Горбачев при должности и после

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

О Горбачеве трудно писать не потому, что он, предположительно, велик, а потому что его много. За последние пятнадцать лет чего ни коснись, все имеет отношение к нему. И он – ко всему. Выход один – в рассказе о нем еще более скрупулезно следовать взятому на себя обязательству – о ком бы речь ни зашла, касаться только личных впечатлений, рожденных непосредственными… (ох, не люблю это словосочетание, но, кажется, здесь его ничем не заменишь) пересечениями с персонажем.

И второе: идти не столбовой дорогой, а проселками. То есть, игнорируя программы, речи, широковещательные заявления и демонстративные жесты, касаться преимущественно маргинальных (еще одно ненавистное словечко) подробностей его деятельности и облика.

Как выяснилось много позже, мы почти в одно и то же время учились в Московском университете. Он – на юридическом, который располагался по улице Герцена, по соседству с Московской консерваторией, а я – на филфаке, Моховая, 9. Самое старое из всех зданий «старого МГУ», овеянное всеми и всяческими былями и небылицами.

Мы ровесники, но я пришел в университет сразу после десятилетки, а он поработал вначале пару лет трактористом у себя на Ставрополье. Так что, столкнись мы с ним в университетских коридорах, я бы, скорее всего, третировал его как салагу. Такое было поветрие в МГУ.

Впервые фамилию Горбачев я услышал летом того же года, когда мы с Геннадием Ивановичем Вороновым летали на Кубань. С той же целью – изучения и продвижения опыта безнарядных звеньев – я с командой в четыре человека приехал на Ставропольщину. После нескольких дней плодотворных скитаний по степным районам мы появились в Ставрополе, и я заявил тогдашнему молодежному лидеру края о своем желании встретиться с новым секретарем крайкома партии Ефремовым. При Хрущеве он был секретарем ЦК и даже кандидатом в члены Президиума. Воронов говорил о нем как о «толковом мужике», который вполне может стать нашим союзником.

Увы, в тот день он был в отъезде, а имя его заместителя, то есть второго секретаря крайкома Горбачева, мне ничего не говорило. И я счел за благо провести последний вечер в кругу коллег-журналистов.

Свой первый после назначения председателем ВААП отпуск я провел на Черноморском побережье Кавказа, и в столовой корпуса люкс и без того привилегированного санатория с диким названием «Объединенные Сочи» сидел за одним столиком с женой Михаила Сергеевича Горбачева, теперь уже первого секретаря крайкома, и его дочкой Ириной, которой тогда было лет двенадцать – четырнадцать.

Мы мило беседовали о том о сем, а больше ни о чем за обедами и ужинами, и Раиса Максимовна все удивлялась, почему меня не видно на пляже. А ларчик просто открывался. Они с дочерью дисциплинированно купались и загорали на пляже, который был «положен» обитателям люкса.

Я же пробавлялся пониже рангом, и не в знак протеста против привилегий – взялся за гуж, не говори, что не дюж, – а просто потому, что там было много моих московских знакомых.

Позднее я много слышал о Михаиле Сергеевиче от моего первого заместителя, выходца из Ставрополья Марка Михайлова, который до перехода в ВААП работал помощником у первого вице-премьера Мазурова и в этом качестве протежировал как мог своему земляку. От помощников тогда многое зависело.

Когда Михайлов перешел в ВААП, Горбачев забегал к нему «поговорить без помех по вертушке». А мы с ним и тогда не встретились, несмотря на все старания добрейшего Марка Владимировича, который прочил Горбачеву будущее ни меньше ни больше как заведующего отделом пропаганды ЦК КПСС. Так что «живьем» я Михаила Сергеевича увидел в первый раз, когда он, уже секретарь ЦК КПСС по сельскому хозяйству, пришел тоже в первый раз выступить перед редакторами центральных изданий. Не помню, чтобы я заметил пресловутое пятно на лбу. Но вот то, что его манера говорить, точнее, беседовать с аудиторией отличалась от того, что мы обычно слышали и видели в этом «круглом зале» отдела пропаганды, сразу же обратило на себя внимание. Все его старшие, и по возрасту и по стажу начальствования, коллеги выступали по принципу, который когда-то очень живо описал Алексей Сурков. «Есть два типа ораторов, – говорил он, – один напоминает лошадь: та как сунет морду в торбу с овсом, так и не высовывается, пока все не сжует. Другой – похож на петуха или курицу: клюнет, поднимет голову, посмотрит вокруг, снова клюнет и снова поднимет голову» – Горбачев вроде бы тоже в текст заглядывал, но говорил своими словами. И оборотами, непривычными для уха тех, кто регулярно заседал в этом зале.

