Ланселот из ПБ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Услышав, как пренебрежительно позволяет себе отзываться о Воронове, председателе Совета министров РСФСР, помощник Брежнева Александров, да еще в моем, тогда малознакомого ему человека, присутствии, я сказал себе, что эта поза говорит больше о нем самом, чем о единственном моем знакомом среди членов политбюро. Хотя и Александров был мне симпатичен.

Знакомство наше с Вороновым возникло вот как. В «Комсомолке» мы напечатали несколько статей и очерков в защиту так называемых безнарядных звеньев, которые иногда называли еще коллективным подрядом. Именно в защиту, потому что, не успев появиться на свет на Кубани и Ставрополье, эта форма хозяйствования на земле была объявлена крамольной. Между тем это было не что иное, как прообраз нынешнего фермерского хозяйства, которое, как институт, тоже никак не может прочно стать на ноги. Только тогда под «безнарядку» подводили идеологическую мину, а сейчас ферму и фермера сживают со света просто из зависти. Если разобраться, это одно и то же.

Суть, коротко говоря, была в том, что за определенной группой людей – в одном случае их называли звеном, в другом – бригадой, в третьем – участком, – закреплялась земля, необходимая техника, инвентарь, а главное – земля с правом, в идеале, хозяйничать на ней, как они захотят. На такую-то сумму продайте производимую продукцию государству, с остальным добытым поступайте как знаете – делите между собой, продавайте, инвестируйте…

И никакой тебе бюрократии, никакой погоняловщины.

Я ведь хорошо знал статистику. Так называемые приусадебные участки, то есть земля, находившаяся в личной собственности селян, а отчасти и горожан, максимум пятнадцать соток на семью, составляли одну третью процента общих обрабатываемых земельных угодий страны. А продукция, которую они производили, составляла одну треть от общегосударственной. Так что будет, если, условно говоря, все российское землепользование превратится в такие приусадебные участки?! Только пахать и урожай собирать будут не на козе и не лопатой да граблями, а той самой техникой и инвентарем, которые сейчас находятся в распоряжении колхозов и совхозов. Фактически речь шла о передаче на контрактных условиях в руки небольших коллективов, а частенько и больших семей колхозной и совхозной собственности, их производительных сил и ресурсов. При этом, уверяли мы сначала себя, в чем, правда, большой нужды не было, а потом и окружающих, то есть наших читателей, производственные отношения нисколько не теряют своей социалистичности. Правления колхозов и дирекции совхозов становятся своего рода диспетчерскими, координационными да и контрольными заодно центрами.

Когда мне все это в первый раз растолковали, я дух перевести не мог от восторга. Первый порыв – посмотреть все это на месте, потрогать руками.

То, что в таких хозяйствах, которые рискнули завести у себя безнарядные звенья, производительность труда и продуктивность поднялись как на дрожжах, бюрократические сельскохозяйственные верхи как-то не заметили. А вот то, что заработок вырос в несколько раз, вызвало переполох. После первых же публикаций в «Комсомолке» меня и заведующего отделом сельской молодежи Володю Онищенко, недавнего собкора газеты по Кубани, где он, собственно, и углядел это стихийно родившееся явление, затаскали по инстанциям. Меня – на один уровень, его – пониже, где ему приходилось еще более тяжко. Чем ниже был уровень правежа, тем сильнее били. Стихийность-то как раз и отпугивала. Положено было, чтобы все народные инициативы рождались в кабинете, а инициаторы «в установленном порядке» утверждались бы на бюро райкомов, обкомов и ЦК.

Кульминацией был звонок мне по вертушке Полянского:

– Ты соображаешь, что ты творишь? Ты же частнособственнические инстинкты раздуваешь. Кулаков новых растишь. Если не прекратишь немедленно, это для тебя добром не кончится.

В стране, где подсобные хозяйства давали одну треть годовой сельхозпродукции, человек, отвечавший за сельское хозяйство, крестил тружеников на этих участках как кулаков – страшное в те времена оскорбление.

