«И так каждый вечер…»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Был день рождения, юбилей великой балерины, расцвет которой пришелся на тридцатые – пятидесятые годы столетия. Гостей было немного, только самые близкие. Она давно уже не терпела дома шумных сборищ. Артистические «вакханалии», гениально воспетые Пастернаком как раз в пору ее фантастического взлета, были уже не по возрасту да и не по натуре.

«Средь гостей танцовщица…» И не одна. Две давние ее знакомые, одной за семьдесят, другой за шестьдесят. Обе – из миманса. И та, что помоложе, все заводила разговор о своем «некогда роскошном» бюсте, который, мол, и кормил ее, когда перевели в миманс. «За него и держали».

Другая в тосте говорила о счастье жить, помня, что хоть в мимансе, но выступала вместе с несравненной.

И была еще одна гостья, ровесница хозяйки, в прошлом солистка, с именем, теперь, впрочем, позабытым. Она тоже произносила тост, который неожиданно закончила тем, что никому свою – сорок с лишним лет – дружбу с виновницей торжества не отдаст. В кого-то из присутствующих, видно, метили эти слова, и этот, вернее, та «кто-то» не замедлила откликнуться. И тоже в тосте. С обидным снисхождением победительницы.

Всем стало неловко. Зачинщица смуты сидела с застывшим, словно обмелевшим лицом.

Все это, однако, лишь присказка. Но без нее – сказки не понять. А сказка в том, как слушала своих гостей балерина и что она потом сказала.

Слушала она с почти роняющим ее вниманием к произносимому. Никого не остановила. Но когда тосты кончились, с первой заговорила с той, ну, проигравшей, что ли.

И когда все стали подниматься, чтобы размяться перед чаем, который вызвались приготовить Володя с Катей, осталась сидеть и говорить с нею, вспоминая, как «мы вот с Надей на гастролях вместе выступали». И неторопливый, по-молодому отчетливый, ясный говорок ее был слышен каждому.

Дело было в 1945 году. Чуть ли не в первый ее выезд за рубеж, в Вену, которая тогда была оккупационной зоной. Концерты давали в помещении какого-то драматического театра.

– И была там женщина, которая поразила тем, как ухаживала за балеринами. Пачка у меня сзади крючки, смотрю, она на молнии переделала. У нас тогда этого не было… Придешь – она тапочки снимает. Она мне – тапочки снимает… Мы к этому не привыкли. И вот вернешься со сцены, короткий перерыв, пока вот Надя танцует. Она сразу – молнию вжик, каким-то составом тебя оботрет, тут же пуанты расшнурует… За две-три минуты – полный отдых. И снова на сцену. А к ней в руки – Надя. Весь концерт мы вдвоем. У Нади четыре номера, у меня шесть… Характерные танцы и классика. И так каждый вечер, несколько дней подряд…

Гости слушали, каждый там, где его застало начало рассказа. И не было вокруг ни знаменитостей, ни статистов. Ни счастья танцевать с великой, ни чести дружить с нею. Была работа, которая, пока ее делаешь, одинаково и трудна, и радостна для всех. «У меня классические, у Нади – характерные. Шесть и четыре…»

Если бы не этот вечер и не этот так поразивший меня рефрен, я, быть может, другими глазами смотрел на все то, чему довелось быть свидетелем парой лет позже, в Большом театре, где происходило главное действо 70-летнего юбилея Галины Улановой. Сюжет его хорошо известен. С тех пор церемонию не раз прокручивали на экранах телевидения – и при жизни Галины Сергеевны, и после.

Зал, естественно, переполнен. Впрочем, в те времена и на заурядные текущие постановки в Большой было не пробиться. Публика, выражаясь современным языком, элитная. Все – по приглашению. Нет, не виновницы торжества, у нее такого количества личных знакомств не было, – юбилейного комитета.

После соответствующих манипуляций со светом вспыхивает рампа. Уланова в ложе. Одна. Все встают. На сцене – персонажи из «Щелкунчика», которых церемониймейстер представляет балерине. Они покидают подмостки, целуя ей руку и даря цветы.

