Такое вот кино

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

…Вскоре после смерти Константина Михайловича Симонова мне позвонили из Союза писателей и попросили согласия на включение в комиссию по литературному наследию умершего.

А через несколько дней пришел человек, которого я и раньше немного знал, один из секретарей Симонова, а теперь – секретарь комиссии, и рассказал предысторию ее формирования и того, как «вышли на меня».

– Это, – сказал он глуховатым голосом человека, привыкшего с бесстрастной интонацией произносить то, от чего люди вздрагивают, – это была идея самого К. М.

А вы бы не вздрогнули?

О, это была колоритная фигура – мой гость. Марк Александрович Келлерман. Колоритная тем, что в его облике… отсутствовали какие-либо краски. Одни линии. Словно бы он был карандашным или угольным эскизом самого себя. Набросал Господь Бог основные контуры да так и оставил.

А контур ожил, задвигался, вовсе и не догадываясь, что ему чего-то не хватает.

Высокий, вернее долговязый, руки и ноги – как на шарнирах. Абсолютно голая, словно древним пергаментом обтянутая голова и длинный колунообразный нос.

Подчеркнутая учтивость манер и голосовых модуляций сообщала его движениям еще большую гротескность.

Я узнал в тот день впервые, что К. М. – тут я воспроизвожу не только слова, но и манеру выражаться моего собеседника, – что К. М. задолго до смерти начал подумывать о составе комиссии, в том числе о ее председателе.

Тут он поднял на меня глаза и внимательно посмотрел, не знаю ли, мол, я, не слышал ли чего об этом.

Нет, я ничего не слышал. Заинтригован же был не на шутку. А когда посетитель сказал, что Симонов «подумывал и о вас в этой роли», то я вообще почувствовал себя персонажем то ли каверинских «Двух капитанов», то ли диккенсовской «Тайны Эдвина Друда».

– Потом, правда, – невозмутимо продолжал мой собеседник, – ваша кандидатура на председателя отпала. Он понял, – снова изучающий взгляд в мою сторону, – К. М. понял, что она не пройдет. Не пропустят литературные бонзы. Ну и потом, ваше положение главы ведомства по охране авторских прав. Скажут, мол, что тут какое-то заигрывание. Но он просил твердо настаивать, чтобы вы были в составе. Конверт со списком он просил передать через несколько дней «после всех процедур».

Многое еще тогда было им сказано такого, что и сейчас, когда позади уже «симоновский» период моей жизни, – и фильм о нем сделан, и роман опубликован, – продолжает брать за живое. Было завещание 76-го года, потом января 79-го, потом апреля 79-го.

– Лазарева (друг, биограф, литературовед) как председателя он отклонил, – рассказывал Марк Александрович. – Мол, по меркам нашего литературно-административного бомонда, то есть «для них» он – не фигура. А Караганова – потому что у того у самого со здоровьем плохо. Письмо в Союз писателей несколько раз переделывалось.

Ровно через полчаса, как и было обещано, хотя я не торопил, мой собеседник ладными движениями длиннопалых смуглых рук сложил демонстрировавшиеся им бумаги и реликвии в черный, необъятных размеров портфель, встал и удалился той же походкой робота, слегка сложившись прямым туловищем в пояснице. А потом было первое, организационное заседание Комиссии по литературному наследию К. М. Симонова. Председательствовал конечно же Георгий Мокеевич Марков. По правую его руку сидел Александр Борисович Чаковский.

– Никем из этих бонз в списке К. М. и не пахло, – вспомнились мне слова Келлермана, который вел протокол. – Он просто-таки категорически был против. Категорически, – кипятился наедине со мной Марк Александрович. – Тем более председателем.

Для большинства собравшихся, за исключением родных и близких, разумеется, такие заседания были рутиной. Каждый из этих известных и малоизвестных писателей заседал еще по крайней мере в паре такого рода комиссий.

Что меня поразило, так это то, что, когда были решены все так называемые организационные вопросы, речь пошла… об издании трудов Кафки, Булгакова, Мандельштама.