Я не относил себя к робкому десятку, но и случай был из ряда вон выходящий. Члены политбюро, а Полянский к тому же еще и секретарь ЦК, ведающий сельским хозяйством, не баловали главного редактора «Комсомолки» звонками. Достаточно было сказать какому-нибудь помощнику или замзаву, чтобы он позвонил первому секретарю ЦК ВЛКСМ. А тот уж пусть сам сражается со своим редактором, который не раз уж был замечен в своеволии и неуправляемости.

Когда я поделился скорбной вестью с Онищенко, он, внимательно выслушав, сообщил мне, что «у них в жопе тоже не кругло» и сказал, что надо ехать в российский Совмин, к другому члену политбюро, Воронову.

Я посоветовал Володе не трепаться, а пойти и подумать, что действительно предпринять.

На следующий день он заявил мне, что договорился с Геннадием Ивановичем о полете на Кубань, к Первицкому, который был одним из столпов безнарядничества. Полетим его спецсамолетом.

Володя Онищенко был одной из достопримечательностей этажа. Как, впрочем, и каждый, кто на нем задерживался. Парадоксально, но факт – вымывало или, если хотите, выдувало с этажа безликих. Тех, кто без сучка и без задоринки. Это странное явление даже заставило меня переосмыслить сию старую русскую поговорку. Ведь согласно ей, когда без сучка и задоринки – это хорошо. У нас на этаже получалось – плохо. Дело было даже не в таланте или, скромнее, в способностях. Дело было в чудинке. Наверное, той самой, которую Шукшин открыл в своих героях. Человек мог вообще ничего не писать, месяцами не появляться на страницах газеты, а только говорить, выступать на летучках, витийствовать в буфете или на кухне у редакционного дружка, и ходить в кумирах настолько, что тронь его начальство, намекни, что, мол, неплохо было бы и перышком поводить, даже такой признанный, уж извините, коллективом редактор, как я, мог впасть в немилость у того «шума и шороха», который и называется, по Писареву, общественным мнением.

Онищенко был одним из этих чудиков. Перебравшись с Кубани на улицу «Правды», обретя к тому же довольно быстро, по моему недосмотру, как некоторые говорили, звание члена редколлегии, он буквально наводнил редакцию себе подобными фанатами, в большинстве случаев далеко не комсомольского возраста.

В связке с другим таким же уникумом, Толей Иващенко, который стал даже знаменитостью в первые годы перестройки, они то объявляли борьбу еще державшемуся за свой пост президента ВАСХНИЛ Лысенко, то начинали пропагандировать какой-то чудодейственный пшеничный куст, впервые выращенный еще садовником Екатерины Великой и ныне возрожденный неким, тоже, кстати, зачастившим на этаж, странником, которого мы скоро все стали называть заголовком очерка Иващенко «Человек с сумкой колосьев».

С подачи Дудинцева они привели на этаж Лебедеву с ее волшебным сортом картофеля еще задолго до того, как роман «Белые одежды» был не только написан, но даже задуман.

Что меня, привыкшего ко всему и в общем-то поощрявшего все эти чудачества, выбивало из колеи, это сногсшибательные онищенковские заявления, которые он делал регулярно и с самым непринужденным видом. С равной степенью вероятности они могли оказаться и блефом, и реальностью. Ну вот вроде этого совместного полета с членом политбюро на Кубань.

На этот раз все обернулось правдой.

Через несколько дней мы уже мчались с Онищенко и Иващенко, этими «двумя Ко», как их прозвали в редакции, на какой-то подмосковной спецаэродром, чтобы воссоединиться с Вороновым и его свитой, погрузиться в его спецсамолет и отправиться на юг России.

В маленьком салоне, где хозяин самолета пригласил нас разместиться, был, по его знаку, немедленно накрыт стол, но… без напитков.

– Водочки мы хватанем в лесополосе, – утешил Геннадий Иванович Володю Онищенко, углядев, видимо, разочарование на его физиономии.

Уже через полчаса полета я обнаружил, что Воронов, ясное дело каким образом, был в курсе всех наших начинаний или, если хотите, авантюр на сельскохозяйственной ниве. Идею коллективного подряда поддерживал безоговорочно. Знал он и о звонке Полянского, и мне, грешным делом, показалось, что именно это и побудило его согласиться на такой экстравагантный, по тогдашним меркам, шаг, как этот полет.