У других ораторов его ранга через каждые два слова – «ЦК КПСС постановил», «ЦК КПСС установил», «Леонид Ильич учит»…

А у этого все «мы» да «мы», и не сразу стало понятно, кто такие эти «мы». Оказалось, он сам и его помощники, которые вместе с ним «готовили» только что закончившийся пленум ЦК, посвященный вопросам сельского хозяйства…

Другими словами, в устах его коллег высший орган партии – это некий ареопаг, собрание непогрешимых небожителей, не ведающих ни сомнений, ни колебаний.

У Горбачева, который только-только дебютировал в роли руководящего лица всесоюзного масштаба, получалось, что это собрание обычных людей, как вы да я, которые могут спорить друг с другом, ошибаться, мучиться в поисках правильного пути…

«Ох, обкатают сивку крутые горки», – многоопытно думал я, делая пометки по ходу выступления.

Обычно, по возвращении на службу, я забрасывал блокнот с такими записями, которые вел, чтобы не клевать носом, в какой-нибудь долгий ящик и забывал о нем. В тот раз, сам не знаю почему, расшифровал и продиктовал свои иероглифы стенографистке. Да и дома упомянул, что слушал сегодня не вполне обычного оратора.

Мой собственный комментарий к этим записям более чем двадцатилетней давности выглядит дословно так: «Сегодняшний оратор при всем выстраданном моем скепсисе порадовал увлеченностью, откровенностью и вольным или невольным нарушением правил игры, вроде отступлений от бумажки, порывом доспорить и доругаться с кем-то, кого на данном этапе еще не удалось убедить…»

Как мало было надо, быть может, скажет сегодняшний читатель. Да, мало, но эта малость в ту пору весила больше, чем пуды нынешней раскованной трепотни с трибун, а также в видео-, аудио– и интернетовских средствах информации.

Повторяю, обратила на себя внимание не столько суть того, что он говорил, а именно манера.

Действительно, что суть? Тут не было и не могло быть не только революций, но и закидонов. Просто о том, что неоспоримые преимущества социалистического способа ведения сельского хозяйства были бы куда очевиднее, если бы мы мудрее и смелее… А то что же получается? Частник со своих десяти – пятнадцати соток снимает неизмеримо больше, чем…

Мы экономим на строительстве животноводческих помещений, оплате труда подсобных рабочих, на минеральных удобрениях – и в результате теряем в десять раз больше… Ну и так далее и тому подобное, что приходилось слышать много раз и раньше. Только раньше аудитории сообщали обо всем этом как о проблемах существовавших, но теперь, слава богу, решенных или по меньшей мере предрешенных благодаря мерам, только что выработанным мудрым ЦК КПСС во главе с…

Горбачев, если можно так сказать, показывал нам события в развитии. Говоря журналистским языком, он как бы вел репортаж из центра событий. Приглашал на кухню решения проблем, поднимал крышку над кастрюлей и оставлял открытым вопрос, будет ли все, о чем записали в резолюции, проведено в жизнь. То есть будет, конечно, но при условии…

Ну вот, например: «Говоря о результатах, ожидаемых в 90-е годы (ох, какими далекими они казались. – Б. П.), надо многое иметь в виду. И во всяком случае, никакой категоричности, безапелляционности не допускать».

Или: «При подготовке к Пленуму обнаружились диаметрально противоположные точки зрения (это когда все его коллеги талдычут о нерушимом единстве. – Б. П.). Так, о жилищном и культбытовом строительстве хотели записать в последнюю очередь. Но все поголовно руководители хозяйств заявили: «Если не решим эту проблему, последние разбегутся, и некому будет реализовывать то, что будем направлять, вкладывать». (Вот тебе и великие свершения под мудрым водительством… – Б. П.)

«Пришлось столкнуться с путаницей в вопросах экономики. Вплоть до того, что вкладывание в сельское хозяйство – это расточительство. Но повсеместно фондонасыщение сначала ведет к снижению фондоотдачи. Остановиться на полпути – значит зачеркнуть уже сделанное, заниматься болтовней, демагогией, и все под прикрытием высоких слов».

«И вот мы поняли, пока не договоримся, на Пленум выходить нельзя». «Насчет кадров у нас тут такая оценка общая сложилась, что мы тут в какой-то момент упустили…» Казалось бы, обыкновенный бюрократический трюизм. Но вот, судя по моим скупым комментариям, И. В. (Иван Васильевич Капитонов, секретарь ЦК КПСС по кадрам. – Б. П.) набычился. Стал смотреть прямо и вниз перед собой. Но тут же спохватился – ведь оратор выше его рангом, только что был избран членом политбюро, в то время как он вечный „просто“ секретарь, – не зафиксировал ли кто его позу? Заерзал непринужденно, наклонился сначала к одному соседу по президиуму, потом к другому».