Поначалу, увидев эти глубоко чтимые мною имена в повестке дня заседания, я никак не мог понять, при чем тут они. До тех пор пока мой недавний посетитель, только что утвержденный нами официально секретарем, – тут воля покойного не была нарушена, – не распространил среди нас теми же запомнившимися аффектированными движениями смуглых длиннопалых рук «Справку к вопросам… издания сборника воспоминаний Булгакова, „Дневника“ Кафки, книги статей и прозы Мандельштама».

Все это – из ряда не оконченных при жизни хлопот К. М. – было помянуто в его завещании наряду с другими, лично его и его семьи касавшимися делами.

За справкой, копии которой положены были перед каждым членом комиссии, последовали копии писем Симонова, копии ответов ему из издательств, ведомств, музеев и научных институтов. Справка, как явствовало из даты, была составлена неделю назад, специально к заседанию, переписке же было без малого десяток лет. Страсти, которые годами настаивались в этих строках и бумагах, не замедлили вылиться наружу. В комиссии заседали разные люди, разного калибра писатели. Не все из них любили Булгакова или Мандельштама, не все читали когда-нибудь Кафку, но все любили и ценили свое творчество и не очень-то, скажем откровенно, нуждались в том, чтобы кто-то, пусть даже и всеми чтимый Симонов, Константин Михайлович, Костя, диктовал бы им, да еще из-за гробовой доски, когда и кого издавать.

– Сборник воспоминаний о Булгакове, – заунывным голосом пояснял в ответ на вопросы наш секретарь, – составлен и передан в издательство «Искусство», где еще в сентябре 1966 года (на дворе стояла зима 1979-го. – Б. П.) рукопись была подготовлена к сдаче в набор, но в производство так и не пошла. В настоящее время рукопись находится в делах К. М. Симонова, который весною 1979 года забрал ее из издательства, намереваясь…

Рукопись дневников, писем и высказываний Франца Кафки дважды была подготовлена к набору – сначала в издательстве «Искусство», потом в издательстве «Прогресс».

История прохождения, вернее, непрохождения рукописи и отношение Симонова К. М. к этому вопросу в прилагаемых материалах.

Гвалт, поднятый в кабинете главы Союза зачитыванием этих не без умысла, подумалось мне, в канцелярском стиле составленных пояснений заставил подумать, что есть что-то поистине кафкианское в том, что все это происходит на заседании комиссии по литературному наследию писателя, который умер всего два месяца назад.

Я с невольной опаской, с неловкостью посматривал на вдову Симонова, Ларису Жадову, на его сына Алексея, на его приемную дочь Катю, по родному отцу – Гудзенко, ожидая увидеть на их лицах оскорбленность и боль. Ничуть не бывало. Ведомые Ларисой, они со страстью кинулись в контратаку и вообще вели себя так, словно бы и сам Симонов сидел вольготно за столом президиума, без которого и здесь не обошлось, попыхивал своей неизменной трубкой и ждал, когда страсти утихнут и можно будет сказать свое, как всегда, трезвое и взвешенное слово.

Но его здесь не было, и спор ни к чему не привел. Договорились лишь, что некоторые члены комиссии, среди которых был назван и я, прочитают все упомянутые рукописи и приложения к ним и пришлют свои замечания Лазарю Лазареву. В глазах литературного начальства Лазарев, возможно, был и «не фигура», но в симоновском клане, который тот называл своим «боярско-еврейским подворьем», был явно на ролях «серого кардинала».

Уже через неделю я получил от него ксерокопии всех рукописей, фигурировавших на заседании, и письмо: «Как Вы, вероятно, помните, мне было поручено… Посылаю Вам подготовленные справки и материалы… Надеюсь, что Вы напишите, пусть очень кратко, свои соображения…»

«Ознакомившись с превеликим удовольствием с рукописями и с превеликим негодованием с историей их мытарств, – начинал я свой ответ, – полагаю необходимым со всей возможной оперативностью… Историко-литературные начинания К. М. Симонова, которые он не успел… заслуживают самого пристального…» Которые он не успел… Бог ты мой, ведь первое письмо по поводу сборника о Булгакове он написал более десяти лет назад, а последнее, относительно Мандельштама… в июне 1979 года, то есть за два с небольшим месяца до смерти.

