Автограф с ошибкой
Автограф с ошибкой
Это Евтушенко. Пропустите его, — раздался шаляпинский бас из-под маски.
Маска-чулок была черная, шерстяная, с тремя узкими прорезями для глаз и рта.
Глаза были молодые, но пронизывающие. Во рту, из угла в угол губ, прогуливалась прозрачная детская карамелька.
Маска и голос принадлежали великану в пятнистой десантной форме, стоящему с автоматом у маленькой служебной двери Белого дома, как музейный рыцарь с опущенным забралом.
Он был одним из десантников, перешедших на сторону российского парламента, и маска не являлась театральным атрибутом. Никто еще не знал, чем все это кончится, и каждый из них мог попасть под трибунал — равно как за выполнение приказов, так и за их невыполнение. Все зависело от того, чья возьмет. Так что приходилось надевать маски.
К моему плечу величественно прикоснулась рука, только что привычно лежавшая на автомате, и, благодаря ее покровительству, я оказался внутри окруженного танками Белого дома.
Я ожидал увидеть все, что угодно, но только не то, что увидел.
В Белом доме ПОЧТИ НИКОГО НЕ БЫЛО.
В центральном холле, на мраморных ступенях лестницы, застланной партийно-красным ковром, сидело всего-навсего человек тридцать вооруженных десантников, явно не знающих, что предпринять. Лица у них были скучающие и неуверенные.
Закрыт был книжно-газетный киоск, где под витринным стеклом рядом стояли «Лолита» Набокова, «Исповедь на заданную тему» Ельцина, чудом сохранившаяся от живковских времен болгарская зубная паста и французские духи «Сальвадор Дали», из-за которых, казалось, выглядывал сам Великий Маг, изумленно крутя и без того закрученный ус и напрасно пытаясь осмыслить сюрреализм истории в его русском варианте.
Неизвестно как залетевший в Белый дом воробей перепархивал в гардеробе с одного пустого металлического крючка на другой, и номерки, задетые его лапками, чуть позванивали.
К стене с куском облупившейся штукатурки была приставлена лестница-стремянка, заляпанная белыми брызгами, а рядом с ней, на старой газете с фотографией Горбачева и Рейгана, пожимающих друг другу руки, стояло ведро с раствором, откуда торчала кисть маляра, который, видимо, счел самым умным сегодня не появляться.
Парламентский кот, однажды спасительно прыгнувший на стол президиума во время чьей-то занудной речи, сегодня напрасно скребся в дверь вскормившего его правительственного бу-фета, ибо тот еще не был открыт.
Коридоры власти вымерли.
Исчезли просители, готовые двумя застенчивыми пальчиками положить на уголок стола конвертик вежливости.
Исчезли чиновники, с не меньшей застенчивостью деликатно готовые этот конвертик как бы не заметить.
Исчезли жены чиновников, выносившие из того же буфета, куда скребся кот, набитые сумки, из которых, словно в фильме ужасов, высовывались то немецкие сосиски, как отрезанные пальцы в целлофановой упаковке, то кубинские бананы, как зеленые носы утопленников.
Только тень Воротникова, как статуя последнего коммунистического командора, обходила свои бывшие владения, скрывая под очками, полученными им в клинике ренегата партии — доктора Федорова, скупые мужские слезы.
Казалось, что танки окружили не последний оплот демократии, а пустоту.
И вдруг я увидел красный воздушный шарик.
Шарик выплыл из-за поворота пустого коридора власти, кажущегося бесконечным.
Шарик слегка подтанцовывал над ковровой дорожкой, волоча по ней кем-то упущенную нитку.
Вслед за воздушным шариком из-за поворота выскочил мальчик лет трех, пытаясь ухватить то нитку, то сам шарик, но они не давались в руки.
У мальчика была такая же кругленькая мордочка, как у шарика, если бы на нем чьей-то веселой кисточкой были бы нарисованы любопытные глазенки, вздернутый веснушчатый нос и губы бутончиком.
По законам движения воздуха шарик влекло к открытому коридорному окну, где на подоконнике в круглой жестяной коробке из-под датского печенья, купленного, наверно, в том же самобраном буфете, еще лежали вчерашние холодные окурки.
Мальчик догнал шарик у самого подоконника, но когда попытался схватить, то лишь задел его кончиками пальцев.