Не то чтобы ему так важно было поддержать нас и приободрить лично меня; скорее досадить своему давнему, как выяснялось, недругу. Но и тот не дремал. Ведь летели-то мы в его недавнюю вотчину, туда, где он некогда был первым секретарем крайкома. И оставил он там вместо себя своего верного сатрапа – Золотухина, для которого начальство по партийной линии, не говоря уж о личных связях, было куда важнее советского.

Все члены политбюро равны, но некоторые равнее других, – перефразировал я для себя недавно прочитанного Оруэлла.

С одной стороны, Воронов распорядился, чтобы его ЯК-40 держал курс не на Краснодар, а прямиком на небольшой аэродром неподалеку от колхоза, где трудился со своим звеном Первицкий.

С другой стороны, Золотухин счел возможным появиться с некоторым опозданием, сославшись на неблизкий путь от Краснодара, который ему-де пришлось преодолевать автомобильным транспортом.

Первицкий тоже чувствовал себя не в своей тарелке. И был совсем не похож на того свойского и признательного «Комсомолке» Первицкого, которого мы уже однажды здесь навещали.

Он явно отдавал себе отчет, какая игра вокруг его фигуры ведется, и мысленно, видимо, подсчитывал, чего больше ожидать от этого визита – шишек или пышек. Воронов, конечно, и член политбюро, и председатель Совмина, но он далеко, а Золотухин – рядом. Он своего не упустит, хоть ты и Герой Соцтруда, и депутат Верховного Совета.

Воронов энергично и доброжелательно кивал, слушая рассказ Первицкого, задавал вопросы, которые побуждали рассказчика выявлять новые и новые преимущества его способа хозяйствования. А Золотухин слушал все это с маской вежливого безразличия, которое он и не думал скрывать.

Тем не менее прощальные посиделки в лесополосе с грудами шашлыка, который жарят на твоих глазах из тут же зарезанного ягненка, вон она, на суку синеет его только что снятая шкурка, пусть и без Золотухина, который отпросился у члена ПБ, прошли в бравурном ключе под ободряющее порыкивание Геннадия Ивановича: пламенные тосты, дерзкие планы поставить с помощью найденного архимедова рычага социалистическое сельское хозяйство с головы на ноги.

По возвращении выдали в «Комсомолке» очередной залп во здравие безнарядных звеньев и стали ждать реакции Полянского.

Она запаздывала, а неугомонный Онищенко предложил созвать круглый стол, заверив, что привезет на него Воронова. И привез. После памятного визита Фурцевой, наш Голубой зал не принимал еще столь высокого гостя.

Оказалось, что коллективный подряд овладел, как сказал бы Ленин, массами. Партийный лидер Миллеровского района Ростовской области партийным же языком говорил о внедрении безнарядных звеньев как о главном направлении деятельности этого сельского райкома. Первый секретарь комсомола Саратовской области, которого много позднее, приехав послом в Прагу, я обнаружил генконсулом в Брно, – вот уж повспоминали мы о совместных подвигах, – уверял, что все Правобережное Поволжье переходит на подряд. Директор совхоза из Казахстана Худенко рассказывал, что за обращение к этому методу местные власти грозят ему тюрьмой…

Когда отчет об этом заседании стал на полосу, ко мне зашел наш цензор, то бишь, напомню еще раз, уполномоченный Главлита, и сказал, что для публикации выступления члена политбюро нужна виза ЦК. Оказалось, что высшие партийные сановники еще более несвободны в своих действиях, чем мы, грешные.

Я позвонил по вертушке Воронову. К счастью, он оказался на месте. И ему, конечно, известен был этот порядок. Я почти видел, как он чешет в затылке. «Туда посылать – это могила», – сказал он, не стесняясь телефонной трубки. И после короткой паузы, по-мальчишески радуясь собственной выходке, пророкотал: «Пр-р-ишлите мне, что у вас там получилось, я завизирую. В конце концов, я сам – ЦК. Если у этого вашего будут вопросы, пусть звонит мне».