На сцене – столик с зеленой лампой. Сидит Лановой и читает об Улановой. Стихи, проза, письма. Среди них и строки из эссе английской писательницы, кажется Кларк, о первом представлении Большого в Лондоне. В 1956 году. 46-летняя Уланова впервые на сцене Ковент-Гардена. В роли Джульетты. Быть на высоте той легенды, которая творилась двадцать лет. Последнее па. Последний музыкальный аккорд. И мертвая тишина. А потом – обвал, грохот, водопад, все что угодно, только не те звуки, которые можно произвести, хлопая ладонью о ладонь, сколько бы их, ладоней, не было.

Чудо!

И все это, в том числе и сам танец, ничто по сравнению с той грацией, с которой Уланова принимала эту неописуемую дань восхищения. Как, казалось, робко, как бы недоумевая и защищаясь от этой волны восторга, кланялась Уланова – уж не опасалась ли она, что прибой вот-вот захлестнет, поглотит ее без остатка?

Воспроизвожу эти строки по памяти, быть может, окрашивая их собственными переживаниями… Ведь это то самое, что открылось мне в ее словах: «Весь концерт мы вдвоем…»

Точно знать, что такое «твое дело», и делать его в совершенстве. И знать, что именно так ты его и делаешь. Она это знала, и больше ей ничего не надо было.

И слышанное от самой Галины Сергеевны сливается с только что прозвучавшим со сцены, из-под лампы с зеленым абажуром: Уланова, танцуя, непрерывно смотрит в себя, ищет связь внешнего с внутренним. И стоит ей хотя бы на мгновение утратить эту связь, как она не сможет танцевать, захромает, оступится…

– Образы, вдохновение, – спотыкаясь на этом не любимом ею слове, говорила она нам, – черпаешь повсюду: музыка, картины, драматургия, случайные встречи… Обойдешь в который раз близкий и родной тебе Русский музей и – пусто. Шагнешь за порог, какое-то мимолетное впечатление, и что-то отдалось, заработало в тебе…

Пока я не найду, в прошлом, конечно, рисунок, душу, что ли, очередной своей роли, я снова и снова чувствую себя новичком. Не могу не только профессионально – грамотно сделать ни одного движения. Ну а уж если «слово найдено»…

В те дни, под настроение, я поделился с ней своим: какой это был кошмар – работа главным в «Комсомолке». Рисовался, конечно, немного. Начинаем в десять, заканчиваем за полночь. Двенадцать с лишним часов у конвейера, который сам же то и дело останавливаешь, – то полоса получилась скучной, то клише невыразительное, то «гвоздь» тебе только что принесли, который не терпится тут же, не откладывая на завтра, поставить в номер, к отчаянию корректуры и выпускающих у талера… А утром не знаешь, кто и по какому поводу спустит на тебя собак. Читатель ли, заметивший со злорадством какую-нибудь дурацкую опечатку, партийно-комсомольский бонза, орущий по телефону, что будет писать на самый верх, или коллега по этажу, смертельно оскорбленный, что его бессмертное творение сократили в последнюю минуту чуть ли не пополам…

– Но вот уже семь лет, как этого кошмара нет, и семь лет я вижу сны – я снова на шестом этаже и никому не нужен. Там, где столько лет был главным. Просыпаешься с чувством человека, которого только что ограбили.

– Знаете что, Боря, я вижу такие же сны. И так же просыпаюсь в холодном поту. Во сне я снова танцую, а просыпаясь, думаю, ну почему, почему так устроено, что я не могу танцевать, делать то, что всю жизнь делала, для чего я создана… Должна бросить, когда ты в расцвете опыта, мастерства. И все то же, руки те же, ноги, – словно бы застеснявшись редкой для нее патетики, заставила пощупать, – вот какие мускулы. Вот посмотрите – на ногах тоже.

– У меня тоже, – брякнул от смущения.

– Да, но у вас, когда вы напрягаете… И фигура та же, – тут она похлопала себя по тому месту, которое у других людей называется животом. – А танцевать уж нельзя.

– Плисецкая же танцует… Милая гримаска в ответ.

Все эти восторги, похвалы, обожание – ей ничего этого не надо было. Но она знала, что искусство без них не обходится. Что они больше нужны поклонникам, чем творцу, и относилась к ним лояльно. Проще говоря, терпела их, со всем присущим ей тактом. Дополнительное неизбежное бремя. Крест профессии, тем более – успеха.

