Как все-таки не погасили «факел»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Вот в такой примерно манере он и обратился ко мне, вызвав на ковер поздним январским вечером 1956 года. На столе у него лежала верстка моей обличительной статьи, которая называлась «Как погасили „Факел“».

– Чьи это у тебя тут «старшие товарищи»? – не спросил – рявкнул он. Не уверен, впрочем, звал ли он уже меня на «ты», или стал так называть после всей этой эпопеи. Я-то «выкал» до конца его дней. В тот момент не это меня занимало, разумеется.

– Старшие товарищи? – переспросил я, уже почти не сомневаясь, что статью мою сейчас зарубят, если уже не зарубили. – Первый секретарь Калужского горкома партии Павлов.

Горюнов издал уже хорошо знакомый мне звук:

– Так почему так и не написал?

Меньше всего я ожидал этого вопроса. И воспринял его как предлог, как удобный повод снять статью из номера. Еще со времен ареста и казни знаменитого генсека комсомола Косарева молодежные газеты в тех далеко не частых случаях, когда они отваживались поднять голос на партийного деятеля, какого бы ранга он ни был, прибегали к эвфемизмам типа «старшие товарищи», «окрик сверху» или что-нибудь еще в этом духе.

Можно было, Богу помолясь, с духом соберясь, раскритиковать даже министра, хоть он наверняка был аж членом ЦК КПСС, но не партийного секретаря какой-нибудь сельской первичной организации. То есть можно было, но лишь назвав его «старшим товарищем» или вообще без чина – по фамилии. Иначе будет противопоставление комсомола партии. Самый страшный грех на свете.

В данном же случае (ого)! речь шла о главе парторганизации крупного областного центра. Так что я ушам своим не поверил, когда услышал:

– Вот и надо назвать всех своими именами.

– Так ведь… – заикнулся я, желая объяснить, что я-то с милой душой, – но вы же знаете…

– Надо назвать его по имени, – непонятно на кого ярясь, пропыхтел Горюнов, и я, не помня себя от радости, сказал, что сделаю это за десять минут.

– Нет, – сказал главный, – десяти минут на это не хватит. Тут надо с умом сделать. Не торопясь. А время уже позднее. Номер держать не будем. Ты сегодня поправь. И отдай в секретариат. А я завтра с утра почитаю.

В приемной главного, куда я выкатился, как футбольный мяч в аут, меня ждал целый синклит. Услышанное разделило болельщиков на два лагеря. Спорить мы покатились в отдел. Подальше от ушей и глаз бдительной, как все ее коллеги по цеху, секретарши.

Какой-то мудрец, их всегда в достатке в любом редакционном коллективе, высказал мнение, что это какая-то игра, и неизвестно еще, устоит ли статья завтра.

– Может, и игра, только не у нас, а повыше, – убежденно сказал мой товарищ по отделу, Аллан Стародуб, сын бывшей коминтерновки и революционного китайского поэта Эми Сяо. Рискуя прослыть подлипалой, он не скрывал симпатий к Горюнову. – Ты давай не рассуждай, а садись и пиши, что тебе сказано, – заключил он со своей китайской категоричностью.

Этим я и занялся. Дописанное отправил через секретариат в типографию. И с утра, с десяти часов, как штык был уже в редакции. Сидел и вычитывал только что поднятую из типографии мокрую, пачкающую руки полосу.

– Панкин, к Горюнову, – заглянула в комнату щеголявшая лаконизмом секретарь главного Люба. Люба стала популярной, после того как подсказала однажды Д. П. фамилию завотделом иллюстрации.

– Позови мне этого, – сказал он, – ну, как его. – И почему-то несколько раз поднял и опустил руку со сжатой в кулак ладонью.

– Драчинского, – догадалась Люба и побежала в фотоотдел. Прогулки по этажу она предпочитала телефонным звонкам.

Горюнов, когда я к нему вошел, сидел над такими же, как у меня, мокрыми оттисками статьи, и несколько «вожжей» уже тянулось из глубин текста на поля.