Везет же мне на рокочущих – Горюнов, Цуканов, теперь Воронов. Может, это мода такая была?

Не знаю уж, советовался с кем-нибудь уполномоченный или взял ответственность на себя, но, получив на посланных ему гранках автограф Г. И., вопроса больше не поднимал.

Публикация подлила масла в огонь. Объявился новый противник, газета «Сельская жизнь», орган ЦК КПСС, где непререкаемым хозяином был Полянский. О ее редакторе, Петре Алексееве, который страдал болезнью глаз, ходила злая шутка: раньше у нас были редакторы, которые не умели писать, теперь редактор, который не умеет и читать. Статейки этот неумеха тем не менее публиковал отъявленные, без зазрения совести фабрикуя так называемые письма трудящихся, правоверных хлеборобов, которые возмущались попытками возродить кулацкие инстинкты, подорвать принципы социалистического хозяйствования, требовали призвать к порядку поклонников наживы и чистогана. Словом, «кидались краеугольными камнями», по выражению еще одного экспоната из ювелирной коллекции «Комсомолки» – Виталия Ганюшкина. Воронова, естественно, никто не поминал. Не было пока такой команды. А без команды тронуть члена политбюро никто не смел, даже его коллега.

Мы лихо отбивали атаки, отвечая, правда, не газете – органу ЦК КПСС, а ее авторам. И даже переходили в наступление, потому что на нашей стороне были имена известных в стране людей и реальные, неоспоримые результаты.

Появился и неожиданный союзник – «Советская Россия», где главным стал близкий Геннадию Ивановичу Воронову Костя Зародов, некогда член редколлегии «Комсомолки», а его заместителем – пока еще мало кому известный Егор Яковлев. Тот самый.

Меня эта публичная дискуссия, возникшая нежданно-негаданно для властей, как ни странно, радовала. «Свободный без оглядки на авторитеты и постулаты диалог газеты и читателя, совместный поиск истины – не в этом ли нуждается наша общественная мысль? – заносился я в мыслях. – Не это ли признак цивилизованности, примета постепенной демократизации нравов? Глядишь, и исключение превратится в правило».

Увы, не долго мне довелось тешиться иллюзиями. То, что показалось мне разумной терпимостью властей, было всего-навсего их недолгой растерянностью. Брежнев, как мне потом рассказывали мои доброхоты с пятого этажа, был шокирован этой принародной схваткой двух партийных олигархов и трех газет всесоюзного масштаба и только искал средства, как покончить с ней тихо и неприметно, то есть в излюбленной его манере.

Полянского, первый шаг к опале, стали готовить в послы в Японию. Геннадия Ивановича со временем назначили председателем Госконтроля. Это только так звучало грозно – народный контроль. На самом деле, Комитет народного контроля был ничто по сравнению с коллективным инквизитором – Комитетом партийного контроля.

Посетив его в одну из первых недель в новом кабинете на Старой площади, я застал его за штудированием последних ленинских работ, среди которых он важнейшей на этом этапе считал «Как нам реорганизовать Рабкрин», то есть рабоче-крестьянскую инспекцию, тот самый народный контроль, которым партия доверила ему руководить, как формулировал он в своем письме генсеку, наброски которого тут же показал мне. Он поделился со мной мыслями о расширении прав этого контроля, планами борьбы с пустившей глубокие и цепкие корни коррупцией.

Словом, рокотал в привычном для него духе и словно бы не замечал того, что не мог не учуять я своим уже поднаторевшим, увы, нюхом. Атмосфера на этажах вверенного ему учреждения, особенно на руководящем, напоминала ту, что воцаряется в пчелином улье, брошенном его маткой.

Предчувствия не обманули. Записку его Брежнев вернул без комментариев. «Леонид Ильич ознакомился», – позвонил кто-то из представителей консервативного помощнического крыла.

Потом пригласил к себе Суслов и, начав сакраментальной фразой «есть такое мнение…», в свойственной ему безликой манере сообщил о планах выведения его из политбюро на следующем пленуме. Чисто, мол, по техническим причинам: нету в номенклатуре политбюро должности председателя народного контроля.