То есть на заре карьеры, когда все только приходило, когда успех и все внешние, материальные его проявления означали возможность танцевать, то есть делать то, что и есть твое единственное дело в жизни, все это ценилось. Когда же необходимый минимум всего этого был достигнут, слава и успех незаметно для нее самой и, быть может, неосознаваемо, все больше становились бременем.

Ее нелегко было уговорить на тот юбилейный вечер в Большом театре. Только то, что это нужно не столько ей, сколько ее коллегам, ровесницам, сподвижникам, ученикам, заставило согласиться «пойти на это».

И коль скоро пошла, то держала себя в узде, хоть и испытывала внутренний дискомфорт, – легко ли это, с ее-то представлениями, сидеть одной-одинешеньке в золоченном кресле, будто жар-птица в клетке, в засыпанной цветами ложе на виду у всей страны, если не на виду и у всего мира, и слышать, как тебя, мало цветов, засыпают еще и комплиментами. И не иметь возможности возразить, как это было тогда у нее дома, отпустить какую-нибудь шуточку, чтобы дать понять, как она ко всему этому относится.

Чуть легче ей, как мне показалось, стало лишь тогда, когда, повинуясь зову Кати Максимовой, она вышла на сцену и пошла по ней своей невыразимой улановской поступью. В своем легком до пят лазоревом платье она, кажется, вышла не из ложи, а шагнула прямо с экрана, который только что показывал ее, много лет уже не выступающую, в «Ромео и Джульетте», в «Бахчисарайском фонтане» и «Красном маке»… Тут-то и стал ясен (а может, это я додумал?) замысел всего действа. В «Щелкунчике» она как бы и была той девочкой Машей – наряду или над Максимовой, которой все это снится и для которой и был устроен этот праздник.

Все было очень кстати – вплоть до елки, которая стояла на сцене по ходу действия и стояла еще в домах – на второй день Рождества, которое теперь празднует все больше людей в Москве.

И этот ее проход, пробег по сцене, вызывающий в памяти другой. Однажды виденный и оставшийся в памяти навсегда, пробег Джульетты в прокофьевском «Ромео». Пробег навстречу танцевавшей Машу Максимовой, вдруг превратившейся в волшебницу, которая показывает девочке – Улановой – подаренную ей грезу. Сон наяву – она снова в театре, снова танцует.

…Готовясь к очередному Дню Победы, мы на шестом этаже захотели отметить тридцатилетие «четвергов» «Комсомольской правды», которые начались вместе с Великой Отечественной войной. Решили пригласить в свой Голубой зал всех живых участников первого такого «четверга».

Галину Сергеевну я, тогдашний главный редактор газеты, «закрепил» за разъездным корреспондентом Татьяной Агафоновой.

– Ты или никто! – демагогически заявил я, адресуясь сразу и к слухам о недоступности Улановой для прессы да и для публики, и к безграничной пробивной силе нашего спецкора.

В ту пору мне был известен лишь один пример добровольного отшельничества – Грета Гарбо. Связав volens nolens свою жизнь со Швецией, познакомился здесь и с другими. Давно уже уединился на своем острове Фарре Ингмар Бергман. И здесь кончил дни свои. Фактически прервала на долгое время свои связи с «большой землей» и Агнета Фельтског, одна из двух солисток «АВВА». Да и Сальвадор Дали…

Наш Пушкин мог только мечтать об этом:

Давно, усталый раб, замыслил я побег

В обитель дальнюю трудов и чистых нег.

Видно, человечество, а проще – публика, не такая уж прекрасная вещь, как это принято считать, если именно те, кто служил ей всю свою жизнь, кто ей обязан и успехом, и богатством, бегут от нее на склоне лет…

У Галины Улановой была беспримерная слава, но, как и у Пушкина, не было богатства. И отшельничество ее было скорее вынужденным. Не в гулкой тишине старинных замков, не на дачном приволье, среди лесов и пажитей зеленых, а в «высотке» на Котельнической набережной, в гигантском человеческом улье, жить в котором когда-то считалось привилегией «умных и знаменитых», а в дни нашего знакомства становилось бременем – потрескавшиеся потолки, разговорчивые водопроводные и канализационные трубы, рассыпающиеся во все стороны, если включить ночью неожиданно свет, тараканы.

