Герой или?..

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Одним из членов того руководящего «почтенного собрания», по выражению партийного ветерана Оки Городовикова, которое по воле Суслова или Брежнева послушно голосовало за все, что бы ему ни предложили, включая отрешение от власти руководителя правящей партии или государства, был и тот, о ком я теперь хочу рассказать.

При Брежневе и двух его скоротечных преемниках он в качестве лидера грузинской компартии дорос до звания кандидата в члены политбюро, что давало ему право на пленумах ЦК сидеть хоть и не в президиуме, как полные члены ПБ, а в зале, но зато в первом ряду.

Президиумы – это было еще одно помешательство тех лет. Подобно спецбуфетам и спецподъездам. Ни одно заседание, начиная с партийного съезда и кончая профсоюзным собранием в пошивочном ателье, не обходилось без президиума.

Если на заседание собиралось семь человек, как минимум трое из них сидели в президиуме, а то и пятеро.

В одних случаях президиум избирали, то есть составляли заранее длиннющий список и потом зачитывали его с трибуны перед началом действа. У чиновников пониже чином сердце замирало в груди – выкликнут или нет. Те, кто повыше рангом, номенклатура – а она была и всесоюзной, и республиканской, и областной, и районной, и даже сельсоветской, – спокойно ждали, когда очередь в алфавитном порядке дойдет до них. Чтобы не идти через весь зал и не ступать по ногам, завсегдатаи президиумов садились перед началом заседания в первых рядах. Но тут не исключены были и конфузы. Помню, как при открытии одного из съездов писателей после того, как был зачитан список президиума, население двух первых рядов дружно, как стая галок, снялось с мест и двинулось на сцену. Сидеть, как одинокая пальма в пустыне, остался один Михайлов, тогда председатель Госкомиздата. Всем стало ясно, что снятие его – дело решенное. В других случаях, в том числе и на пленумах ЦК, места в президиуме закреплялись за должностями.

Были, наконец, и такие персоны, как тот же «дважды гимнюк» Сергей Михалков, которые, опоздав на сборище, прямиком направлялись в президиум, даже и не потрудившись справиться, выкликали их или нет.

Став по воле Горбачева министром иностранных дел, мой герой тут же одолел последнюю, самую высокую ступеньку в партийной иерархии, но долгое время голосовал так же безропотно, как и ранее.

…Виновником моего раннего знакомства с Шеварднадзе был Горюнов, мой первый редактор. Оставаясь рядовым литсотрудником, я с течением времени все чаще удостаивался его персональных, через голову моего непосредственного начальства, поручений. Чем немало дорожил.

Последним его заданием (он вскоре ушел в «Правду») было ехать в Грузию и «пописать хорошо о грузинах. Поднять им, чертям, настроение».

Дело было все в том же громовом 1956 году. Вскоре после того, как взвинченные толпы людей, главным образом молодежь, студенты, вышли 2 марта в Тбилиси на улицы протестовать против того, что сказал в своем закрытом докладе Хрущев о Сталине. Они несли лозунги: «Долой Хрущева!», «Молотова – во главе КПСС».

Истории еще предстояло проанализировать и объяснить мотивы и загадки этого парадоксального мятежа, когда действительные и потенциальные жертвы вступились за своего погубителя. Подумать только – народ, поднявшийся на защиту чести тирана, и танки и автоматы, посланные против народа защитить раскрепощение и справедливость. Какая изощренная фантазия могла бы придумать такую дьявольскую комбинацию!

Но тогда властям было не до философии. Просталинский путч подавили в сталинской манере. А потом, опомнившись, стали думать о терапии. Моя командировка, почти в месяц длиной, была ее частью.

Я не опасался, что ко мне, как к человеку из Центра, отнесутся враждебно. Но и то доброжелательное отношение, с которым меня встретили сначала в Тбилиси, а потом в тех грузинских городах и весях, по которым я отправился из столицы республики, было сюрпризом, приятным разумеется. Параноидальная любовь к Сталину, которая, как считалось, бросила людей на улицы, отнюдь не была национальной болезнью. И вообще, новые знакомые при встрече со мной предпочитали поскорее занять место за столом, а там уж в свои права вступали законы грузинского застолья, когда все тосты произносит тамада, который одновременно зорко следит за тем, чтобы во время его почти без перерыва следующих друг за другом речей никто бы не разговаривал друг с другом. Очень удобное в такую пору правило.