Вот он сейчас у меня перед глазами – этот абзац, в том виде, в каком он, как и вся статья, был опубликован на следующий день вопреки предсказаниям скептиков:

«Комсомольские секретари просто боялись прямо и исчерпывающе высказывать свое мнение о клубе, о такой необычной „никем не предписанной“ затее.

И они выжидали. Это стало ясно, когда горком партии и его первый секретарь тов. Павлов высказались отрицательно. Тов. Павлову показалось, что создатели „Факела“ хотят избавиться от руководства комсомола, чуть ли не новую какую-то организацию создать, что клуб станет средоточием дурного влияния на молодежь. Откуда же взялись такие сомнения? К таким неправильным выводам работники горкома партии пришли потому, что о клубе они знали в основном понаслышке, не познакомились с его участниками, не побывали на занятиях секций. Вот тут бы секретарям горкома и обкома комсомола и высказаться, рассказать обстоятельно о добрых делах клуба. Этого не случилось. Они не вступились за клуб, наоборот, сомнению, осуждению было подвергнуто все, что как раз и обеспечивало успех хорошему начинанию.

И при этом самодеятельность и инициатива превратились в непозволительную самостоятельность, а шутливые рисунки плаката в карикатуры на советских людей».

Не помню сейчас всех подробностей нашей совместной работы над этим «многоуважаемым шкафом», но думаю, что первые нарочито громоздкие строки были сочинены все же Д. П., который хоть изысков в стиле не чурался, но в данном взрывоопасном случае предпочитал основательность. Концовка же, с ее гегельянскими оборотами, которыми я, влюбленный в Белинского и Герцена, увлекался со студенческих лет, несомненно, принадлежала моему перу.

– Отдайте ему курсив, – буркнул по этому поводу Горюнов строкой из записных книжек Ильфа.

В результате родилось нечто такое, что сразу поставило статью на обе ноги, придало ей требуемую основательность и призванную обезоружить самого настырного оппонента респектабельную агрессивность, сравнимую с той, что демонстрирует трубящий боевой сбор бенгальский слон.

А началось все с письма из калужского «Молодого ленинца», звонка из редакции, а потом визита ко мне Булата Окуджавы, который, собственно, «Окуджавой» в ту пору еще не был. И до последнего времени работал в этом «Молодом ленинце» чуть ли не завотделом пропаганды. Рассказывал больше пришедший с Булатом мой бывший сокурсник, тоже подвизавшийся в «Ленинце» на руководящих ролях, – Валька Жаров.

Окуджава, высокий, чернявый, гибкий, ограничился парой реплик юмористического плана. Где-то витал, как я отметил в своих записях, которые сделал сразу же по уходе гостей.

– Затеяли в редакции создать молодежный клуб, – повествовал Жаров. – Напечатали в газете объявление-приглашение: «Энтузиасты! Здесь штаб по организации молодого клуба „Факел“, самого интересного, самого необычного, самого веселого в мире. Все, кто молод душой, объединяйтесь. Идите к нам!»

Народ и пошел. Только успевай записывать. И вдруг из горкома комсомола указание: «Вы запись ведите, а с работой не торопитесь. Идея клуба хорошая, а почему именно при газете? И так все плохое тащат в газету».

– А что именно? – поинтересовался я на всякий случай.

– Да вот опубликовали статью Булата о формализме в политсети. Вызывают нас двоих и редактора в обком комсомола.

Там автора статьи спросили: «Вы со статистикой положения в политсети знакомились?»

– Я делился собственными впечатлениями.

– Значит, положение дел знаете понаслышке…

Приглашенный на заседание редактор областной партийной газеты спросил своего молодого коллегу, Колю Панченко, к тому же еще и начинающего поэта, почему, мол, такие-то и такие-то места «пропустили»?