Просто одиночество человека, оставшегося волею судьбы без семьи – детей и мужа, – не вполне уверенного в том, что сохранившиеся друзья столь уж бескорыстны в дружбе. От великого человека всегда и все хотят получить больше, чем могут ему дать. Судить о мере этого ее одиночества можно по тому, как она привязалась к Татьяне. Более разных людей, если даже как следует поискать, не найдешь.

Вряд ли следует характеризовать в этой связи Галину Сергеевну. Что касается Татьяны… Иначе как городской сумасшедшей ее на этаже не называли. Иногда, правда, Онищенко в юбке.

– Ей бы мужиком родиться, вашей Агафоновой, – говорила моя теща после каждой встречи с ней, когда она приходила к нам в дом вместе с Галиной Сергеевной.

Не волосы, а космы. Не ноги, а жерди. Но она убеждена в их неотразимой силе. Походка – артиллериста. Платье или юбка с кофтой висят, как на огородном пугале. В зубах или между пальцами – неизменная сигарета. Движения резкие, порывистые. Для редактора и находка, и наказание. Татьяна обожала поручения сделать возможным невозможное. Без таких поручений она не могла жить. По первому же приказу, зову или письму готова была мчаться хоть на край света. Чем дальше, тем лучше. Благо с мужем развелась еще до появления на этаже, а детей завести не догадалась. Но уж вернется – душу вымотает, пока очередной ее «гвоздь» не появится на газетной полосе. Правка, сокращения? Приступать к этому – все равно что входить в клетку к только что пойманной рыси. В отношениях с людьми не знала середины. Если уж возлюбит – душу отдаст. Не покажешься – пеняй на себя. Не этим ли всем и привлекла она Уланову? Недаром говорят, противоположности сходятся.

Галина Сергеевна пришла в «Комсомолку» на юбилейный «четверг». Пришла и осталась с нами до последних своих дней: подружилась с Татьяной и со всем тогдашним коллективом «Комсомолки». Стала участником наших торжеств и бед. Да и дружеских застолий. Уже и тогда, когда из «Комсомолки» я перешел в ВААП.

За месяц до описанной выше знаменательной даты Татьяна явилась ко мне в ВААП: Володя и Катя собираются пробиваться «наверх», ходатайствовать о присвоении Галине Сергеевне звания дважды Героя Социалистического Труда. Просили посоветоваться. Предварительный зондаж показал, что «наверху» вроде не против, но колеблются.

Не хотят создавать прецедент: в то время как дважды Героями уже хоть пруд пруди, а генеральному вот-вот уже четвертую «Звезду» прицепят, среди деятелей литературы и искусства такой чести пока никто не удостоен…

Я благословил учеников Улановой на этот поход и даже обосновал свое добро: Г. С. – вне конкуренции, вне сравнений. Тут и речи не может быть о прецеденте.

Что мною двигало? Славы – Улановой не убавить, не прибавить. Вторая «Звезда», однако, по тем временам означала не только славу и почет. Кое-что прибавляла и из повседневных земных благ, тех, что по тем временам за деньги было не купить, тем более что их у нее и не было. То есть таких, чтобы жить достойно ее имени.

Кто не знает, что такое Уланова? Но будет еще одна «Звезда», и, быть может, удастся пробить ей «продуктовую книжку», то есть право, заплатив 75 рублей, покупать на 150 рублей продуктов ежемесячно в «кормушках» – специальном магазине на Грановского или в Доме правительства, где кино «Ударник». Можно будет и о даче заикнуться, и о других «благах», которые полагались любому сверхсредней величины чиновнику в годы его службы, а министрам – и при уходе на пенсию. Боже мой, сколько их, этих министров, и кто их помнит, если не прославили себя каким-нибудь скандалом. А тут великая балерина сидит круглый год в своей высотке, окруженной со всех сторон асфальтом, выхлопными газами да скрежетом автомобильных тормозов…

Кстати уж, и об этих «благах». О них десятилетиями ходили легенды. Послушать со стороны – так просто молочные реки, кисельные берега. Я основные из них – «книжку» и право лечиться в «спецполиклинике на Сивцевом Вражке» и в «спецбольнице в Кунцеве», той самой, что всегда была на слуху в годы правления борца с привилегиями Ельцина, – получил двадцати шести лет, когда стал членом редколлегии «Комсомольской правды». «Полагалось».

