14

14

Вошел малый в синей рубахе. Он принес свечу и поставил на стол.

– Еще, что ль, подать самоварчик? – спросил, зевая и почесываясь.

– Давай, – сказал Кольцов.

Какое-то время молодые люди сидели молча. Свеча разгоралась, потрескивая и вздрагивая красноватым копьецом пламени. Кольцов, заложив руки за спину, словно греясь, стоял, прислонясь к печке.

– Это, конечно, сказать легко: для народа… – продолжил Белинский прерванный разговор. – Но если поэт живет народным горем – он и сам мученик. Как это хорошо у Рылеева:

Известно мне: погибель ждет

Того, кто первый восстает

На утеснителей народа, —

Судьба меня уж обрекла,

Но где, скажи, когда была

Без жертв искуплена свобода?

За печкой сверлил и сверлил сверчок. Где-то недалеко стали бить часы: сонный звонарь, отсчитав десять раз, подумал и ударил одиннадцатый.

– Опять мне от инспектора попадет! – прислушался Белинский. – Чует мое сердце: лететь мне из университета. Ну и черт с ним! Он теперь для меня вроде мачехи…

– Да неужто ж вы и впрямь так думаете? – в голосе Кольцова звучало искреннее изумление. – Господи! Да меня одно только слово университет в священный трепет приводит! Ведь вся наука там… Оттуда, я так думаю, взгляд на жизнь несут…

Белинский пожал плечами.

– Оттуда можно верней всего без всякой вины угодить в солдаты, – произнес он с раздражением. – А взгляд на жизнь ко мне не из профессорских лекций пришел, а из одиннадцатого нумера нашего пансиона… Ну, да что толковать об этом! Вы о себе расскажите-ка лучше.

– Что ж рассказывать-то? Самая препустая моя история. Ну, мальчишкой озоровал, по чужим садам за яблоками лазил… Потом батенька в училище отдал, я там полтора года проучился, кончить не пришлось: приставили к делу. И пошло все одно: степь да степь, да быки, да кожи… И вот едешь иной раз по степи за гуртом-то, а дню, что степи, конца нет. И она звенит, степь-то, и в ушах словно бы слова звенят и рифмы кружатся… а все стиха нету! Ох, помучился ж тогда!

Малый принес самовар и поправил свечу. Кольцов заварил свежего чаю.

– Но ведь однажды, – с любопытством спросил Белинский, – наступил день, когда рифмы вдруг сложились в стихи?

– Это, Виссарион Григорьич, не день, а ночь была. Помню, ночевали мы в степи возле Урюпинской станицы, у казаков. Ребята мои все позаснули, тихо… Слышно, иной раз лишь конь всхрапнет ай сыч кликнет… А я лежу, звезды считаю. И вот тебе вдруг слышу, – Кольцов даже привстал как бы в тревоге, – слышу: вот они! Вскочил, себе не верю, дай, думаю, вслух, громко скажу…

– И сказали?

– Сказал, – смущенно засмеялся Кольцов. – Пресмешные стихи, да все ж первые…

– Какие же это стихи? Вы помните их?

– Очень помню: про любовь:

Разлучает страсть в предмете

И велит, любя, терпеть,

Горячее любовь станет,

Образ милой сохрани,

Раз, ах, тень ее летает

Евтой милой вкруг меня!

Белинский рассмеялся.

– Ну, вот и все мое жизнеописание: дикарь и дикарь, одно сло-во – степни?ка!

– Ну, а любовь? – осторожно спросил Белинский. – Любили ль вы?

– Больно мне говорить про это, – дрогнувшим голосом, не сразу ответил Кольцов. – Да и говорить тут много нечего. Любил я девушку одну… крепостную. Больше жизни любил… да не привел бог…

– Умерла?

– Продали, – чуть слышно сказал Кольцов.