– Так дискуссия же… Тот пожал плечами:

– Мы все вычеркиваем, с чем не согласны…

– А что тут неправильного, – высунулся Жаров, стажировавшийся на роль ответственного секретаря.

– Вам еще рано выступать, – сказали ему. – Как бы на этом выступлении не закончилась ваша стажировка.

Потом какая-то дама выясняла:

– Кто это был такой, которому мы на язык наступили? «Молодежку» обязали опубликовать на ту же тему статью секретаря Калужского горкома. Когда она появилась, сказали:

– Вот и печатайте теперь на нее отклики.

– Да нету откликов-то…

– А вы организуйте, что мы, не знаем, как у вас это делается?

… – Вот и оказались мы с этим клубом, – с мрачным юмором заметил Окуджава, – в прямом и переносном смысле в противоестественном положении. Зачать зачали, а родить не дают.

Материал просто плыл мне в руки. На бюрократов и перестраховщиков у меня еще с университетских лет была идиосинкразия. Я, не выходя из редакции, исписал пару блокнотов. Условились, что, если что, мне позвонят, и я сразу же объявлюсь. Позвонил сам редактор, видно, допекло, начинающий поэт Коля Панченко, ушедший позднее в диссиденты!

– Увы, экскурсия в Москву только усугубила ситуацию. В ход пошла тяжелая артиллерия – парторганы. Приезжай.

Приехал. Начал «входить в матерьял».

Все, что было связано с клубом, в партийных и комсомольских кабинетах читали с лупой в руках:

– «Все, кто молод душой, объединяйтесь»? У нас в районе 18 тысяч несоюзной молодежи. Все молоды душой. Разве всех объединишь?

– «Смелее, острее, без оглядок…» Тут явная попытка уйти из-под контроля.

– «Бюро интернациональных связей». С иностранцами встречаться? А откуда иностранцы у нас в Калуге?

Когда я сам пошел по этим кабинетам, разговор был еще круче. Со мной, «товарищем из центра», разговаривали на родном партийном языке. Без обиняков.

Павлов, правда, поинтересовался:

– Вы, конечно же, член партии? – И, не дослушав ответа, моя везуха, понес: – В газете помещали всякий хлам. Да вы сопоставьте эту трепотню и весь этот визг с решениями ЦК ВЛКСМ… Инициативная группа, к которой примкнули не совсем советские люди, неряшливо подошла к вопросу. В уставе клуба, говорят, Окуджава привез его из московских салонов, упустили вопрос о руководстве комсомолом. В программе написали: диспуты по всем вопросам?! Вы же понимаете, надеюсь… Стали декларировать отмену политзанятий, заменили их танцульками… И всего этого комсомольские секретари не заметили. Слишком много взяли на себя. С бюро, с пленумом не посоветовались…

Сейчас вся подноготная той истории видится мне куда яснее, чем тогда. XX съезд и доклад Хрущева еще впереди. Но в стране уже все бурлило. И самые мощные импульсы политической лихорадки исходили, как это случится еще не раз и в будущем, из твердыни режима, со Старой площади, из кабинета первого человека в партии, а соответственно, и в стране.

«Оттепель», крылатое слово, брошенное Эренбургом, растапливала льды, но на смену ей снова и снова приходили заморозки. Вот и тут, в Калуге, областные деды морозы, которые в схватках Хрущева с Молотовым и Кагановичем явно держали сторону последних, пальнули и по страницам «Молодежки», и по комсомольским областным и городским вождям, которые сначала спасовали перед вольнодумцами, а теперь, оказавшись между двух огней, «ударили жидким», по выражению еще одного словотворца «Комсомолки» Володи Онищенко…

– Значит, я так понял, – торопливо заносил я в свой блокнот (просто слюнки текли!) словесные перлы будущих персонажей своего опуса, – клуб никто не распускал. Поскольку юридически он не был создан, он не мог быть и закрытым.

– Вот-вот. Говорят, разогнали клуб. А мы просто поправили его устроителей.

