Глава 4 Марина. Платье с Сухаревки. Встреча с Брюсовым
Ни для кого, кроме родных, так не грянула весть о смерти матери Варечки Изачик, тарусской приятельницы, Анны Ивановны Изачик, как для Марины. Она затосковала по умершей, долго болевшей, еще не старой, незнакомой ей женщине, с одной Марине свойственной силой. Эта боль пала на нее как настоящий недуг. Все отошло, все стало только помехой. Так не было с Мариной давно – с дней смерти Нади и Сережи Иловайских. Отсутствующими глазами смотрела она кругом, еще больше уединялась, еще круче сторонилась всех. О, но если бы задел ее тут кто-нибудь вопросом, насмешливым словом, – если бы посмел Андрей, – Марина бы кинулась всей собой в драку, мертвой хваткой, без слов, в молчаливой ярости молотила бы ненавистного врага…
Взрывы гнева – это была стихия Маринина. Другая стихия – застенчивость. Мученье стесняться было почти не под силу: взойти в чью-то гостиную, где люди, в сеть перекрестных взглядов, под беспощадно светлым блеском ламп, меж ненавистных шелковых кресел, ширм, столов под бархатной скатертью – было почти сверх сил. Окаменев, готовая себя разорвать за то, что снова покраснела до корней волос, она шла как на казнь, с недвижимым – ни один мускул! – лицом, опустив глаза, почти прекрасная в эти минуты! А на нее, наблюдая, глядели. Ох, если б она подняла глаза! В них было бы что-то от взгляда древней Медузы. Белая раскаленность презренья! Замученность чуждостью окружающего. Стать! Моя дорогая Марина.
Весной 1909 года мы поехали с Лёрой на Сухаревку. В детстве нашем мама покупала там томики немецких стихов, очищая их затем действием формалиновой лампочки. Лессинг, Гейне, Уланд… Теперь мы ехали «посмотреть». Зрелище огромного базара с лавочками диковинного разнообразия и над ним сама мать-старина, Сухарева Петровская башня, уступчатая (красная, помнится), островерхая. Крики зазывания, вся история Москвы еще жила в этом смешении кусков роскоши и скарба! (Тут, думаю, был и Диккенс.) И вот тут Лёра выбрала мне… прелестное кремовое шелковое платьице – легкое, как лепесток, все из оборок, – платье из сказки!
– Папе, Настаська, не говори, где купили, рассердится, запретит, – скажет, опасность заразы. А мы его дадим в чистку – и будешь в нем картинка… – сказала Лёра. – А спросит, скажу – из сундука моей мамы…
И через неделю я «блистала» – кудри, шелковые воланы – в упоенье от новизны быть не девочкой, а мотыльком. И пришедшая в гости Анастасия Дмитриевна Модестова, дочь папиного умершего друга, сказала, любуясь, Марине: «Ваша сестра – как севрская статуэтка в этом чудесном старинном платьице… И эта весна кругом…» Мы незаметно переглянулись… «Да, оно все лежало в сундуках, – ответила Марина, – дождалось Аси!»
Так мое первое шелковое платье в четырнадцать лет пришло в наш старинный дом с древнейшей московской толкучки, окутанное строгой тайной. А.Д. Модестову Марина и я полюбили, и она – нас. Ее несколько визитов к нам, закреплявших крепкую дружбу наших отцов, до сих пор в памяти. Тонкая, круглолицая, смуглая, черноглазая, выросшая в Италии (дочь итальянки), – она была нам привет из Нерви в весенние московские дни. Как было легко с ней, как радостно! И ей было хорошо с нами.
Пахло тополями. Верба с «тещиными языками» и калеными орехами! Моченые яблоки – все позади. Скоро Пасха с гиацинтами меж окорока, кулича, крашеных яиц, треугольной творожной башни.
В один весенний день я ехала на трамвае «А» по бульварному кольцу, как часто, с книгой стихов. На этот раз это был сборник Брюсова. Перевертывая страницу, я подняла глаза и заметила, восхищенно, с испугом: напротив меня сидел Валерий Брюсов. Я знала его по портретам. Перебарывая сердцебиение, я, будто глядя в книгу, а на деле – наизусть, начала вполголоса (а когда шум трамвая заглушал, то и громче) читать – в воздух – его стихи:
Близ медлительного Нила, там, где озеро Мерида,
в царстве пламенного Ра,
Ты давно меня любила, как Озириса Изида,
друг, царица и сестра,
И клонила пирамида тень на наши вечера…
И я продолжала читать вслух.
Брюсов не мог не слышать, не узнать своих стихов. И он не смог скрыть этого. Его лицо стало встревоженным, вспыхивало – он не знал, как повести себя. Я – и жалела его, и забавлялась. Я понимала отлично, как мой вид – девочка в очках, с волосами до плеч – полнил его недоумением. Наконец он не выдержал – встал и направился к выходу. Я встала тоже. Я уже проехала свою остановку (Страстную площадь), но ему (я знала от Эллиса, он живет на Цветном бульваре) было рано выходить. Мы молча выходили вместе. Тогда я, от волнения взмахнув своей (длинной, с капюшоном) пелериной, держа на ветру широкополую шляпу, пересекла ему путь: «Кланяйтесь Эллису!» – «От кого?» Он вежливо остановился. «От Аси Цветаевой». Он поклонился, притронулся к шляпе. Кивнув, я уже шла от него. Сердце билось… Зачем я сделала это? Я не знала сама. Я, не заражаясь Марининой нелюбовью к нему, так любила стихи Брюсова! А его – своим непонятным поведением – испугала… Но Марина совсем иначе отнеслась к происшедшему Она возмутилась не мною, а Брюсовым. Вот строки из стихов об этом Марины. Она назвала их
НЕДОУМЕНИЕ
…Ты такой неробкий,
Ты, в стихах поющий новолунье,
И дриад, и глохнущие тропки,
Испугался маленькой колдуньи?
Далее строфа про какой-то «шипящий кубок» мне не понравилась, но возражать Марине было бесполезно.