Замечу попутно, что несколько лет спустя, по свидетельству Кирилла Лаврова, его мэтр Товстоногов, отвечая на вопрос о первом впечатлении от только что услышанного нового генсека, «сел на кровать, посмотрел на меня выпученными глазами и сказал: „Потрясающе“».

А еще до этого Александр Николаевич Яковлев, будущий архитектор перестройки, а тогда посол в Канаде, приехав в Москву в отпуск, рассказывал мне, нещадно, по-ярославски окая, о встрече в Оттаве с Горбачевым, тогда «всего лишь» секретарем ЦК и членом политбюро: «Вот так же, как с тобой, вышли в парк, помнишь? – чтобы они не слышали, – намек на вездесущих «ближних соседей», то есть КГБ, – и материли советскую-то власть почем зря».

Сделал паузу и пристально посмотрел на меня: «Ей-богу, не вру, – он, пожалуй, еще покруче тебя систему-то нес…»

Не случайно вызванный Андроповым, наверное, с подачи Горбачева, в Москву и, как тогда выражались, поставленный на Институт международных экономических отношений А. Н. убеждал меня, только что назначенного послом в Швецию: «Брось ты к чертям это дело, – как будто не знал, что еду я не по собственной воле, как девять лет назад и он сам. – Тут скоро знаешь какие дела начнут разворачиваться…»

До смерти Брежнева оставалось меньше трех месяцев.

В один из первых приездов в Москву из Стокгольма я позвонил Горбачеву и сказал взявшему трубку помощнику, что хотел бы поделиться с его шефом некоторыми мыслями о сотрудничестве агропромышленных сфер СССР и Швеции, где модель фермерского хозяйства идеально подходит к нашим условиям. Уловив по аканью и мягкому «г», что собеседник мой, как и его шеф, – выходец из южнороссийских краев, напомнил о хлопотах руководимой мною «Комсомолки» по поводу безнарядных звеньев, которые пустили корни и на Ставрополье.

Выложился и почувствовал, что на том конце провода энтузиазма мои тирады не вызвали. Ошибкой, как я уловил, было то, что я зациклился на вопросах сельского хозяйства, в то время как уже тогда М. С. и, соответственно, его окружение мыслили куда более масштабными категориями.

В марте 1985 года Улоф Пальме, премьер страны, где я уже почти три года был послом, слетал на очередные, третьи по счету, государственные похороны в Москву. Вскоре после этого он пригласил меня в свою официальную резиденцию в Стокгольме и просил официально, но в конфиденциальном порядке передать в Москву его предложение о визите.

К его, да и моему удивлению, в Москве без восторга встретили его инициативу… Мне было поручено передать Пальме приглашение, которое заканчивалось сакраментальной фразой, что «сроки визита могут быть согласованы по дипломатическим каналам». Ни Пальме, ни опять же меня, ратовавшего за изучение «шведской модели», такая формула-отговорка не устраивала. Началась изматывающая шифропереписка, а в начале декабря я отправился в отпуск с твердым намерением «добить» этот вопрос. В Москве меня нашел встревоженный академик Арбатов, который был тогда членом международной комиссии Пальме по вопросам безопасности. Ссылаясь на верного человека, он сказал, что Горбачев накануне встречался с руководителями международной организации «Врачи против ядерной опасности» – кардиологом Евгением Чазовым и его американским коллегой.

Организация эта была удостоена в тот год Нобелевской премии мира. Принимавшие ее в Осло Чазов и американец, по традиции, посетили и Стокгольм, alma mater Нобелевского фонда, где были приняты Улофом Пальме. И вот когда они стали искренне и пылко расхваливать его Горбачеву, тот вспыхнул и, заглянув в какую-то бумажку на его столе, сказал:

– Вы бросьте это. Знаем мы этих социал… предателей. Они одно говорят, другое делают.

Для меня, полагавшего, что Горбачев и Пальме, если отбросить идеологию, люди как бы одного склада, это прозвучало дико.

– Может, что-нибудь не поняли они?

– Я тоже на это надеялся, – сказал Арбатов, – пока мне не показали стенограмму.

– Надо что-то предпринимать, – продолжал он. – Ты будешь у Горбачева?

– Буду, если примет, – пожал я плечами. Помощники Горбачева, «сидельцы», как мы называли тех, кто сидел у телефонов в приемной, твердили мне о непомерной занятости генсека.

Словно чувствовали, что я намерен замутить его душевный покой. После второго звонка порекомендовали написать ему записку.