Мне было двадцать пять лет, я был впервые в Грузии и влюбился в нее, что называется, с первого взгляда. И в памяти запечатлевались не столько умные, порой и ожесточенные разговоры о политике, когда удавалось обхитрить тамаду, сколько то, что касалось экзотики и обычаев, тем более что все увиденное и услышанное словно бы с одной только целью и случалось: подтвердить, что все ходячие анекдоты и легенды о гостеприимстве и общительности грузин, – а сюда я тогда автоматически включал и аджарцев с абхазами, – правда. И еще неизвестно, что хлеще – жизнь или выдумка.

Под Батуми мы с кандидатом в собкоры «Комсомолки» Ильей Хуцишвили, которого мне, кстати, по приезде в Москву предстояло аттестовать, заблудились в гигантском субтропическом лесопарке, который сразу напомнил мне «Колхиду» Паустовского.

В конце концов набрели на какой-то особнячок – двери и окна веранды распахнуты настежь. Дымит мангал, голубеет на заборчике слегка парящая шкурка барашка, и вокруг – веселый говорливый народ, который приглашает отведать семидесятиградусной чачи перед тем, как поспеют огненно-острые шашлыки, которые уже надо будет заливать вином.

Два часа мы так пировали, прежде чем хозяева спросили, кто мы, собственно, такие и откуда. Это не могло быть инсценировкой – так талантливо было исполнено.

В Южной Осетии как-то под вечер добрались до высокогорного аула и заночевали в доме многодетного осетина, который не мог толком ответить на вопрос, сколько же у него детей. Он стал пересчитывать их, вызывая каждого по имени и время от времени спрашивая:

– Эй, ты, как тебя зовут?

Старшей среди детей была шестнадцатилетняя горянка с осиной талией, карими глазищами во все лицо и дюжиной черных как смоль косичек, которыми она беспрерывно встряхивала, накрывая на стол и поглядывая на нас. Ну ни дать ни взять героиня толстовского «Кавказского пленника».

Хуцишвили подначивал:

– Если ты ночью попытаешься овладеть ею, тебя зарежут за посягательство на ее честь. Если не подойдешь – за пренебрежение такой красавицей.

Самым фантастическим в этой истории было то, что я почти поверил ему и всерьез стал прикидывать, какой из мученических концов предпочтительнее.

В Кахетии прощальное застолье так затянулось, что возникла угроза опоздать на местный самолет, который уходил с районного аэропорта в Тбилиси раз в сутки. Аэропорт был расположен километрах в двадцати от того колхоза, где мы с пользой провели два дня. Я поднялся из-за стола, поторапливая Илью, как вдруг выяснилось, что двое из участников нашего банкета чувствуют себя… смертельно оскорбленными. Оказывается, за них не успели выпить. Пришлось снова занять места, выслушать два тоста и две ответные речи и осушить еще два рога (коварная посуда, которую, взяв в руки, уже нельзя положить недопитой).

После этого хозяева предложили заночевать и улететь следующим самолетом. Когда этот номер не прошел, стали говорить, апеллируя к Хуцишвили, своему человеку, что с начальством аэропорта уже договорились, самолет подождет. Когда и это не помогло, согласились наконец усадить нас в машину, у которой через сто метров спустило заднее колесо.

– Что делать, дорогой, – развел руками взявшийся проводить нас председатель колхоза, он же тамада.

Я, ни слова не говоря, бросился останавливать проезжавший мимо грузовик. И только тут хозяева, крайне недовольные мною, сдались. Нашлась другая легковушка с исправными колесами, и мы благополучно добрались до аэродрома, где нам сообщили, что самолет ушел полчаса назад, но… уже получил команду вернуться. Так что у нас еще почти час, чтобы выпить «чашку чая». Сидя в десятиместном «антоне» и глядя в иллюминатор на уносящиеся куда-то назад и в сторону зеленые холмы, темные пятна виноградников и шеренги пирамидальных тополей, я уже не верил, что мы все-таки летим.

Шеварднадзе тогда был вторым секретарем, то есть заместителем главы грузинского комсомола, а в тот момент, в отсутствие своего начальника, находился, как тогда выражались, на хозяйстве.