В присланной мне увесистой подборке писем, заявлений, обращений, протестов имена Паустовского, Каверина, Ермолинского, Книппович, Габриловича – в качестве авторов; партийных и издательских тузов: Лапина, Стукалина, Романова – в качестве адресатов.

Многие ушли уже, как и Симонов, в другое измерение, а переписка, получившая на заседании нашей комиссии новый импульс, выходила на следующий уже виток почти астральной спирали.

…В ту пору мне и в голову не могло прийти, что через три года я и сам стану то ли объектом, то ли субъектом связанной опять-таки с судьбою Симонова эпистолярной метели.

По просьбе Ларисы Жадовой, которую комиссия назначит составителем сборника, я напишу воспоминания о К. М. А они, в свою очередь, приведут к тому, что я по ее предложению стану сценаристом двухсерийного документального фильма о нем, и моим соавтором, режиссером картины будет Владлен Трошкин, Владик Трошкин, как его чаще называли, сын того военного фотокора Трошкина, который был с Симоновым в его первых командировках на фронт и погиб в самом конце войны на Западной Украине от пули бандеровцев.

Лариса Жадова скоро умрет от рака, не дождавшись ни выхода воспоминаний, ни фильма. Но последние встречи и разговоры с ней прозвучат для меня как завет, выполняя который я буду работать над фильмом, а потом и над романом «Четыре „я“ Константина Симонова». Он вышел в свет в 1999 году.

Неожиданное назначение послом в Швецию побудило меня ускорить работу над сценарием, и перед самым отъездом в Стокгольм я успел закончить его в первом приближении и разослать по всем надлежащим адресам – официальным и дружеским. В первую очередь Трошкину, конечно, который теперь становился связующим звеном между мною на Скандинавском полуострове и «материком».

Все соображения и замечания предстояло получать по почте. Или с оказией. «Большое видится на расстоянии», – утешал я себя.

И скоро в мое североевропейское далеко стали доноситься отзвуки разгорающихся баталий.

Письмо от Кати, которая после смерти матери как бы унаследовала положение старшей в семье, несмотря на свой еще молодой возраст, было уже выдержано в духе этой ее новой роли. «Преимущества Б. Д. перед другими авторами очевидны. Б. Д. воспринимает К. М. через все сделанное, не испытывая давления дружеских или родственных отношений. Взгляд с некоей дистанции на творчество папы, на его личность тоже определяет положительную сторону сценария. Написан он, безусловно, с любовью, доброжелательно».

Не обескуражило меня и то, что это ясное pro сопровождалось целым букетом contra. Было в их числе и такое, которое поначалу побудило меня лишь улыбнуться: «Вторая серия в значительной мере посвящена Маяковскому и отчасти Булгакову. Увлекаясь, Б. Д. забывает К. М. Это непроизвольно. Хотелось бы, чтобы был К. М., который так много сделал для памяти Маяковского, Булгакова, Татлина, Пиросмани и многих других, а не К. М. при них. Во всем этом был К. М. + мама».

Катя пеклась о К. М. Ревновала меня к тем, о ком он заботился последние годы жизни. Это было так понятно.

Письма меж тем шли и шли. Получая отзыв за отзывом, я вывел характерную закономерность – добрее и терпимее по отношению к скромному моему труду были те, кто находил себя среди проектируемых «говорящих голов» фильма. И наоборот. Недаром говорят, семейная, то же и клановая цензура – самая драконовская из всех изобретенных человечеством. Ей уступал даже главлит эпохи Павла Романова.

Первый же отпуск я провел на киностудии, в основном в монтажной, вместе с Трошкиным.

В следующий мой приезд в Москву из Стокгольма состоялся просмотр-приемка. На нее пришли члены художественного света Студии документальных фильмов, члены комиссии по литнаследству Симонова, его близкие, друзья, родные.