– А мы к вам фельда пошлем – скажите только куда. Сразу же будет у него на столе.

Арбатов поддержал эту идею. Он и сам, уже успев стать доверенным лицом очередного генсека, сносился с ним в основном именно таким способом.

Уже на следующий день мне позвонили в Барвиху.

– Михаил Сергеевич рассмотрел. Наложил положительную резолюцию Шеварднадзе. Связывайтесь с ним.

Но в этом не было нужды, потому что завсекретариатом Шеварднадзе Игорь Иванов уже сам меня разыскивал.

Через день с приглашением Пальме в Москву, где, в отличие от первого, был предложен срок – вторая половина марта, я вылетел в Стокгольм и прямо из аэропорта Арланда направился в загородную резиденцию шведского премьера, где он заканчивал рождественские каникулы.

Свой заочный диалог с Горбачевым я продолжил небольшой заметкой в газете «Московские новости», на ее популярной тогда «Полосе трех авторов». Мое произведение называлось «Время и бремя посягать». Сам я, как бы подавая пример другим, посягнул как раз на укоренившееся представление о социал-демократах: «Пора наконец перестать третировать их как социал-предателей», – писал я, почти цитируя выражение Горбачева.

Заметка наделала шуму в Швеции. Не было газеты, которая обошла бы ее вниманием. Один приехавший из Москвы дипломат спросил меня полушутливо-полусерьезно, не самоубийца ли я. Я воспринял это как комплимент. Официальная Москва меж тем молчала.

Когда в нашей столице открылся международный семинар партий социалистического направления, шведский представитель в одобрительном тоне процитировал мою статью, сказав, что ее «заметили» в Стокгольме. Шведское телевидение показало этот момент, задержав камеру на Горбачеве, который с удивлением спросил о чем-то Яковлева.

Через несколько дней «Правда» наряду с другими речами опубликовала полный текст выступления шведа.

Из Стокгольма я заинтересованно и, признаюсь, пристрастно следил за всем, что происходило в Москве. Казалось странным и нелогичным, что в то время как в Москве гигантскими шагами осуществляется то, чему отдана была и моя вся предыдущая активность, я сижу в столице Швеции и принимаю высоких гостей, каждый из которых сообщает о моем предстоящем важном назначении и удивляется, что я «еще здесь, а уже не там», как кричал один лейтенант, поднимая солдат в атаку. Не должности прельщали, а не терпелось ввязаться в драку. Влезть в самую гущу. Тем более что многое из того, что делалось в Москве, делалось, на мой взгляд, не так, как надо.

Парадокс: в отличие от Москвы и вообще Советского Союза, где именовавшие себя демократическими издания уже поливали генсека без оглядки, вернее, с оглядкой на Ельцина, в Швеции это было опасным занятием. Того и гляди обернешься ретроградом в глазах шведов, которые просто обожали Михаила Сергеевича. Точно так, как стали обожать после распада Советского Союза Ельцина. В день драматического открытия заседаний Первого съезда народных депутатов я вместе с супругами Боньер Леной и Юханом, главой крупнейшего в Швеции газетно-издательского концерна, ехал на юг страны, куда они пригласили нас с женой к себе в гости. Жемчужинами семейной империи Боньеров являются две из четырех основных газет Швеции – «Дагенс нюхетер» и «Экспрессен», – которые, в свою очередь, служили и служат опорой Либеральной народной партии, специализирующейся на защите свобод и прав человека. По дорожному приемнику я нащупал прямую трансляцию из Москвы и, как мог, переводил супругам все, что слышал. Они были в эйфории от того, что в СССР впервые в его истории начал заседать демократически выбранный парламент, и, естественно, главным, если не единственным виновником такого эпохального события считали Горбачева. Критические реплики, прозвучавшие с первых же минут работы съезда, вызывали у них негодование, даже если принадлежали Сахарову, имя которого в Швеции было известно каждому. Попадало и мне, когда я пытался доказать Юхану, этому столпу либерализма, что он противоречит сам себе: радуется наступлению демократии в СССР и возражает против свободной, демократической дискуссии.

Я не скрывал, что у меня есть и собственный счет отцу перестройки.