«Книжку», повторюсь, выкупали за 75 рублей, а продуктов за нее «получали» на 150. Если учесть, что продукты эти были дефицитные, то есть те, что кроме рынка, достать было негде, считай, что это была рублей в триста максимум прибавка к моей зарплате, которая сама составляла 270 рублей. Став главным редактором, получал в месяц 450 рублей до налога в 13 процентов.

Добавлю, что, вопреки тем же слухам, набору этих продуктов, недоступных для основной массы населения, далеко было до того, что сейчас можно увидеть на прилавках любого гастронома в Москве. Увы, основной массе населения они так же недоступны, как и ранее. Только уже по другим причинам.

Побывав за границей, познакомившись в Штатах с пособиями для безработных и малоимущих, я пустил хохму, которую сам потом слышал от третьих лиц не раз: в Америке талоны на питание выдают самым бедным, а у нас – самым преуспевающим.

Был ли поход или письмо Кати и Володи в «инстанции», но уже через три недели Татьяна позвонила мне и сообщила торжествующе, что указ только что подписан и будет обнародован в день рождения. Так 8 января 1980 года Галина Сергеевна стала первым в гуманитарной сфере дважды Героем Социалистического Труда. И все же о «книжке» пришлось хлопотать отдельно. А до дачи в ту пору даже и не дошло.

…То редакторское поручение, которое привело Татьяну к Улановой, стало для нее знаком судьбы. С ее холерическим темпераментом, она ни о чем не могла говорить спокойно, ничего не умела делать вполсилы. Это само провидение вручало ей великого человека, столь беспомощного, внушила она себе, в отношениях с окружающим миром. Этому стоит посвятить жизнь. «Остаток жизни», по ее, тогда еще едва перевалившей за тридцать женщины, выражению.

Мы в «Комсомолке» загорелись: Татьяна поможет Галине Сергеевне написать воспоминания. А газета получит «право первой ночи» на публикацию глав из нее.

Мой переход в ВААП, знакомство с международным книжным рынком лишь подхлестнули наши амбиции. Книга, несомненно, станет мировым бестселлером.

Оставалось только создать ее.

И кажется, Галина Сергеевна вполне была готова поучаствовать в этой благонамеренной авантюре.

Татьяна объявила, что первым шагом должен стать документальный фильм. Работа над ним «окунет» Галину Сергеевну в ее прошлое, поможет разговорить.

Звучало убедительно. Позднее я сам пошел по этому пути: написав очерк-воспоминание о Константине Симонове, принял предложение его вдовы сделать двухчасовой документальный фильм. А там дело дошло и до романа-биографии.

Кто из пишущих не знает, какая это неимоверно трудная задача – усадить себя за письменный стол. То ли дело – документальное кино. Тут в хлопотах о съемках, склоках с оператором, рысканьях по архивам и сам не заметишь, как сочинится сценарий. Константин Михайлович, например, любил говорить, что сценарии к своим документальным фильмам и телефильмам – а он их сделал десятки – часто садился писать, когда лента в основном была уже смонтирована. Татьяну устраивал именно такой путь. Организовывать, пробивать, выбивать – это была ее стихия. И коль скоро речь шла о местах, вещах и людях, связанных с именем Улановой, которое открывало все двери, дело шло, казалось, на лад.

Я и оглянуться не успел, как получил приглашение на рабочий просмотр. Всего-то на этом рабочем просмотре нас тогда было, наверное, человек семь, включая героиню, автора, вернее авторшу сценария, режиссера – Алексея Симонова и двух наших коллег из «Комсомолки» – Инну Руденко и Лену Брускову.

Поскольку в фильме было «много Галины Сергеевны», он мне понравился. Цепляться к деталям не хотелось. Тем более что нацеленный на тебя яростный взгляд Татьяны, в авторском экстазе забывшей о еще недавно существовавшей между нами субординации, которая раньше как-то удерживала ее в рамках, ясно давал понять, что ничего, кроме откровенных восторгов, она не потерпит. Вдохновлял сам факт, что фильм-таки появился. Что от слов Татьяна перешла к делу, и можно было ожидать, что теперь они приступят с Галиной Сергеевной к мемуарам.