Поддержать коллегу подтянулись режиссеры-документалисты, положившие «животы своя» на прославление всякого рода трудовых свершений послевоенных десятилетий – целина, Братская ГЭС, Усть-Илимская ГЭС, космос, тюменская нефть…

В отличие от создателей игрового кино мужики эти, как они предпочитали себя называть, находились, по-видимому, в добрых и лишенных ревности отношениях друг с другом. Весьма легко и непринужденно они обменивались суждениями о жизни, прямо противоположными тем, которые пропагандировали в своих фильмах. К Трошкину, который ради «Симонова» отложил на время ленту о БАМе, о котором он поклялся «сказать всю правду», они относились с добродушной иронией и обзывали его правдолюбцем: мол, давай, давай, посмотрим, что от этого останется, когда заклацают главредовские ножницы.

Но, как говорится, никогда не спрашивай, по ком клацают эти ножницы… Они заклацали по «Симонову».

На дворе стоял сентябрь 1984 года. Со времени октябрьского пленума прошло двадцать лет. До марта и апреля 1985-го оставалось всего несколько месяцев.

Просматривая теперь заметки с того и последовавших за ним обсуждений, я ловлю себя на том, что ищу в них не столько оценки нашего с Трошкиным детища, сколько приметы того странного, межеумочного времени.

В тот первый вечер «симоноведы» указали нам на все имевшие место и воображаемые фактические ошибки. И как действительно было не блеснуть тем, для кого на топографической карте жизни и деятельности Симонова знакома была каждая кроха.

Была молчаливая или деликатно выражаемая ревность тех, кто в фильм не попал, и сдержанное одобрение тех, кто там себя увидел. Довольный фильмом, автором и собой боевой генерал в отставке, известный по произведениям и дневникам К. М. как «мой первый редактор», заявил от души и простосердечно, что вот надо бы только как-то Лазаря пристроить, в ответ на что прозвучало с достоинством, что в этом как раз нет никакой необходимости, а вот… имярек «многовато. Можно бы и поменьше».

Кате, которая упорно гнула свою линию о том, что все время надо помнить, о ком фильм, неожиданно эмоционально возразил один из коллег Трошкина, заявив, что для него в кадре, где Симонов внимает Ульянову, читающему «Слово о словах» Твардовского, «звучит» именно Симонов, а не Ульянов и даже не Твардовский, потому что редко можно увидеть, чтобы один поэт ТАК слушал другого поэта.

Итог подвела напомнившая мне героиню пьесы Радзинского «Снимается кино» миловидная, но деловитая представительница заказчика, то есть «Экрана» из лапинского Гостелерадио:

– Лента производит впечатление. После первых прогонов сделано, несомненно, немало, но многое еще предстоит.

Многоопытный Трошкин, поразмыслив, истолковал этот ребус как «скорее да, чем нет».

И поначалу его прогнозы вроде бы подтверждались. Примерно через месяц он позвонил мне в Стокгольм и сказал, что следующей инстанцией в иерархии обсуждений будет заседание коллегии «Экрана». Хороший знак – на просмотр обещал прийти заместитель Лапина. Видно, хочет разделить с нами успех.

Вскоре пришло письмо: состоялось. Хороших слов было сказано несчитано. Директор «Экрана» Хесин на просмотре плакал, по его собственному признанию. Зампред заметил, что картина действительно сделана на взволнованно минорной ноте, и это хорошо, так как ощущение потери большого художника и должно вызывать подобное настроение.

Что касается замечаний, то они, по словам Владика, носили «косметический характер: «Вот, Борис, первые ощущения и впечатления от сдачи фильмов на двух пленках. Честно говоря, я боялся худшего, больших потерь».

Приведенный далее перечень заставил меня призадуматься, то ли Трошкин так шутит, называя перечисленные потери «косметикой», то ли, наслушавшись комплиментов, потерял бдительность.

Нам рекомендовали убрать эпизод с поездкой литсекретаря Симонова – Нины Павловны Гордон – в Красноярск к репрессированному мужу, а заодно – и все о муже и репрессиях.

Сократить афишу с «Мастером и Маргаритой» в Театре на Таганке.

У Виктора Астафьева поджать тему жертвенности. И вообще «слишком много раненых, страдающих, отступающих, а мало кадров наступления, победы советских войск и проч.».

Вот где я почувствовал, что никак не упрятать моему соавтору «под колпаком юродивого» раздвоенное жало иронии.