Показались мелочными и эгоцентрическими те придирки, с которыми Ельцин обрушился на Горбачева на пресловутом пленуме ЦК КПСС в октябре 1987 года, но возмутила и та травля, которой ответили ему на пленуме и потом на Московской партийной конференции, где он был снят с работы. Из Стокгольма глядючи, в стране происходят тектонических масштабов подвижки. А приедешь в командировку – изумляешься, что порядки на Старой площади и в Кремле все те же самые. Как-то, придя раньше назначенного мне времени на встречу с Яковлевым, который, став членом политбюро, восседал теперь на том же пятом этаже, куда раньше ходил на доклад к Суслову, я минут пятнадцать прогуливался перед знакомым уже читателю первым подъездом, наблюдая, как снуют на расстоянии в полтора километра из ЦК в Кремль и из Кремля в ЦК, создавая пробки, в сопровождении эскортов, длинные черные ЗИЛы, в просторечии «членовозы». Когда, преодолев все тех же постовых на первом и пятом этажах, я сказал об этом Яковлеву, он неопределенно пожал плечами:

– Я говорил об этом Михаилу Сергеевичу. Он ссылается на Крючкова, мол, по его сведениям, за каждым из нас охотятся.

В тоне его звучала вроде отрадная ирония, но, когда я в усмешке скривил рот – а чего стесняться со старым другом, в каких бы теперь чинах он ни был, – А. Н. насупился:

– Нет, он серьезно говорит. Даже документы показывал, где-то там взрыв предотвратили или «чегой-то».

– Да что вы вообще с этим Крючковым чикаетесь, – не выдержал я. – Тоже, нашли прораба перестройки.

– Да нет, ты чего, ты это брось, – загудел он. – Он знаешь, у себя в КГБ какую гласность да открытость завел, – и опять непонятно было, всерьез говорит или юродствует. – Мы же не можем сразу по всем штабам палить… На кого-то ж надо и опираться.

Понятно было, что говорит он это все языком Горбачева и даже мне не может до конца открыться. Тем более что разговор идет в кабинете, который, вполне возможно, прослушивается людьми того же Крючкова…

Постепенно стало открываться мне, что Горбачев, в сущности, консервативно мыслящий человек. Он что-то сделает – и сам убоится того, что делает. Сделает – и остановится. И ждет, с какой стороны на него сильнее надавят. С какой сильнее надавят, в ту и двинется. И будет говорить: мы подумали, мы посоветовались, мы решили… И только потом, когда ситуация прояснится, из этого «мы» проклюнется «я». Горбачев чуть ли не последним согласился исключить из Конституции положение о руководящей роли КПСС. А потом ставил это себе в заслугу.

Введя принцип настоящей, а не псевдовыборности в парламент, настоял на так называемой партийной сотне, входящие в которую, включая и его самого, по существу, не выбирались, а назначались. И в президенты он предпочел быть избранным не всенародно, а Верховным Советом и, по существу, без конкурентов, в отличие от Ельцина, которому он стал проигрывать в популярности уже с осени 1987 года.

Сколько пороху было истрачено на вопрос о том, должен ли первый секретарь партийного комитета города, района или области быть в обязательном порядке и главой советской власти на своей территории. Горбачев упорнее всех твердил, что да, должен. Я писал в Москву по своим «дипломатическим каналам», что это абсурд. Покончили вроде бы с псевдовыборностью и намереваемся из двух ключевых выборных должностей одну снова сделать назначаемой. Не лучше ли вообще ликвидировать районно-городское партийное звено, где партия ничтоже сумняшеся подминает советскую власть, тогда и спорить будет не о чем.

Да бог ты мой. Чего я только не предлагал, но лишь в самых исключительных случаях появлялись свидетельства того, что Горбачев либо читал твое донесение, либо ему докладывали о нем. Как это было в случае с «избравшей свободу» молодой эстонской парой, о которой я расскажу еще в главке об Астрид Линдгрен.

Так что для меня было сюрпризом получить в феврале 1990 года шифротелеграмму Шеварднадзе с предложением отправиться послом в Прагу, где три месяца назад совершилась «бархатная революция». Со ссылкой на мнение генсека и с утверждением, что, мол, только такие дипломаты, как я, и могут сейчас работать в странах возрождающейся Восточной Европы.

Уже в стенах высотки на Смоленской – первые разочарования. Один первый зам Шеварднадзе Ковалев говорит, что моя задача – помочь Эдуарду Амвросиевичу. Консерваторы и реакционеры рвут его на куски за его политику в отношении Восточной Европы – мол, сдал все, что только можно. Нужно показать…

Второй первый зам Квицинский о министре не упоминает. Говорит, что, дистанцировавшись от Советского Союза, эти страны и Чехословакия, как самая оголтелая в особенности, сами обрекли себя на прозябание. Отныне это глухая провинция. Серая зона. И задача послов – ежедневно и ежечасно давать им это понять.

«Чего ж меня с такой помпой туда сватали?» – думаю я про себя и решаю, что поделюсь своими сомнениями с Эдиком.