Все это многоголосье, упиваясь лексикой как сторонников, так и противников «Факела», я вложил в девять машинописных страниц. Высунув от удовольствия язык, строчил: «Трусость в нашем представлении неразлучна с робостью во взоре, с краской испуга на лице, а здесь – высокомерный окрик, постукивание стопкой карандашиков по столу, оргвыводы. У такой трусости есть более точное название – перестраховка. И плодятся перестраховщики там, где не внимают голосу масс, а откликаются только на начальственный басок».

Статья появилась на свет как раз накануне очередного пленума ЦК ВЛКСМ. На нем «Комсомолку», то есть центральный орган комсомола, обвинили в том самом, что в Калуге шили многострадальному, так и неоткрывшемуся «Факелу» «Молодого ленинца»: противопоставление комсомола партии: «несоюзной молодежи» – комсомолу.

Мне на пленуме присутствовать было не по чину. Меня таскали по кабинетам. Семичастный, тогда второй человек в комсомоле, допрашивал, правда ли, что на редакционных летучках я критиковал Шелепина.

Я являлся на все эти вызовы, внимательно выслушивал назидания, говорил что-то в ответ, но чувства реальной опасности не появлялось ни разу.

Как же отбивался и отбился Горюнов, не знаю. Но когда на подпись ему положили проект очередного приказа о премиях за истекший месяц, где на первом месте красовался мой «Факел» (300 рублей в так называемых старых рублях при тогда шней зарплате литсотрудника в 1200 рублей), он, по свидетельству той же его помощницы Любы Антроповой, подписал приказ «не моргнув глазом».

Короткая комсомольская карьера Булата Окуджавы, о которой мало кто и помнит, на этом завершилась. Он разочаровался в своей идее хождения в народ, то бишь в плотные слои комсомолии, осел на время в «Литературке» и посвятил себя стихам и песням, со всеми вытекавшими из этого последствиями.

Но эта главка – не об Окуджаве, который еще появится на страницах этой книги. Она – о Д. П. О моем первом главном редакторе.

…С переходом его в «Правду», а потом в ТАСС в наших отношениях мало что изменилось: «Вы наши отцы, мы – ваши дети».

Называть его Д. П. или Дима я позволял себе только заочно.

– Вы какую газету там с Юрой делаете? – спросил он меня однажды грозно по телефону. А Аджубей только что ушел в «Известия», а Воронов еще не набрал оборотов.

– Так не я же главный, – смалодушествовал я.

– А кто ты? Заместитель? Вот и замещай! Тебя ж только назначили. У тебя знаешь, какой запас прочности.

Несколько лет спустя, застав у меня, уже в кабинете главного, тогдашнего моего зама, присланного на амплуа политкомиссара, поинтересовался его фамилией:

– Сергей Высоцкий? Не знаю такого журналиста. Мальчишкой из Коврова он оставался всю жизнь. Когда Зимянина назначили секретарем ЦК партии, начальником всей идеологии, Д. П. поведал мне, притворяясь озабоченным, как в Праге, где они вместе, главный редактор «Правды» и генеральный директор ТАСС, были на Конгрессе журналистов, он выдал своему руководителю делегации за какой-то неуклюжий диалектизм в выступлении: «Такой-то персоне надо бы научиться простейшие слова правильно произносить». Теперь припомнит, наверное. Но нашла однажды коса на камень. Давид Кугультинов рассказал, как ехали огромной делегацией поездом в Псков на один из первых Пушкинских праздников. Он был в одном купе с Беллой Ахмадулиной. Из соседнего купе заглянул к ним таровито Горюнов, с закуской и выпивкой. Выпили по первой, по второй. Вдруг Беллочка, которая все это время неотрывно смотрела на Горюнова, спрашивает:

– А почему этот тип с нами? Тут даже Горюнов растерялся:

– Белла, вы наверное, не узнали меня, с кем-нибудь спутали…

– Нет, – сказала она с той отчетливостью в голосе, который у нее появлялся после нескольких рюмок. – Я вас ни с кем не спутала. Вы тот редактор, который печатал о псевдонимах…

Была, была такая страница в его и «Комсомолки» биографии, о которой он сам вспоминал с горечью. Хоть и не без юмора. Все началось с публикации им заметки Михаила Бубеннова «О псевдонимах», появление которой было воспринято как намерение Сталина реанимировать уже было заглохшую, но принесшую столько бед дискуссию о космополитах.