В эпизоде командировки К. М. в Узбекистан нужно впрямую сказать о партийности пера писателя, сказать, как он с удовольствием откликался на поручения «Правды».

– В заключение, – продолжал Трошкин, – наши ответственные зрители предупредили «благожелательно», что «сам Лапин, когда будет смотреть в исправленном виде, тоже может дать свои ЦУ». Но и заверили, что они «доложат ему о своих самых лучших впечатлениях о фильме, подготовят его».

Тут мне невольно вспомнился старый, еще времен моей студенческой юности анекдот из жизни одесских биндюжников. Когда одного из них придавило насмерть краном, они решили послать к нему домой гонца – подготовить вдову. Он приходит, стучит и женщину, которая открывает ему дверь, спрашивает:

– И здесь живет вдова Абрамовича?

– Какая я вдова? В мене муж есть.

– Муж в вас есть? Вот в вас есть…

Телефонное сообщение Владика о следующем круге наших хождений по мукам было кратким. И без «эжоповщины»: Лапин посмотрел и все зарубил. Вернее, требовал таких переделок, что… Да еще велел показать фильм в Союзе писателей. Мол, почему нет в кадрах Маркова, Маковского, Сартакова, Карпова… Ведь Симонов был одним из руководителей Союза.

Через несколько дней с удачно подвернувшейся оказией от Трошкина пришло письмо. Читая его, я ощущал себя жителем Помпеи, чудом сохранившимся после извержения Везувия. Не тогда ли явилась мстительная мысль: не выпустят фильм, роман будет о том, как они его рубили. Чем хуже, тем лучше.

Вскоре я поймал себя на мысли, что, читая и перечитывая письмо, начал получать от этого занятия что-то вроде эстетического удовольствия.

Новые наши рецензенты – Лапин и его первый на этот раз зам – не просто делали замечания или давали указания. Они еще и подводили под них теоретическую базу. Основополагающим тезисом было: нам не нужен фильм «Размышления о Симонове на войне». Нам нужна картина о военном корреспонденте на войне.

– И тут же потребовали убрать хрестоматийно известную песню К. М. о военкорах: «Выпьем за победу, за свою газету, а не доживем, мой дорогой…» Лапин, видите ли, ее на дух не принимает. Уж не предвидел ли он, подумал я позднее, антиалкогольную кампанию, которая была не за горами.

– Подтвердили требование «уменьшить общий военный фон», и с этой целью «убрать зрительный ряд, состоящий из военных кадров, когда Симонов читает „Жди меня“. Их смущают раненые, страдающие и пр. В изображении должен остаться только читающий. Сократить несколько кадров боев в Сталинграде и в эпизоде «Похороны командира» убрать кадр с мертвым офицером и сократить на четыре строки цитату из стихотворения «Смерть друга»:

Неправда, друг не умирает,

Лишь рядом быть перестает…

Что же касается второй серии, которая у нас называлась «Каждый день – длинный», то здесь, как сообщал Трошкин, не устояв перед соблазном прибегнуть к черному юмору, – замечания носили предварительный характер. Окончательный приговор должны вынести руководители писательского союза. Пока же предложено убрать Нину Павловну Гордон.

Нина Павловна Гордон – бессменный литературный секретарь и стенографистка Симонова с первых послевоенных лет. Страдалица и подвижница, разлучившаяся с шефом! Как она звала К. М. только на период второго пленения и ссылки мужа в Красноярский край, куда она последовала за ним. Я-то знал уже, что она будет центральной после Симонова фигурой в моем будущем романе.

– Что же касается предложенных Лапиным пяти «говорящих голов» из писательской верхушки, то они уже произвели предварительный отбор. Из пяти оставили три. Были Марков, Бондарев, Карпов, Исаев, Дудин, остались Марков, Карпов, Дудин…

Я потирал в азарте и ожесточении руки. Ну стоит ли, охолаживал тут же сам себя, сердиться на этих людей, негодовать. Не лучше вспомнить нашего героя?