На фоне других моих новых знакомых, экспансивных, громкоголосых и многоречивых грузин, которые, казалось, были озабочены только тем, как бы «пошикарнее накрыть стол» в честь «дарагого гостя» для очередного «кутежа» (слово очень популярное в Грузии с легкой руки Пиросмани, который именно так назвал добрую половину своих картин), рано поседевший и оттого выглядевший блондином, что непривычно для грузина, Шеварднадзе показался мне скучным, если не пресным.

Что он думает по поводу «событий», из-за которых я и оказался в Грузии, выяснить мне так и не удалось. Он встречался со мной по первому же моему зову, терпеливо выслушивал мои впечатления и соображения на будущее, одобрял с ходу все мои идеи, поручал кому надо позвонить куда надо, но от рассуждений о политике уклонялся.

С юмором у него было туговато уже в ту пору, а завораживающей улыбкой, которая так пригодилась ему в пору министерствования и считалась проявлением его харизмы, он тогда еще не обзавелся. Если не ошибаюсь, только одна проблема заставила его слегка поволноваться, вызвала прилив крови к бледным скулам.

– Надо ли устраивать прощальный банкет? – поставил вопрос Эдуард. – Товарищи настаивают, что надо, а я… – И тут он сделал паузу.

Я подумал вначале, что он шутит, но тут же напомнил себе, что мы в Грузии. Мою душу раздирали противоречия. С одной стороны, уже несколько поднаторев в бюрократическом этикете, я сознавал, что чем выше уровень лица, заправляющего балом, тем почетнее для гостя. С другой – перспектива провести последний вечер, три-четыре часа, а меньше никак не получалось, в обществе тяготящегося этим замечательным обычаем человека, меня отнюдь не вдохновляла. Тем более что у меня уже было столько друзей в Тбилиси, хоть и пониже рангом, но своих в доску.

Я решил сделать вид, что в этом вопросе мы заодно. Даже воспроизвел анекдот, а может, такое случилось и на самом деле, относительно одного тамады, который, произнеся все возможные похвалы по адресу очередного «тостуемого», в последнюю секунду наклонился к нему и спросил шепотом:

– Слушай, а как тебя зовут?

Эдуард на анекдот, который, я уверен, он не мог не знать, отреагировал вяло, но моя готовность пожертвовать казенным банкетом его воодушевила. Не в ту ли минуту он зачислил меня в свои единомышленники?

Позднее я не раз имел возможность убедиться, что пиры и застолье – не его стихия, и только суровая необходимость заставляла его подвергаться этой медленной пытке, которую он, впрочем, если уж выпадало, претерпевал стойко и с достоинством.

Словом, мы не очень-то привязались друг к другу в ту позднюю осень 1956 года, что не помешало ему прислать главному письмо с признательностью за выступления «Комсомолки», а мне – следить за его дальнейшей карьерой. Я не без удовольствия встретил весть о его «избрании» первым секретарем комсомола Грузии и не без сочувствия – перевод на скромную должность секретаря одного из райкомов партии.

Назначение с приходом Брежнева к власти в Москве министром внутренних дел Грузии воспринял как начало взлета. Вскоре после этого я, тогда уже главный редактор «Комсомолки», был командирован в республику как «товарищ из Центра». Вот тут и состоялась наша следующая встреча. Но о ней лучше рассказать устами бывшего собкора «Комсомолки», позднее директора грузинского ТАСС, а еще позднее – помощника и самого близкого Шеварднадзе человека в бытность его министром иностранных дел. Вот как он, Тимур Мамаладзе, рассказывал об этом, а точнее, о своем «открытии» Шеварднадзе в «Огоньке» времен перестройки: «…Но до того был один случай, который очень меня к нему (Шеварднадзе) расположил. Был я тогда собкором «Комсомолки». В Тбилиси проходил очередной съезда комсомола Грузии. На нем присутствовал тогдашний главный редактор «Комсомольской правды» Б. Д. Панкин. В своем выступлении, произнеся здравицу грузинскому комсомолу, он затем его покритиковал. Мало того, в кулуарах, за чаем с кандидатом в члены политбюро Василием Павловичем Мжаванадзе позволил себе оспорить его отрицательное мнение о «Новом мире» Твардовского… Сразу же вокруг него образовался вакуум. Пустота. Никто не подходил, как к зачумленному. Вдруг вижу: пересекает эту пустоту седой мужчина и пожимает ему руку. Это был Шеварднадзе, тогда министр внутренних дел республики. Я понял, что это был не просто жест поддержки – несогласия с общей готовностью подлаживаться под верховное мнение. Движение против течения, наперекор ему. В тогдашних условиях, когда от первого лица зависело все и вся, такой поступок требовал недюжинного мужества».