В «Комсомолке» меж тем к письму Бубеннова, которое в редакцию принес завотделом литературы Шахмагонов, отнеслись профессионально – как к хорошему газетному гвоздю. К тому же автор в фаворе, лауреат Сталинской премии за нашумевшую «Белую березу». Сам Шахмагонов – хоть и продувной мужик, бестия, но вхож… В номер!

Реплика Симонова в «Литгазете» оказалась полной неожиданностью. Запахло поражением. Мысль одна, как ответить? За грудки Шахмагонова. Тот:

«Шолохов напишет.

Он сейчас как раз в Москве и трезвый. Сегодня же принесу».

– Просто как у Островского или у Сухово-Кобылина, – сокрушенно крутил седою головой мой первый редактор Горюнов, которому и четверть века спустя эта история свербила душу. – Чего ради стравили двух таких писателей? Но тогда одно было на уме – спуску не давать.

В сталинскую пору обычным было выходить в первом часу ночи. В тот раз держали полосу до трех утра. Матвеич, выпускающий, – грузный, старый мастеровой, человек со страниц Гиляровского – не выдержал, поднялся из типографии «наверх», в кабинет главного:

– Вы, ученые, газету будете выпускать или нет?

Только в четвертом часу принес Шахмагонов текст за подписью Шолохова. В цеху и над талером снова закипела работа. Честь газеты была спасена. О подобной точке в конце полемики можно было только мечтать.

Реакцию на новую реплику Симонова со скромненьким названием «Еще об одной заметке» можно было, по словам Горюнова, сравнить только с появлением истинного ревизора в финале бессмертной комедии Гоголя.

…Словно для того, чтобы еще более усугубить панику, раздался звонок из ЦК, от Суслова: полемику прекратить.

Сразу стало ясно: Шахмагонов – групповщик. Держать его дальше в газете нельзя. Но как избавиться?

Тут как раз вышло очередное партийное постановление. Редактор вызвал его – вам лично надо выступить. Никому не поручайте. Два подвала. Срок – неделя. Через неделю приносит – бред чистый.

– Ну, так вот, пишите заявление об уходе. Или я это – в ЦК, без комментариев…

Написал, ушел.

«Комсомолка» всегда делалась руками азартных людей. И нередко то, что со стороны выглядело хитроумно, а то и коварно разыгранной операцией, являлось лишь желанием «и чтоб между прочим был фитиль всем прочим».

Как ни велик был страх, не он один двигает людьми.

…Смерть Д. П. в возрасте семидесяти семи лет 2 июня 1992 года застала меня послом России в Великобритании.

10 июня некролог с портретом появился в консервативной лондонской «Таймс»: «Дмитрий Петрович Горюнов был одним из тех, кто помогал оформить либерализацию культуры в 60-х годах… Его дружба с Алексеем Аджубеем, зятем Хрущева и главным редактором «Известий», обеспечила ему место на внутренних кремлевских советах. И он делал все, что было в его силах, чтобы использовать эту позицию для поддержки многих своих либеральных коллег, а также для внедрения некоторых гуманных перемен… Как и многие другие реформаторы, Горюнов быстро потерял свои позиции при преемнике Хрущева Брежневе и был отправлен в своеобразную политическую ссылку в качестве советского посла в Кении».

«Его жизнь – свидетельство того, что в конечном счете не обстоятельства лепят человека, а человек – самого себя. Несмотря ни на что». Так написал я в «Комсомолку».