Но откровенный разговор и с ним не получается. Он словно бы боится, что я еще пущусь, того гляди, в наши общие воспоминания, нарушу дистанцию, чего он, по всей видимости, не любит. Со ссылкой на то, что надо ехать в аэропорт кого-то встречать «по просьбе Михаила Сергеевича», он протягивает мне руку и желает успехов.

Остается надежда на самого Михаила Сергеевича. Звоню ему. То есть не ему, разумеется, а его помощнику. Тот говорит, что доложит, но и напоминает одновременно о необыкновенной занятости шефа. Я, в свою очередь, упоминаю, что улетаю через два дня. На следующий день помощник находит меня по мидовским телефонам:

– Михаил Сергеевич просил передать его извинения, но… – это явно чтобы подсластить пилюлю, – он уверен, что вы прекрасно представляете себе свои задачи, и желает успеха.

Вот с такими, говоря дипломатическим языком, инструкциями я и оправился в Прагу, где начинать было надо даже не с чистого, а с грязного листа.

Больной Брежнев, которому жить оставалось полтора месяца, принял меня перед Стокгольмом.

У полного сил и тогда жизнерадостности Михаила Сергеевича времени на это не хватило.

Только в Праге я понял, что дело было не в занятости. Просто представляя, что строить отношения надо как-то по-новому, лидеры сами не знали как и не хотели без нужды светиться, да простится мне это жаргонное словечко.

В моду входил стиль, который я бы назвал «личной ответственностью наизнанку». В заботе о собственной репутации – «не взять на себя», как это любили делать положительные герои хрестоматийных произведений советской литературы, наоборот, «отпихнуть от себя», а там уж судя по обстоятельствам…

Все полтора года в Праге приходилось сталкиваться с этим стилем. Определение, что Горбачев – это Дубчек сегодня, носилось в Москве в воздухе. Но сам Михаил Сергеевич, по догадкам Александра Степановича, которыми он делился со мной, этого сравнения не любил, хотя, на мой взгляд, мог бы им гордиться. Разговора по душам, о чем мечтал эмоциональный рыцарь Пражской весны, который именно за этим дважды ездил в Москву, у них не получилось. Хотя внешне встречи выглядели благопристойно.

Тем более не любил Горбачев Гавела. Москва при каждом удобном и неудобном случае «перекрывала трубу», то есть прекращала подачу нефти, что для экономики Чехословакии было как приступ астмы для человека. Реагируя на панические мольбы из Праги, которые я исправно доносил до Москвы, Михаил Сергеевич адресовал преемнику Рыжкова Павлову.

Дав санкцию на роспуск Варшавского договора и торопя своих коллег из стран-союзников с аналогичным решением, на заключительную встречу глав-государств в Прагу Михаил Сергеевич послал вместо себя Янаева. По словам одного из его помощников, не захотел быть распорядителем на собственных похоронах. Та же тактика – голову под мышку, – которую я наблюдал из Стокгольма.

Наутро, после нападения на телевышку в Вильнюсе, я по наитию убеждал собравшихся у ворот посольства демонстрантов, что Горбачев об этом ничего не знал. Через день, после многочасовой паузы, он сам подтвердил публично мою «святую ложь», пообещав разобраться с виновными.

Когда после долгой и мучительной переписки удалось договориться, что Горбачев и Гавел встретятся и побеседуют в Париже, в перерывах между заседаниями саммита ОБСЕ, Михаил Сергеевич за полчаса до назначенного срока отменил со ссылкой на ту же занятость эту встречу, согласившись лишь сфотографироваться вместе.

Для меня не было секретом, что мое постоянно особое мнение во всех этих ситуациях не вызывало симпатий в Кремле.

Тем более что наше сотрудничество с президентом, если подходит тут этот термин, и само знакомство оставалось заочным. Не считая двух-трех разговоров по сверхзащищенному телефону, по которому и собственный-то голос не узнаешь. Стоило упомянуть о важности построения хороших отношений между нами и Чехословакией – то, ради чего меня и послали в Прагу, – в его голосе появлялось отчуждение.

Быть может, шутку, которая была тогда в ходу, – Горбачев послал к драматургу Гавелу литературного критика Панкина, – он понимал буквально. Тебя послали критиком, а ты…

И вот – путч, наше с советником – посланником Лебедевым заявление против ГКЧП и звонок Горбачева в Прагу:

– Борис, ты можешь сейчас прилететь в Москву? – Он со всеми, знакомыми и незнакомыми, на «ты»…

– А как же иначе, если президент вызывает.

– Ну так и прилетай. Есть мнение назначить тебя министром иностранных дел…

– Сегодня же буду в Москве, но над предложением разрешите подумать.

– Вот дорогой и думай.