История дальнейшего восхождения Шеварднадзе к вершинам власти в республике и его пребывание на этом региональном олимпе рождали были и небылицы, которые волнами расходились по стране. Впрочем, о ком из восходящих к власти не сплетничали в эпоху позднего Брежнева? Шеварднадзе потому, наверное, был для меня интереснее других, что я, в силу обстоятельств, стал свидетелем его старта. Все время тянуло сравнивать его «нынешнего» с тем, кого я помнил с пятьдесят шестого года.

Не похож на него был уже тот, второй Шеварднадзе, которого с излишним, на мой взгляд, пафосом обрисовал его помощник. Дальше – больше.

Вот рассказывают, как, только что став секретарем Тбилисского горкома, он на каком-то заседании предлагает собравшимся – так называемый партийно-советский актив – сверить часы. Участники встречи подтягивают рукав рубашки или блузки, обнажают левые запястья, на которых оказываются дорогие золотые часы, все как на подбор, швейцарских марок. И только у первого секретаря скромные то ли «Заря», то ли «Вымпел», словом Второй часзавод. Сцена из «Ревизора».

Еще одна-две подобные истории, то ли было, то ли нет, и я думаю про себя, что ничего нет нового под луной. Впрочем, может быть, с этой публикой и нельзя иначе?

Вот накатывает другой слух, который подтверждают очевидцы, в том числе и мой старый друг Хуцишвили, успевший уже поработать со мной не только в «Комсомолке», но и в ВААПе. Впрочем, он никогда не любил Эдика, которого в третьем лице иначе никогда не называл.

…Прибыл в Тбилиси Леонид Ильич, разместили его, само собой, в самом шикарном особняке, который только был в распоряжении республиканского руководства. Просыпается он утром, смотрит в окно – а там, как живой, домик его мамы в курских пенатах, где он некогда родился… Как тут не растрогаться, как не поощрить того замечательного человека, который подумал об этом…

Я слушаю, а сам думаю о другом, чему довелось быть свидетелем. О том шикарном празднике урожая под названием «Тбилисоба», который изобрел первый секретарь ЦК партии Грузии Эдуард Амвросиевич Шеварднадзе – когда золотой грузинской осенью съезжаются в Тбилиси пахари, виноградари, животноводы, гончары, виноделы и так далее, и так далее вместе с большим количеством того, что ими выращено и произведено, и тогда «город на Куре» становится на несколько дней настоящим раем земным – там аул раскинулся, которого вчера не было, там отара овец блеет в предчувствии острого ножа, дым курится над рядами жаровен, вино льется из бурдюков, звучат песни и тосты, танцуют горцы и горянки.

На заключительном банкете я подвожу к Эдуарду Амвросиевичу привезенных из Москвы зарубежных вааповских партнеров – издателей, дирижеров, композиторов, художников, – и их просто распирает от осанны всему увиденному, услышанному и попробованному, что начисто перевернуло все их представления об убогости и трафаретности советской жизни.

Он слушает их с той еще не вполне отработанной улыбкой, которой лишь предстоит еще покорять мир, сердечно благодарит, а мне бросает вполголоса, что в Москве уже получены анонимки, изобличающие его расточительство и феодально-кулацкие пережитки. Мне понятна промелькнувшая в его взоре тоска. Иностранным гостям этого не понять, а мы-то, советские люди, знаем, какую реакцию вызывает в казенных кругах, да и просто у завистников все, что хоть немного выходит из ряда вон. Тут, на «Тбилисобе», я ему полный союзник. Может, думаю позднее, из того же источника родилась и сплетня о домике мамы генерального секретаря?