Больше всего Геннадия Ивановича потрясло то, что это объявление сделал ему Суслов, которого он почему-то считал своим союзником. Он подал заявление о переходе на пенсию. Благо только что стукнуло 60 лет.

Он не скрыл от меня, когда я посетил его в выделенной ему как «бывшему» даче, что черные дни вынужденного безделья были скрашены тем новым щелчком, который получил Полянский после его очередной попытки вразумить «Комсомолку» насчет Ивана Шевцова и Иосифа Сталина. Щелчком, после которого тот так и не встал на ноги. Покатился в послы в Японию.

Последний раз мы с Г. И. увиделись в 1987 году в Барвихе, номенклатурном подмосковном санатории, где положено было отдыхать послам и персональным пенсионерам.

Сухой закон, с которого Горбачев начинал свое правление, уже подвыдохся, но алкогольные напитки в буфете все еще не продавали. Геннадий Иванович, когда я, постучавшись, заглянул к нему в номер, разительно отличавшийся от тех апартаментов, которые он некогда занимал в той же Барвихе в соответствии со своим положением советского вельможи высшего ранга, немедленно вынул из какого-то потайного уголка непочатую бутылку «Столичной», извинился, что без закуски, и тут же начал рассказывать о записках, которые он направил Горбачеву – одну насчет восстановления Татарской автономной республики в Крыму, другую – насчет сельского хозяйства.

«Писатель», – вспомнил я Александрова-Агентова.

Естественно, что мы еще не раз встречались с ним в те дни – и под закуску и без, – то в его, то в моей, чуть все же поскромнее келье, тем более что у меня тоже «с собою было», несмотря на запреты.

Вот что он мне рассказал.

– Я еще работал в Минсельхозе первым заместителем, дело было перед XX съездом, когда меня вызвал Никита и говорит: «Поезжай в Ставрополь, разберись с черными бурями. А заодно посмотри, как нам подойти к восстановлению Калмыкии, Чечено-Ингушетии, Кабардино-Балкарской СССР».

Крымских татар он не упомянул.

Я посмотрел. При калмыках, например, больше порядка было куда больше. Я написал записку и составил проекты указов. Включил туда и Татарскую республику.

Вышли указы – Крыма там не было. И немцев Поволжья.

При удобном случае я спросил Никиту Сергеевича – почему. Он сослался на страшное противодействие Суслова и Молотова и добавил, что мы еще вернемся к этому. А то они подняли такой гвалт. Так что я тогда еще сделал вывод, что, хотя Хрущев и отступил, курок на консерваторов у него уже был взведен.

– Значительно позднее, когда я уже членом политбюро стал, уже после 57-го года, был я на отдыхе. В Сочи. Никита Сергеевич, который тоже там находился (он ко мне очень хорошо относился), пригласил на обед. На бывшую сталинскую дачу в Рицу. Там еще Мжаванадзе был, тогдашний первый секретарь Грузии, Чабуа был абхазский и Микоян. Разговор опять зашел об этих народах, поскольку импульсы все время поступали. Никита откровенно пожалел, что не решили вовремя. А теперь все еще сложнее стало. Крым уже в состав Украины вошел, против чего я тоже выступал.

Почувствовав настроение Хрущева, я предложил новый вариант: создать национальный округ или область с центром, например в Евпатории или Ялте. Хрущев загорелся: пиши записку. Написал ее в тот же день. И передал через помощников, то ли Шевченко, то ли Шуйского. Знаю, что Хрущев прочитал ее, но вопрос снова не решился. Теперь восстали Брежнев и Суслов. Последний, когда вопрос зашел, аж с места вскочил.

Неизбежно разговор у нас с Геннадием Ивановичем зашел о 1964 годе. Октябрьском пленуме.

Все начали, по его словам, Брежнев и Шелепин. Суслов нет. Суслову дали готовый доклад. Это был настоящий антипартийный заговор.

– Брежнев, – рассказывал Г. И., – имел в кармане листочек с именами «своих», а кроме того, носил список членов ЦК, где отмечал кого плюсами, кого минусами. Кто свой, а с кем надо еще работать. Меня они относили к «неподдающимся» и старались натравить меня на Хрущева, Хрущева на меня. Последнее им лучше удавалось с учетом темперамента Никиты.

