджубея с подарками в виде бутылки «Арарата» и плиток шоколада «Золотой ярлык» и расспросами о здоровье.

И он, и мы чувствовали себя несвободно. Он предпочитал концентрировать наше внимание на причудах радикулита и начинал таращить глаза и переводить их на застывавшую как изваяние даму, когда в своих расспросах мы выходили за пределы медицинской тематики.

Однажды мы столкнулись у Центральных бань. У меня с двумя другими ветеранами «Комсомолки» был по блату заказан номер, который завсегдатаи называли фурцевским. Аджубей направлялся в «общий» первый класс, но охотно, хоть и с оговорками, присоединился к нам. Пока Саша Кривопалов хлестал беспощадно его рыхлое белое тело свежим березовым веничком, я вспоминал строчки его любимой песни:

Тело мое белое,

Строчки мои серые…

А если по правде, в этом «номере Фурцевой» мы тогда не столько парились, сколько пили водку, закусывая с собою же принесенными бутербродами с красной икрой и семгой, и, перебивая друг друга, вспоминали «золотое времечко» работы под началом Алехи. Теперь мы не скупились на комплименты.

Он слушал, размягченный физически и духовно, но тут же начинал прикладывать палец к губам, когда кто-либо из нас, быть может, и под влиянием винных паров, касался запретной темы его и его тестя увольнения. Боялся он не за себя, а за нас. Он был уверен, что общение с ним опасно для близких ему людей, и подчеркнуто оберегал их от неприятностей.

Не имей сто друзей,

А женись как Аджубей… –

распевали досужие остряки еще со студенческих его лет.

Но как раз дружить и было его талантом. Далеко не единственным, разумеется.

Пока он был в силе, его готовность откликнуться на любой зов охотно приписывали его положению. Оказавшись в опале, он по-прежнему бросался на помощь каждому, кто по старой памяти обращался к нему за помощью. Раньше звонил по начальству, теперь по немногим оставшимся верными влиятельным друзьям, своим и Рады – из мира ученых и медиков, а то и бюрократов. Кому-то пробивал путевку, кого-то укладывал к знакомому звезде-хирургу на операцию. Чью-то дочь или сына, двадцать с лишним лет прозябая в должности заведующего отделом публицистики журнала «Советский Союз», устраивал на работу…

В этом журнале моя жена была, бери выше, членом редколлегии, и не раз, бывало и такое, приходилось ей защищать Алексея Ивановича от хамства главного – Николая Матвеича Грибачева, Грибача, который когда-то по милости Аджубея получил за компанию с ним Ленинскую премию за коллективную поэму в прозе о Хрущеве. Таковы превратности судьбы.

О них нельзя было не помыслить поздней осенью 1985 года, когда мы с женой проводили мой посольский отпуск в санатории «Барвиха», и Алексей с Радой впервые не отказались заглянуть к нам туда в гости. Место было для них более чем знакомое, но они не были здесь более двадцати лет.

Хотя после Апрельского пленума прошло уже несколько месяцев, для привилегированных обитателей этих пажитей их появление здесь стало, как бы теперь сказали, знаковым. Сюрприз для многих отнюдь не самый приятный. Такой бытовой эпизод в ту пору становился не только отражением перемен, но и, по-своему, творцом их. Последний раз мы виделись в сентябре 1991 года на премьере спектакля по пьесе Владимира Максимова в Театре Маяковского. Новоиспеченный министр иностранных дел, я был, во-первых, при положенной деятелям такого ранга охране, во-вторых, в окружении массы старых знакомых, которые толпились вокруг меня в антрактах с искренним, как мне показалось, желанием поздравить. Так что Алексею с Радой нелегко да и несподручно было пробиваться к нам с женой, о чем я узнал только из разговора с ними, который был поневоле кратким, так как звенел уже третий звонок. Я понял одно – он рад.

…О скоропостижной смерти Алексея Ивановича, которая застигла его главным редактором им же созданной газеты «Третье сословие», я узнал из телефонного звонка в Лондон из Москвы. Звонила Рада Никитична, чтобы сообщить трагическую весть – сердечный приступ, «скорая помощь», больница, смерть, – и попросить помочь их среднему сыну Алексею, который работал в Англии, вылететь в Москву на похороны.

Алексей Алексеевич, когда мы его разыскали, поблагодарил и сказал, что билет уже у него в кармане. А ничего другого не требуется. В тот же день я передал в «Комсомолку» страницу печальных строк: «Наша эпоха не очень расположена для того, чтобы даже самые крупные наши современники могли бы раскрыть себя во всю мощь своей натуры. Не выпало это и Аджубею. Но и того, что он успел сделать в „Комсомолке“ и „Известиях“ и в последние годы – годы оборванного его ренессанса, достаточно для того, чтобы остаться в истории нашей страны и в памяти его многочисленных читателей и почитателей».

Были там и такие строки: «Для меня всемирно известный Алексей Аджубей был не только „знаменем, символом, иконой“, а живым человеком, который всю жизнь боролся и страдал».