Но вот чего уж никак не списать на сплетни – это его речи на партийных съездах и прочих форумах государственного и общесоюзного значения, принесшие ему прозвище «еще одного замечательного грузина». Те самые крылатые слова, согласно которым нет на земле мудрее человека, чем наш выдающийся, мудрый и так далее Леонид Ильич, и нет народа лучше советского. Благодаря ему над Грузией и солнце восходит с севера, а не с востока, как над всеми другими странами.

Дежурные здравицы, которыми наполнена была речь каждого из партийно-советских ораторов, просто скользили мимо сознания. Никто не удивился, что Андрей Павлович Кириленко, в то время формально второй в партии человек, получая награду в связи со своим юбилеем, речь произнес в честь Брежнева. Но его выражение, что семьдесят лет в нашей стране – средний возраст, запомнилось, вошло в обиход.

Шеварднадзе тогда тоже вспоминали в основном в связи с его отшлифованными, как алмазы, не моим ли Тимуром Мамаладзе, дифирамбами.

Я понимал, что это одно из средств самообороны, но все-таки, по мере того как комплименты становились все изощреннее и поэтичнее, спрашивал себя – стоит ли?

Назначение Шеварднадзе министром иностранных дел и одновременно избрание (!) его наконец-то членом политбюро застало меня в Стокгольме. И хотя за три года уже послом в Швеции у меня не возникло каких-либо конфликтов с Громыко, появление Эдика в этой роли я воспринял как примету реальных перемен. Первые его шаги и заявления вроде бы подтверждали эту версию.

Помню, как летел в Москву на совещание послов и аппарата МИДа с участием Горбачева, нафаршированный звучавшими отовсюду – и диппереписка, и средства массовой информации, и рассказы очевидцев, – призывами к новому мышлению, сам уже заваливший Москву предложениями по этому поводу, выступивший в «Московских новостях» со статьей «Время и бремя посягать», я ни минуты не сомневался, что все пройдет совершенно по-новому. В памяти было недавнее, но еще догорбачевское совещание послов в Скандинавских странах, где право на трибуну предоставлялось лишь в том случае, если ты заранее напишешь свое выступление и покажешь его замминистра – «куратору направления».

Увы, разочарования начались уже с первых шагов. Оказывается, и здесь ораторы были определены заранее. Резолюция совещания и «план мероприятий по реализации рекомендаций генерального секретаря», еще не высказанных, был уже «подработан». А чтобы проникнуть в зал заседаний, в клубе МИДа понадобилось пройти три кордона спецслужб.

Появление Горбачева, ведомого Шеварднадзе, присутствующие встретили «знакомыми до слез» вставанием и овацией.

Открывая совещание, наш новоиспеченный министр совсем в духе тех речей, которые он произносил при жизни Брежнева, определил, что данное совещание является историческим, ибо «в его работе впервые за всю историю МИД СССР участвует руководитель нашей партии и правительства, генеральный секретарь, что знаменует…».

– Да ничего в этом особенного… – вдруг подал реплику Горбачев, и по мере того, как в зале разрастался хоть и анонимный, но одобрительный гул, лицо Шеварднадзе заливалось краской.

Но он не растерялся.

– Я просто читаю то, у меня здесь написано, – и улыбнулся той, уже начавшей формироваться улыбкой, которая делала его неотразимым все последующие годы на посту министра.

Теперь, судя по новой волне оживления, залу понравилась реплика министра, и он, уловив это, добавил, улыбнувшись еще раз:

– Так что уж разрешите, я дочитаю.

Как зощенковский герой, который взялся докушать пирожное, коль скоро на нем уже был сделан надкус.

Зал, довольный находчивостью шефа, развеселился вовсю, а Шеварднадзе, акцентированно всматриваясь в стопку листков перед ним, продолжал перечислять высокие достоинства нового генсека. В дальнейшем, во время моих наездов в Центр, меня поражал уже не столько контраст между тем, что провозглашается и что происходит на самом деле, сколько то обстоятельство, что никто этого контраста вроде бы и не замечал. Его будто бы и не было. А может, для тех, о ком я пишу, и действительно не существовало.

Во время одного из моих визитов к нему на седьмой этаж, посла к министру, Шеварднадзе, среагировав на приоткрывшуюся осторожно дверь его кабинета, прервал беседу, встал со своего кресла и стал прощаться.

