Глава 11 Олес Закржевский. Мое горе
Переписка с Закржевским продолжалась. Он все тяжелее болел, писал: «Боли, как будто сняли с креста». Его комната была сырая, это обостряло нефрит. Он мечтал, чтобы я прочла его книгу о Лермонтове. Он не расставался с моей первой книгой «Королевские размышления». Потом письма стали реже. Болезнь крепла. Он писал о том, как трудно преодолевать мучения. Об одиночестве. О счастье от моих писем – на краю смерти. «Почувствуйте мою радость», «она, как последняя звезда в ночи…» Затем он смолк.
– Асенька, – сказал однажды Маврикий, неся толстый журнал, – Закржевский умер. Вот некролог о нем. Незадолго до смерти о его бедности, таланте, страданиях узнала великая княгиня, перевезла его в теплое, светлое помещение, окружила заботой. Но было поздно. Не плачьте, Асенька, вы дали ему много радости…
В некрологе с кратким очерком жизни Закржевского стояло: «Уже, может быть, тогда больной, всегда одинокий, Олес проводил лето у дальних родственников в маленьком городке над Окой».
«Олес!» Спала завеса с глаз, завеса, его от меня эти годы скрывшая, сделавшая его «Александром Карловичем», писателем, оценившим мою книгу… Олес Закржевский. Я бы хотела знать, больнее ли поражает человека физическое ранение, чем душевно была поражена тогда я. Раненая, я металась от журнала – к Маврикию, Марине… Городок, городок над Окой, Таруса! Олес Закржевский. Мои четырнадцать лет!
Что отвело мою память от этого имени? Все эти годы? Ведь оно живет в сердце: лето 1909 года (осенью мне минет пятнадцать). То с Толей Виноградовым, то с подругами мы вечерами на тарусском бульварчике над Окой, музыканты дуют изо всех сил в старенькие трубы, фаготы, кларнеты; звуки далеко разносятся по реке: «Варяг», «Трансвааль, Трансвааль, страна моя», «Дунайские волны», «На сопках Маньчжурии» и – всегда конечный марш «Тоска по родине», когда уже темнеют река и небо над ней. Сейчас музыканты уйдут, надо и нам уходить! Ватага девочек заворачивает по дорожкам, заросшим ветками высоких деревьев, надо домой, а уж первые звезды блеснули в меркнувшей синеве с Оки – холодок ночи… Так уж не первое лето! Сижу на скамейке с компанией Молчановых, ведающих в тарусском клубе спектаклями и концертами. Иногда мне или моей подруге уступает место их родственник, Олес. Он сидит, опершись на палочку, и смотрит вдаль, бледный, всегда молчаливый. На нем черный берет на светлых волосах и черный плащ. Этот романтический, но подчеркнуто скромный облик вошел в сердце. Каждый вечер я мечтаю увидеть его. Я о нем ничего не знаю.
Зимою, ходя с Мариной всегда вниз, к Кремлю, по Тверской (см. ее стихи «Тверская», «Волшебный фонарь», 1912), я однажды встречаю Олеса (он – поляк?). Он узнает меня, приподымает берет с учтивой (не больше?) улыбкой. С тех пор Марина, увидев мое волнение, терпеливо, день за днем ходит со мною на это же место и в тот же час. Мне кажется, мы еще один раз его встретили. Эти встречи и их ожидания могли бы заполнить целый томик девического романа… Годы прошли. Настали другие. Два года я получала письма от писателя Александра Закржевского (где-то в мозгу резонировала когда-то звучащая фамилия, не пробуждая память сердца), так далек был неведомый мне, невиданный Александр Карлович (я и книг его не читала) – от теплых звуков волшебного имени «Олес» из того заповедного царства «Только утро любви хорошо», в котором купалось четырнадцатилетие… А письма мне писал тот самый Олес, и я пропустила его…
Если бы знал о н, что книга, его потрясшая («и есть в ней еще лазурные просветы, безумный хмель…»), написана той девочкой в очках, в соломенной шляпе на русых кудрях, которой он уступал место на тарусском бульваре… семь лет назад! Поздно! В руках – некролог! Он этого не узнает никогда!
В июне я уехала в Москву, ожидая рождения дочки. Я жила у Марины в Борисоглебском переулке, а Марина с Алей уехала в Александров к Маврикию Александровичу и Андрюше. К Марине в Александров приезжал Мандельштам.
Когда ко мне в московскую больницу приехал Маврикий и услышал, что сын, он, мною убежденный в Ирине, удивленно воскликнул:
– Да не может быть!.. Сын?!
Так родился мой второй сын Алеша и лег во все розовое, девчоночное, приготовленное для «Ирины» монашенками в Александровском монастыре.
Он был менее красив, чем Андрюша, и весь незаметнее, но доброта отца и кротчайший из характеров передались ему полностью, он почти не плакал, засыпал, не требуя укачивания, был спокоен, здоров и весел.
О любви же Маврикия к Андрюше можно судить по одному случаю: загорелись дрова, положенные Надей для сушки в протопленную печь. Все спали. Дым повалил в дом. Мы проснулись на крик сонной Нади: «Горим!» Маврикий побежал не к Алешиной, своей крови, кроватке, а к Андрюше. Я – к Алеше, и мы бросились в парадное, где воздух был чист. Маврикий любил Андрюшу, и тот платил ему ответной любовью; как они вместе играли!