– Я-то бюрократ уже старый, отживший, а вы сравнительно еще молодой, – говаривал мне К. М., когда я, работая в «Комсомолке», жаловался ему на происки цензуры, а перейдя в ВААП – на коварные ходы чиновников от культуры и книгоиздательства, – так уж послушайтесь моего совета.

А что бы он посоветовал в данном случае?

– Те, кто встречался один на один с рысью, – вразумлял он как-то меня, – говорят, что спастись от нее, если уж она напала на вас, можно только одним способом. Попробовать увернуться и тут же нанести ответный удар.

Следующее письмо Трошкина пришло в январе 1985 года. Совсем уже недалеко был апрель. Но на нашем кинотелелитературном подворье весной, увы, даже не пахло.

– С нашим фильмом, – начинал Трошкин, – не соскучишься. То в жар, то в холод бросает. Один день нас поздравляют и забрасывают, образно говоря, цветами. На другой дают столько дельных советов, что руки опускаются.

Вот уж поистине у каждого города свой норов. Если неограниченный владыка Гостелерадио сразу рубанул свою правдуматку, то в Союзе писателей плели тонкое, затейливое кружево. Когда две из трех предложенных нам «говорящих голов» были отсняты, Лапин сам позвонил третьей – Маркову – и попросил его «лично» посмотреть фильм и записать на видеопленку что-то вроде вступления к картине, что привело меня к выводу, что наводящий на окружающих трепет Сергей Георгиевич и сам чего-то опасается, а посему не прочь подстраховаться.

Марков, охотно согласившись, через несколько дней заявил, что придает фильму особое значение и потому не может взять на себя такую ответственность, как смотреть фильм в одиночку. «А посему смотреть будут всем гамузом – Марков, Верченко, Озеров, Сартаков, Михалков…»

После просмотра, по свидетельству все того же моего летописца, Марков сразу сказал, что фильм хороший, что он смотрел его с волнением и грустью, так как жалеет о раннем уходе К. М. Сказано это было сдержанно и с достоинством, как и подобает большому руководителю. На вопрос, согласен ли он выступить перед фильмом по телевидению, ответил приблизительно так: «Зачем перед хорошим фильмом выступать? Зритель и так все поймет и оценит. А если бы фильм был плохой, то и мое выступление не поможет. К тому же, – добавил он со странной улыбкой, – у вас в фильме и так выступают против генералов от искусства. Так зачем же вам еще один литературный начальник».

Подумав, что неудобно, наверное, вовсе без замечаний, он сказал, что стук пишущей машинки напоминает очередь пулемета, так что не каждый зритель сможет понять замысел.

– Остальные – ничего себе. Остальные – Михалков, Сартаков, Озеров – тоже признали дружно, что фильм получился хороший. Словом, долго обсуждать не стали. Пожали руки и уехали. Представители студии, «Экрана» и Клана, люди в таких ситуациях вроде тертые, стали говорить, что состоялось прекрасное событие, что лучшего просто и ожидать было невозможно.

На следующий день, однако, повествовал Трошкин, его пригласил директор студии и взволнованно сказал, что ему звонил заведующий сектором отдела культуры ЦК КПСС Камшалов и довел до его сведения следующее: к нему, Камшалову, пришел оргсекретарь Союза писателей Верченко и от имени всех, присутствовавших вчера на просмотре, попросил поручить сделать в фильме следующие исправления…

«Перечисляю тебе, Боря, наиболее существенные из них.

Сократить рассказ о Твардовском.

Сократить рассказ о Булгакове.

Сократить Гордон, особенно упоминание о Пастернаке.

Перечислить ранее упомянутых писателей-фронтовиков, добавив к ним Леонова, Федина, Корнейчука.

Сократить Астафьева.

Сократить Панкина (в прологе к фильму мы с Трошкиным говорили, почему взялись за эту картину. – Б. П.)».

Дабы не выглядеть лишь передаточным звеном, завсектором завершил разговор с директором студии риторическим вопросом:

– Что это вы себе напозволяли?

Верченко, к которому Трошкин направился с протестом, добавил еще несколько пунктов.