– Надо ехать во Внуково-2, – объяснил он. – Прилетает Менгисту Хайле Мариам…

– Да до каких пор мы будем цацкаться с этим палачом, – вырвалось у меня наперекор всем протокольным условностям.

Эдуард Амвросиевич замахал на меня руками:

– Что вы, что вы, – он наш большой друг. Михаил Сергеевич попросил меня лично его встретить…

Перемены в странах Центральной и Восточной Европы в официальных бумагах и прессе называли то могучим освежающим ветром, то очистительным ливнем, импульс которым, разумеется, дали перестройка и гласность. Послов, выражаясь языком шифровки Шеварднадзе, которой он предлагал мне пост посла в Чехословакии, назначили «из числа наиболее опытных, квалифицированных дипломатов», которые «помогали бы руководству страны вырабатывать и осуществлять новую политику». А вот людей, которые в аппарате МИДа ведали этим направлением, оставили прежних да еще усилили их в качестве первого заместителя министра иностранных дел таким молодым и натасканным ястребом, как Квицинский, чьи инструкции были диаметрально противоположны тезисам министра.

– Эти страны, – напутствовал он меня перед отъездом в Прагу, – нарушив кровные связи с нами, перестали представлять какой-либо интерес для мира. Теперь они превращаются в глухую мировую провинцию, уходят в глубокую тень. Серая зона. Задворки Европы. Подбрюшье….

– Квицинский – наша опора и надежда в МИДе, – откровенничал со мной заместитель начальника Генштаба, приехавший вместе с ним Прагу прозондировать, нельзя ли подтормозить вывод советских войск из Чехословакии.

Считается, что инициатива в занижении градуса отношений между бывшим принципалом, СССР, и его бывшими вассалами принадлежит последним. На самом деле изначально негативные импульсы шли из Москвы, где отнюдь не все были довольны, что вожжи отпущены.

Помню, во время рабочего визита Чалфы, тогдашнего премьер-министра ЧССР, я застрял в «предбаннике» кабинета Рыжкова вместе с Маслюковым, тогдашним первым заместите лем премьера, и Павловым, будущим премьером и «гэкачепистом», а тогда – министром финансов. Чего только не наслушался я за те полчаса, в течение которых мы ожидали окончания tete-atete – Рыжкова и Чалфы.

Спекулянты, рвачи, тунеядцы, которые на чужом горбу, то бишь на нефтяной трубе, хотят въехать в рай, – это были еще самые мягкие из эпитетов, которыми два прораба перестройки обменивались между собой, не стесняясь моего присутствия.

Конечно же Горбачев и Шеварднадзе вели себя приличнее даже в собственном узком кругу, но казалось порой, что, объявив новый курс в отношении бывшего соцлагеря, ни один из них не знал, а как, собственно, его претворять. Не знали или делали вид, что не знают, оставив все на волю послов, которых в случае чего можно и наказать, и сменить, и на волю Его Величества Случая.

Гавел и Прага в целом вызывали особую неприязнь. Павлов, став премьером, шантажировал чехословацкое руководство угрозой «перекрыть трубу». «Для друзей мы с себя готовы последнюю рубашку снять и отдать, – говорил он, – а для…»

Как в дурном сне – мы начинали стесняться того, чем следовало бы гордиться. Позволили революционным событиям, реформистским процессам развиваться в соответствии с их внутренней логикой, отказались от пресловутой брежневской доктрины «ограниченного суверенитета» и тут же стали плакать о потере того, что нам не принадлежало.

Горбачев под разными предлогами уклонялся от контактов с бывшим диссидентом, ныне коллегой – президентом, на которых тот настаивал, и, когда после многих моих шифровок и даже телефонного разговора с генсеком удалось договориться о такой встрече в ходе предстоявшего саммита стран – членов Хельсинкского процесса, я вдруг узнал, что в последнюю минуту встреча была отменена. И кем? Самим Горбачевым в присутствии Шеварднадзе.

Гавел и его министр иностранных дел Динстбир, тоже из бывших диссидентов, разводили руками. Официальная депеша, которую я получил по дипломатическим каналам, гласила: ввиду загруженности рабочего расписания Президента СССР.