Собрался, помню, узкий круг. Никита набросился заочно на директора Оренбургского НИИ Хайруллина, который выступал против поздних посевов. Значит, против рецептов Бородаева и Мальцева, которые тогда ходили в пророках. Особенно Мальцев. Научный, вернее, агрономический спор. Ну и пусть бы себе спорили. А мужики бы сами соображали, когда им сеять, когда убирать. Нет, обозвал Никита Хайруллина травопольщиком. Это после «вайсманистов-морганистов», которые уже поутихли, хотя Лысенко еще топорщился, было самое страшное ругательство. Политический ярлык. Я знал, Никита пошумит и забудет, а холуи подхватят. Завтра, глядишь, или в речь ему вставят, а то и постановление выпустят. Так оно, кстати, и получилось, несмотря на мое заступничество. Сняли с работы, выбросили из науки человека… А тут Никита смотрит на меня и говорит:

– Вот Воронов сидит. Дай ему нож, он меня зарежет.

– Ничего подобного, – говорю. – А Хайруллин, кстати, хороший человек. И ученый честный. Не флюгер. Знаю его по работе в области. Я до этого был первым секретарем в Оренбургской области. Да мы с ним с детства еще знакомы.

Он не слушает. Перебивает:

– Ты перестань заниматься сельским хозяйством.

– Как же, – спрашиваю, – я перестану заниматься сельским хозяйством, если я – председатель Совмина РСФСР. Тогда снимайте с этой работы. Посылайте на уголь. Я Горный институт окончил.

– Вот и перестань, – стоит он на своем. – Отдай это Полянскому.

А тот был третьим, если не вторым в этой компании против него, которая уже назревала. Четвертым был Подгорный. Пятым – Шелест…

Меня и близко не подпускали. Я помню, мы с Микояном ехали во Внуково кого-то встречать. Сразу после ПБ, где все было предрешено, и перед пленумом. И он меня уговаривал: давай выступим против этого заговора. Говорил, что Никиту надо сохранить. Но я отмолчался.

Тяжело досталось Геннадию Ивановичу это признание. Выдавил его из себя и запил чуть ли не целым стаканом водки.

– Теперь не жалеете?

– Жалею.

И повторил, словно бы назло самому себе:

– Я отмолчался. А проще говоря, испугался, чего там… Конечно, меня бы не послушали, сняли, но, по крайней мере…

А мне припомнился рассказ Аджубея, попавший потом в его книгу «Те десять лет». В те часы, когда в Кремле шел Президиум ЦК КПСС, смещавший Хрущева, в Москву прилетел тогдашний президент Кубы Дортикос. Аджубей, как главный редактор «Известий», числился в списке встречавших и по инерции двинулся во Внуково-2. Первым, кого он увидел в аэропорту, был Воронов, который демонстративно подошел к нему и пожал руку. Появившийся следом за ним Подгорный с криком:

– Доломали Хрущева, – устремился на летное поле.

– А почему он сам не боролся до конца? – спросил я Геннадия Ивановича.

– Нет, не боролся. На пленуме он даже не выступил. Видно, тоже испугался. Боялся, что с ним поступят как с Берией. Да, как с Берией. Тем более что у него все-таки были по Украине руки в крови.

Тут один Борис Костюковский собирает о нем материалы. Хочет писать. Пришел, говорит, почитал газеты тех времен. Страшные речи. Постышев и другие. Это его все время и держало. В том числе и от того, чтобы расправиться с Брежневым и другими. Впрочем, он Леонида Ильича называл иногда умным человеком. Шелепин теперь тоже жалеет. Но как ведет себя? Боится прийти в гости. У меня день рождения 21 августа. По-нашему, по-уральски, самый главный юбилей – 77 лет, два топора. Тут всю ночь пьешь, угощаешь друзей, а потом приходи к кому хочешь, каждый тебя должен кормить и поить. Я его звал. Он не пошел. У него, видимо, мания преследования. Боялся, видно, что нас за заговорщиков примут. Ты понимаешь, говорит, сейчас такая техника… Я говорю, да кому мы нужны.