Наш роман продолжался три месяца. Об этом, уже в Лондоне, я написал книгу. Первым изданием она вышла в Стокгольме. Сейчас лишь некоторые эпизоды и реплики из тех «Оборванных ста дней». «Флеш-пойнт», как говорят англичане.

Анатолий Черняев – Горбачев после «Форосского сидения» называл его во всеуслышание своим названым братом – говорил мне, пока мы ждали в его закутке возвращения Горбачева с сессии Верховного Совета:

– Сколько раз я ему про тебя поминал, молчит…

– Да, мне то же и Яковлев рассказывал.

– А тут сам предложил. Это его инициатива. Никто ему не подсказывал. И вдруг оказалось, все знает про тебя. И про «Комсомолку». Как ты с Полянским схлестнулся. Статья Карпинского. И как в Стокгольме… Про модель социал-демократическую…

Об этом Толе особенно приятно было упомянуть, потому что он давно уже был скрытым социал-демократом и еще от Бориса Николаевича Пономарева, отвечавшего в политбюро за международные связи КПСС, получал нагоняи за это.

– И статьи твои – об Айтматове, об Абрамове, о Розове…

После первых официальных фраз и подписания на моих глазах указа о моем назначении, который тут же был прочитан с экрана не скрывшей своего волнения Митковой, что явно ожидала вновь увидеть на этом посту Шеварднадзе, мы с Горбачевым в экстазе ходили по его просторному кабинету, толкаясь боками, – ни дать ни взять Герцен с Огаревым на Ленинских, чур меня, Воробьевых горах, и говорили, говорили. Я, вспомнив любимое выражение Юрия Трифонова «У каждой собаки свой час лаять», спешил застолбить все заветное, и он с полуслова давал согласие на то, что прежде прямо или косвенно отклонялось.

Когда дошло до дела, тут было сложнее.

Я сказал ему через несколько часов после того, как водворился в МИДе, что моим первым актом было смещение заместителя министра Квицинского, который поддержал путчистов, и он удивленно вздернул брови. Посмотрел на меня так, как будто видел впервые. Ведь всего несколько дней назад он назначил того же Квицинского и. о. министра вместо отставленного Бессмертных.

Когда я впервые предложил пригласить в Москву Милошевича и Тужмана и попытаться заставить их сесть за стол переговоров, он замахал на меня руками: мы уже обсуждали это с Черняевым. Толку не будет. Только сами замараемся. Но через день позвонил и дал команду: «Приглашай».

Они приехали. Сначала не хотели друг с другом разговаривать. Особенно напряжен был Милошевич. Он и в кабинет-то к Горбачеву вошел, нервно оглядываясь, словно не исключал, что его здесь сейчас могут арестовать, как некогда, при Брежневе, Дубчека.

Когда уходил, Горбачев, провожая гостя взглядом, бросил мне: «О, гляди, тот же Борис Николаевич, только умнее».

Подписав соглашение о прекращении огня, президенты помягчели. За обедом Милошевич смотрел Тужману в лицо и, словно бы в забытье, повторял: «О, Франю, Франю…»

Подписанное в Москве соглашение о прекращении огня выполнялось до тех пор, пока о независимости не объявила Босния и Герцеговина. Напутствуя меня в своем кабинете перед поездкой на Ближний Восток, Горбачев сказал, что согла шение о дипломатических отношениях с Израилем можно будет подписать, если удастся договориться о созыве арабо-израильской конференции под сопредседательством СССР и США.

Я возразил, что начинать надо именно с восстановления отношений, ибо иначе Израиль просто не будет принимать нас всерьез как посредников.

Он в задумчивости кивнул, соглашаясь. Но когда я, попрощавшись, двинулся к дверям, он меня остановил:

– Слушай, а может, разошлем проект директив этим… членам Госсовета?

– А что будем делать, если станут возражать? Он задумался и вдруг мальчишески махнул рукой:

– Давай подписывай. Пусть потом возражают.

Я засмеялся и сказал, что он почти процитировал одного ребе из анекдота.

– Какого еще ребе? – удивился Горбачев.

И я рассказал ему этот анекдот. Пришла к ребе женщина и сказала, что не знает, какого петуха зарезать на праздник – белого или красного.

– А в чем проблема? – не понял ребе.

– Да если красного зарежешь, белый скучать будет. А если белого – красный.

Ребе задумался и сказал:

– Режь красного.

– Так белый же скучать будет?

– А… с ним, пусть скучает.

Не помню, чтобы за те три месяца он хоть в чем-нибудь не согласился бы со мной. Если не с первого, то уж точно со второго захода.