Времени хватило лишь на то, чтобы сфотографироваться.

Через два дня мне позвонил в Прагу Шеварднадзе.

– Надо как-то сгладить остроту ситуации, – сказал он. – Найти какие-то слова. Быть может, вам это удастся лучше. Ведь известно, сколько вы сделали, чтобы эта встреча состоялась. Получилось неудобно…

Я держал паузу, он продолжал:

– Все было хорошо. Михаил Сергееич был в хорошем настроении. И вдруг Гавел в своем выступлении предложил предоставить статус наблюдателей делегациям Балтийских республик. Михаил Сергеевич обиделся. Пришлось ссылаться на его загруженность.

Я уже знал, что вспылившему генсеку никто, включая министра, не возразил. Наоборот, поддакивали. Но что толку было делиться этой своей осведомленностью с Шеварднадзе? Спасибо, что хоть позвонил. Да, ему приходилось маневрировать. Это мне становилось ясно. Оставалось понять – во имя чего?

Этот же вопрос я, как и многие другие, задавал себе после его сенсационного заявления об отставке с трибуны съезда народных депутатов в конце 1990 года. Пожалуй, ни один из его поступков и жестов не породил столько диаметрально противоположных суждений.

Для одних это был просто побег с корабля в предчувствии его неминуемого потопления. Для других – акт самопожертвования, политическое самоубийство с целью пробудить сознание опасности у Горбачева, заставить его действовать. Я склонялся ко второй версии и решил позвонить ему в МИД, где он в это время проводил последние часы. Позвонил по спецсвязи, установленной тогда только в посольствах в некогда братских социалистических странах. Это был единственный случай, когда он сам снял трубку.

Находившийся в это время в его теперь уже бывшем кабинете Егор Яковлев – тоже зашел выразить чувства – рассказывал мне по телефону двумя часами позже: «Эдуард был жутко растроган. Сам понимаешь, не очень-то ему в тот день звонили».

Он же, Шеварднадзе, был первым человеком, которому я позвонил домой на следующее за вечером моего назначения министром утро. Дело было часов в одиннадцать. Трубку, как я понял, сняла жена. Поздравлений я от нее не дождался, зато выговор интонацией получил:

– Эдуард Амвросиевич в такое время дня всегда на работе. Ему надо туда звонить.

Я не обиделся. Очень уж это по-человечески получилось – ополчиться на то, что кто-то мог представить себе ее супруга человеком на диване. Тем более если этот «кто-то» – его преемник. Теперь мы время от времени стали встречаться с ним на заседаниях созданного после разгрома путча Госсовета. Я там заседал по должности, он – по специальному приглашению Горбачева. Он внешне с удовлетворением принял мое предложение возглавить советско-литовскую государственную комиссию по урегулированию всех проблем, связанных с обретением республикой независимости.

Молва меж тем, от которой я отмахивался, доносила, что «Эдик копает…».

В печати то и дело появлялись интервью его бывших помощников, в том числе и Теймураза Мамаладзе, полные туманных предсказаний и намеков. «И ты, Брут», – только и оставалось мне вздыхать по поводу Тимура.

И вот этот вызов, вернее, приглашение к Горбачеву. Вдвойне неожиданное, потому что я только что вернулся из Кремля, где участвовал в его беседе с эмиром Кувейта.

– Не заседаешь? – спросил Горбачев. – Можешь подъехать?

Еще бы я не мог. Словно бы предчувствуя, что разговор будет щепетильным, ответил не без вызова:

– Не из Праги лететь…

О том, что произошло дальше, я уже писал. Теперь вынужден вернуться к тем дням лишь для того, чтобы закончить рассказ о Шеварднадзе. О двух наших последних на сегодняшний день встречах.

Сначала мы беседовали с Михаилом Сергеевичем вдвоем. Предложив мне специально созданный пост главного советника президента по вопросам национальной безопасности и выслушав не без огорчения мой отказ: «Предпочитаю вернуться к работе посла», он на следующий день снова позвал меня к себе.

Когда я на своем бронированном ЗИЛе подъезжал к «крылечку», так назывался этот президентский подъезд на чиновническом просторечии, «прикрепленный» показал мне на маленький белый «вольво», притулившийся у багровой Кремлевской стены:

– Шеварднадзе здесь.