Увы, от разговоров о работе над фильмом Татьяна перешла к разговорам о фильме – кто смотрел, кто что сказал, кто что написал… мемуары же должны еще вызреть. И вообще не так, в конце концов, важно, что Уланова о себе скажет, как то, что скажут о ней другие. Она, Татьяна, будет это выслушивать и записывать.

Неожиданно выяснилось, что соотечественники, все соотечественники – начальство, коллеги, ученики, друзья, слушатели и зрители – в долгу у великой артистки, и ее, Татьяны Агафоновой, назначение – заставить их всех этот долг выплатить. Наверстать упущенное.

…Мы, друзья обеих, и не заметили, как Татьяна стала своеобразным ходатаем по делам Галины Сергеевны.

История их отношений – это еще одна сага того времени.

«Прежний» круг знакомств, в том числе и те немногие гости, собравшиеся у Галины Сергеевны на вечер, с которого я и начал этот рассказ, был убежден, что Агафонова подавила, чуть ли не поработила Галину Сергеевну, отлучила ее от старых друзей, особенно после того, как они решили объединить две свои квартиры – малую Татьяны и большую Галины Сергеевны все в той же «высотке» на Котельнической.

Слухи, разговоры и восклицания на эту тему достигали порой высокого накала и доносились до меня, уже посла, сначала в Швецию, потом в Чехословакию и Англию. Туда же не раз приезжали, как правило с труппой Большого театра, и Галина Сергеевна с Таней. Теперь, когда их обеих нет уже в живых (раньше ушла Татьяна), об этом можно рассуждать спокойнее.

Нет, не тем была человеком Галина Сергеевна, которого кто-то мог бы подчинить своей воле. Но и заступиться за себя, тем более попросить кого-то о чем-то, она не умела.

Парадокс нашего советского времени – великая балерина, всемирно известный человек, загадочная и непостижимая Уланова вела, особенно перестав танцевать, довольно-таки ординарную жизнь, состоявшую в основном из занятий с ученицами в Большом и редких встреч с немногими близкими ей людьми у себя дома. И в общем-то, не замечала монотонности дней поздней своей осени.

Татьяна, вместе с которой Галина Сергеевна приобрела всех нас в «Комсомолке», так же как мы обрели ее, вырвала ее из этой своеобразной летаргии, и свершилось нечто непредвиденное: открылись двери в другую жизнь. И выяснилось, что в этой новой жизни ничто человеческое ей не чуждо. Словно открылись поры души. Ей стало нравиться все то, чего раньше она старалась избегать и что обычно по нраву бывает всякому нормальному, обыкновенному человеку.

С удовольствием принимала приглашение в гости. Бывало, приходили с Татьяной первыми и уходили последними. Иногда – в час-два ночи, несмотря на то что утром чуть свет надо уже быть на ногах – сделать неизменную получасовую зарядку у домашнего станка и отправляться на занятия в Большой. Ни при каких условиях она не позволяла себе ни пропустить, ни опоздать на урок.

В гостях не отказывала себе в шутках и даже баловстве. Как-то зимним вечером на даче, толкая друг друга, чтобы согреться, мы упали в сугроб, и окружающие, к неописуемому их восторгу, услышали ее озорной выклик:

– Боже мой, на мне снова мужчина.

Другой раз, в разгаре многочасового застолья у нашей общей знакомой, Лены Брусковой, которая станет ей опорой после смерти Тани, она бросила мне, подмигнув:

– Вы заметили, Боря, все уже по два раза прогулялись из-за стола, а мы с вами все сидим.

В гостях, оглядев перегруженный закусками праздничный стол, могла спросить с интонацией заправского кутилы:

– А пить что будем?

Они с Татьяной не пропускали теперь ни одних зарубежных гастролей балетной труппы Большого. И молодым ее коллегам стало уже невозможно понять, как раньше они могли выезжать без Галины Сергеевны.

Радениями Татьяны – тут, впрочем, особых усилий и не требовалось – каждый такой выезд – в Швецию ли, в Японию, Латинскую Америку, Великобританию, США превращался в чествование танцовщицы века. Вернувшись очередной раз из-за океана, Галина Сергеевна поведала с гордостью:

– В Аргентине я поняла, что я – человек.

И не было в этом восклицании ни позы, ни преувеличения.