Мой перевод – за две с небольшим недели до Беловежской Пущи – из министров в послы в Англии, явно продиктованный ему взбунтовавшимися вассалами, новопрезидентами, бывшими первыми секретарями бывших союзных республик, которые через три недели свергли и его, – он, кажется, переживал больше, чем я.

Ведь только накануне посетивший меня Толя Черняев, его alter ego, на Смоленской – сенсация: никогда еще Черняев не бывал в стенах МИДа, Горбачев бывал, а он – нет, – сказал после первой рюмки:

– Ты стал синтезирующим фактором. Это ценят и в том, и в нашем лагере.

А когда все свершилось, признался, что он, кому шеф все, вплоть до снов, первому рассказывал, узнал об этой затее только от Павла Палащенко, переводившего Горбачеву в его разговоре с Джоном Мейджором относительно агремана для нового посла, который был, кстати, выдан в течение часа.

При первом разговоре Горбачев, чтобы подсластить пилюлю, которая мне-то и не представлялась такой уж горькой, предлагал стать его помощником по вопросам национальной безопасности.

– Знаешь, как в Штатах были Киссинджер при Никсоне, потом Бжезинский при Картере… Будем втроем вершить внешнюю политику – ты, я и Шеварднадзе…

И чуть ли не до слез огорчился, когда я отказался от предложенной мне чести.

На процедуре представления одного министра и прощания с другим о втором говорил больше, чем о первом, и даже вспоминал, что мы с ним родились в один год и под одним знаком зодиака – Рыбами.

А за десяток минут до этого заседания, когда я в моем, вернее, уже бывшем моем кабинете спросил его, каюсь, не без жлобства, а дадут ли слово мне, он выпалил:

– Борис Дмитриевич, е…на мать, ну не сыпь ты соль на раны…

Точил, точил его червячок. Год спустя дочь позвонила мне в Лондон и рассказала, что встретилась, вернее, встретила Горбачева на годовщине создания «Независимой газеты», где ее муж работал тогда первым замом главного редактора: «Когда он вошел, все бросились к нему, так что он даже выглядел растроганным, словно бы не ожидал такого. На вице-президента Руцкого, который был рядом, никто и внимания не обращал. Слово ему дали лишь во втором отделении действа, и он нашел в себе силы пошутить, что это, наверное, потому, что его фамилия начинается на „р“».

Оказавшись в следующем за Горбачевым ряду, дочь, не представляясь, передала ему привет из Лондона. Он оглянулся: напряженный, ожидающий взгляд.

– От Бориса Дмитриевича Панкина. А я его дочь. Смягчилось выражение лица.

– Это мой давний хороший товарищ.

И тут же – мысли наперегонки с памятью: «Ну кто же знал, что так все случится?»

Развел руками. Как бы оправдываясь.

– Ну а потом, видите, и со мною самим произошло то же самое. После заговора трех в Беловежской Пуще ко мне в Лондоне, в посольство, пришли три народных депутата СССР из Узбекистана и просили сообщить в Москву, что они готовы поставить свои подписи под требованиями о созыве чрезвычайной сессии съезда народных депутатов.

Я написал, что посольство разделяет мнение парламентариев. Ответа не последовало. Быть может, и попала-то моя шифровка уже не к Горбачеву, а в аппарат Ельцина.

Когда Горбачев, отказавшись от дальнейшей борьбы, подписал все бумаги, которые требовали от него подписать, и, образно говоря, сдал Ельцину все ключи и позиции, о чем мне позднее в том же Лондоне рассказывал уже Ельцин, я вспомнил Дубчека. И его нечаянную исповедь мне.

Ситуации сходные. Но сходны ли мотивы?

Две встречи в Лондоне, где Михаил Сергеевич был один раз с Раисой Максимовной, один раз без нее, мало что добавили к моим представлениям о человеке, про которого говорят, что он изменил мир. На растянувшемся на три часа завтраке в посольстве «на двоих» бойцы вспоминали минувшие дни. Раиса Максимовна сетовала на бывших друзей и сказала, что ее с Михаилом Сергеевичем принимают лишь в двух-трех посольствах России.

На неофициальном ланче у английского премьер-министра Джона Мейджора – три пары – Горбачевы, Мейджоры и Панкины. Горбачев в привычной ему манере не давал никому рта открыть и удивленно, непонимающе взирал на каждого, включая и предупредительного хозяина, кто пытался прорваться хотя бы с репликой или вопросом. Подлинной трагедией для Горбачева стала мучительная болезнь и смерть жены. При жизни Раисы Максимовны немало, как известно, ходило разговоров о ее чрезмерном влиянии на супруга. На самом деле они просто думали и действовали заодно. Без нее тормоза ему отказывают гораздо чаще, чем раньше.