Мазуров, тот был. Но плохо себя ведет. Дал на днях интервью «Комсомолке». Хвалил себя. Приложил Никиту за кукурузу. Я, мол, с ним боролся. Похвалил Сталина. Похвастался, мол, в нашем доме только у меня внуки в армии…

Я спросил, какова судьба его записок Горбачеву. Он усмехнулся. Своеобразная была у него усмешка, чуть поднимавшая правый угол верхней губы. Я обратил на нее внимание в самом начале нашего знакомства. Она не искажала черты его правильного и красивого в зрелые годы лица, а словно бы облагораживала их.

Казалось, он не людям или обстоятельствам дивился, а самому себе. Тому, что еще во что-то верит, чего-то добивается, на что-то надеется.

– На одну записку – об этнических проблемах – я пока никакого ответа не получил. На вторую… Вы Разумовского помните?

– Того, что секретарем ЦК был недавно избран?

– Да-да, его…

– Сейчас мне его лицо, разумеется, хорошо знакомо. Но не припомню, чтобы я с ним встречался…

– Встречались, встречались… Вы помните, как мы с вами на Кубань летали?

Еще бы я этого не помнил.

– Так вот, он у Золотухина за спиной стоял. Драгоценные его мысли записывал. Короче, помощником у него был. – Он сделал секундную паузу. – Помощником заядлого противника наших безнарядных звеньев. Недаром и у того вид был, словно он касторки глотнул, понимаешь.

А ведь в них было наше будущее. Недаром вон сейчас вовсю трубят о фермерских хозяйствах. Это ж по сути то самое, что мы предлагали. Так вот, Горбачев мне позвонил. Встреться, говорит, с Разумовским. Он к тебе приедет. Нет, говорю, я сам в ЦК приеду. Захотелось, знаете ли, взглянуть…

– Ну и? – подстегнул я в нетерпении.

– Ну и ничего. То ему было недосуг. То у меня беда приключилась – я летал брата хоронить. Наконец встретились. Неинтересный разговор получился. Так, номер отбыли.

Угол правой верхней губы знакомо полез вверх.

– У Раисы Максимовны на Кубани жили родители. И он их опекал. Что ж, дело благородное. Но при чем тут секретарь ЦК КПСС?

Я не знал за Разумовским ни плохого, ни хорошего. Но не мог мысленно не согласиться, что человек этот взмыл вверх со скоростью ракеты. Так же быстро, впрочем, он и покатился вниз. И закат начался еще при всевластии Горбачева. Позже я его видел в МИДе, куда он ходил стажироваться на генконсула какой-то африканской страны.

Дальнейшие вороновские рассказы очень соблазнительно было бы трактовать как обыкновенное брюзжание отставного вельможи, уверенного, хоть на дыбу подымай, в том, что в его-то времена и кошки были светлее, и сыры вкуснее. Или, как говорили в ГДР – и юбки короче, и девушки красивее.

– Никонов, – это был еще один выдвиженец Горбачева на той же сельскохозяйственной ниве, – когда в Марийском обкоме работал, за агрономшей одной ухлестывал. Жену за косы таскал. Вся республика это знала. Пил мертвую.

Талызина вот назначили заместителем Рыжкова. Хороший, в принципе, мужик. Но там голова с академию нужна. А он – телефонист.

Мураховский – сельский учитель. Он (Горбачев. – Б. П.) его сначала вместо себя на Ставрополье поставил. Теперь придумали этот… агропром. Тянет Михаил Сергеевич своих за собой. Вот и вся недолга.

Почему он так с кадрами?

События вскоре показали, что брюзжал Геннадий Иванович по поводу первых горбачевских назначенцев не напрасно. Кто был ничем, даже став на час всем, так ничем и остался. Да и вторая волна мало чем отличалась от первой.

Больше мы с Геннадием Ивановичем не встретились. О его смерти я узнал в Стокгольме. Сначала жену похоронил, которую в разговорах неизменно называл «Александра Михайловна моя». Потом и сам ушел. И теперь мало кому, кроме родственников, приходит в голову вспомнить этого Ланселота из политбюро.