Убедившись, что мнение мое за минувшую ночь не изменилось, Горбачев дал команду соединить его с английским премьером Джоном Мейджором, чтобы, как говорится, не отходя от кассы, договориться об агремане новому послу. Мы сидели втроем – Шеварднадзе, я и хозяин – в кабинете Горбачева около двух часов, и я до сих пор не могу сказать с уверенностью, кому они достались тяжелее.

Наверное, все-таки Горбачеву.

Но сейчас не о нем, а о Шеварднадзе.

Он позвонил мне в МИД и сказал, что Михаил Сергеевич просил его быть на седьмом этаже в 11 часов утра. Дело было 20 ноября 1991 года.

Тут он сделал паузу и держал ее до тех пор, пока я не сказал, что Горбачев звонил и мне по тому же поводу. Просил быть на месте.

– Как вы думаете поступить?

Со времени моего последнего назначения он твердо перешел на «вы». Я в недоумении пожал плечами, чего он, разумеется, не видел.

– Буду ждать вас и его.

– Где? – Он кашлянул на том конце провода. «У себя», – хотел было сказать я, но передумал:

– Там, где нахожусь.

Снова пауза, которую я твердо решил не прерывать.

– Может быть, мы поступим по другому, – продолжил он наконец. – Я подойду к служебному входу минут без десяти одиннадцать. А вы туда спуститесь. И мы вместе встретим президента.

Ох уж этот служебный вход. Что МИД – знаковое официальное учреждение. Не было такой забегаловки в Советском Союзе, которая обошлась бы без запасного хода для начальства и особых гостей. Не в годы ли террора они появились? Так удобно было выводить через них задержанных. При Хрущеве они приобрели другое звучание. Андрей Козырев, который сам через несколько недель после описываемого события станет министром иностранных дел России, первым ее министром, за месяц до этого испрашивал у моего заместителя Петровского разрешения пользоваться этой привилегированной дверью.

Мы встретились с Шеварднадзе без десяти одиннадцать, а Горбачев, как всегда опоздавший, приехал в двадцать минут двенадцатого.

Полчаса мы переминались с Эдуардом Амвросиевичем с ноги на ногу пред ликом жалостливо поглядывавшей на нас старушки-лифтерши, видавшей здесь, быть может, еще Молотова и Вышинского. «О, суета сует», – читалось мне в ее материнском взоре.

Словно чувствовала, что вернувшийся на круги своя министр уже через две недели промелькнет мимо нее с портфелем, набитым до отказа бумагами, чтобы больше уж сюда не возвращаться.

Именно так, рассказывали мне, не дожидаясь дальнейшего развития событий, не попрощавшись с сотрудниками, покинул высотку на Смоленской сразу после декларации трех, прозвучавшей из Беловежской Пущи, будущий президент Грузии.

Думаю, что второй исход он переживал гораздо острее, чем первый. И не потому, что так уж держался за кресло.

Горько, думаю, было осознать, что оказался плохим пророком – брался предсказывать на эпоху вперед, а не разглядел того, что ожидало под носом.

Быть может, и последующий рывок в Тбилиси, под сень двух уголовников, согнавших для него с места хоть и неуравновешенного, но демократически выбранного президента, был первоначально всего лишь реакцией на фиаско в Москве.

И быть может, этим же фиаско был предопределен рисунок его второго правления в Грузии.

…Само заседание коллегии было примечательно лишь тем, что на нем впервые присутствовали сразу два министра – уходящий и возвращающийся. И опять труднее всего было Горбачеву.

Я не сдержал чувств и сказал, что горжусь и до конца дней своих буду гордиться тем, что был призван к рулю внешней политики страны в критические для нее месяцы.

Эдик произнес несколько обязательно-красноречивых фраз. И конечно же поблагодарил (в который раз?) президента за доверие.

С тех пор мы с Эдуардом Амвросиевичем Шеварднадзе не виделись. Ну а то, что доносилось из Тбилиси, звучало в его жанре. Солнце у него всходило то с востока, то с запада, но никогда уже с севера.

Что ни скажи, все правда об этом человеке, которого я встретил более полувека назад в постылой ему роли комсомольского вожака республиканского масштаба, которую он, однако, исполнял со всем присущим ему мастерством.