Вырезать цитату из фильма «Живые и мертвые», где генерал Серпилин рассуждает о том, «как мы дошли до жизни такой», и соответственно диалог Папанова с Михаилом Ульяновым о причинах поражений в первые месяцы Великой Отечественной войны.

Там, где К. М. говорит на своем пятидесятилетии (синхрон) о своих ошибках, вырезать слова «Я был недостаточно принципиален». И наоборот, найти место и сказать, что К. М. вместе с другими писателями активно руководил Союзом. Среди этих других назвать, конечно, Маркова.

– Тут, – расслабившись, заключил Верченко, – один из главных ваших просчетов.

– И вообще, – продолжал Трошкин, – их насторожило, почему о Симонове делается двухсерийная картина («Я бы даже сказал, талантливая», – обронил все тот же Юрий Николаевич Верченко), а о других писателях нет?

Вот, дорогой мой соавтор, в какое кино мы попали, – резвился с отчаяния Трошкин, – и вспомни, с чем это рифмуется. Начальство дает понять, что голос писателей – решающий в этом деле, и не прислушаться к нему мы не имеем права. Они один раз смотрели, а углядели столько, что другие и с трех раз не усмотрят. Идти выше и искать на них управу нам будет, видимо, трудновато.

Снова пришли на ум советы «старого бюрократа» К. М. Я написал Михаилу Ульянову. Он в свое время с полуслова откликнулся на предложение выступить в фильме в роли ведущего. В начале картины он говорит: «Огромная полыхающая картина войны уже не может существовать в нашем сознании без „Жди меня“, без „Русских людей“, без „Разных дней войны“, без „Живых и мертвых“».

Наши начальствующие рецензенты полоснули как раз по этой «полыхающей картине». К кому же было и апеллировать, как не к Михаилу Александровичу, который числился к тому же в «любимцах пипра», то есть партии и правительства.

Итак: «Уверен, что от Трошкина Вы уже знаете о тех пожеланиях, которые… Но при чем здесь, к примеру, пять руководителей ССП, хотя бы и только что награжденные, на что особенно напирал Лапин… И что крамольного в рассуждениях Серпилина – Папанова о поражениях под Смоленском, Киевом, взятых из фильма, который за десять лет до этого был отмечен, и заслуженно, Государственной премией. Надеюсь, что именно Вас, с Вашим положением и авторитетом…» Второе мое письмо было Маркову. «Вы, мол, сказали во время просмотра доброе слово (было? было!), сделали ряд полезных замечаний (насчет пулеметного стука машинки, например), и все с Вами согласились. А потом вдруг последовал якобы от Вашего имени каскад таких требований, о которых Вы, возможно, даже не подозреваете…»

Отправляя эти и подобные им письма Трошкину для передачи их адресатам, я, не скрою, был доволен собой. К. М. лучше бы не придумал: поиграл на струнах ульяновской души, а Маркову вроде бы даже выход из тупика, в который он сам себя загнал, подсказал. Это ли сработало, другое ли что – перестройка-то была уже на марше, – но получилось по анекдоту тех лет: государство делает вид, что платит за труд, рабочие делают вид, что работают. «Мы» сделали вид, что потрудились над рекомендациями, «они» – что это их удовлетворило.

Нет, конечно же нас выручили не письма и хлопоты, а само время. Для наших оппонентов положить в запасник еще одну картину, к тому же документальную, было бы все равно что слону проглотить пресловутую дробину. Но курс стремительно менялся, и вместе с ним – критерии во всех сферах общественной жизни.

То, что вчера еще мяли и крошили, к счастью, не до конца, теперь можно было выдать за ответ на «социальный заказ» времени. Премьеру фильма на телеэкране приурочили к семидесятилетию Симонова. Это был уже ноябрь 1985 года.

Кинокритика даже называла его знамением нового времени. И так как за идейно-художественную продукцию ответственными все еще считались соответствующие комитеты и союзы, то наши высокие рецензенты, час которых уже пробил, ухватились за фильм как за соломинку. Со страниц фильма вставал, говоря строками тогдашних обзоров, «образ летописца кровавой ратной страды народа и его армии, драматический облик художника, чей путь, несмотря на видимое благополучие, был исполнен противоречий и изобиловал терниями».