А шарику только этого и надо было. Шарик подпрыгнул, нырнул в окно и полетел в голубом бесконечном пространстве, высоко над танками, баррикадами, над пока непривычными трехцветными флагами, над городом, который ещё не знал, что его ждет.
Мальчик горько заплакал.
— Не надо плакать. У тебя еще будет много шариков, — сказал я ему. — А ты чей, мальчик? Как ты сюда попал?
— Я с бабушкой.
— А где она? Кем она работает?
— Она здесь самая главная. Слышишь ее, дядя?
Я прислушался.
Где-то далеко-далеко в конце коридора раздавался стук одинокой пишущей машинки.
Я взял мальчика за руку, и мы пошли на этот первый услышанный мной в Белом доме живой звук.
Бабушка сидела за пишмашинкой и перепечатывала несколько мятых, испещренных помарками рукописных страничек. Бабушка курила и, что очень редко делают женщины, выпускала дым из тонко вырезанных, чуть злых ноздрей.
Бабушка была красивая и почти молодая. Глаза у нее были большущие и зеленущие, как два яйца, выточенные из малахита.
У бабушки была лебединая шея балерины, но воротник блузки упирался почти в подбородок, скрывая морщины А вот «гусиные лапки» вокруг малахитовых глаз спрятать было невозможно. Седину она носила с достоинством, словно корону из серебра с чернью.
Бабушка, не отрываясь от пишмашинки, лишь на мгновение полыхнула холодным малахитовым пламенем поверх очков и, ошеломив меня, сказала с едва заметной усмешкой.
— Спасибо, Женя. Тронута. Не ожидала, что ты будешь нянчить моего внука.
А я не мог оторваться взглядом от ее лица, сквозь моршины которого медленно проступило лицо пятнадцатилетней девочки.
какой она была, когда я впервые ее увидел. У нее были такие же малахитовые глаза, только сейчас в них стало гораздо больше чернинок.
Она была внучкой няни моего первого сына, и та иногда брала ее к нам на дачу. Эта девочка была похожа на ангела, который как можно скорее стремился стать падшим. Ее ноздри, тогда еще не злые, а только нетерпеливые, трепетали от Жажды стать женщиной.
Улавливая в малахитовых глазах этой девочки женскую при-зывность, я невольно отводил взгляд. Лолиты меня всегда пугали. Или я боялся себя самого? Однажды мы взяли ее с нами купаться. У девочки не было купальника, и моя жена дала ей свой. Когда все остальные купались, девочка вышла из пруда и, обтянутая мокрым сверкающим купальником, как будто чужой, взятой взаймы кожей, дающей ей право на меня, сделала шаг ко мне. Неожиданно я увидел сине-красные кровоподтеки на ее хрупких тоненьких ногах и руках.
— Что это? — растерянно спросил я.
— Это меня соседская собака покусала, — беспечно махнула она рукой.
Девочка бесстрашно, с нескрываемым смыслом глядела мне в глаза, и я невольно отступил. Девочка сделала еще один шаг, и я снова отступил. Тогда я впервые увидел, как зло могут трепетать ее ноздри. После этого она перестала бывать у нас на даче.
Через пять лет она позвонила мне, чего раньше никогда не делала.
Подруливая к углу, где мы договорились встретиться, я еле узнал прежнюю угловатую девочку-подростка в двадцатилетней, слегка накрашенной, слегка зловатой красавице и увидел, сколько новых чернинок появилось в ее малахитовых глазах. Резко открыв дверцу машины и стремительно оказавшись со мной рядом, она сразу сказала:
— Можешь себя поздравить… Со мной случилось все, что тебе облегчит совесть. Я уже совершеннолетняя. У меня уже был мужчина. И даже забеременеть от тебя не смогу, потому что беременна…
А потом, когда мы остались вдвоем, она заплакала, но бесслезно. Я никогда не видел, чтобы кто-нибудь плакал так долго и в то же время без единой слезинки.
— Ты ничего не понял тогда, — прорыдала она сквозь свои бесслезные слезы. — Ты испугался моей любви. Но я хотела быть с тобой как можно скорей не потому, что я была чокнутая девчонка, как тебе казалось. Меня тогда преследовал мой отчим. Я не говорила ни слова матери — это ее бы убило. Каждую ночь я строила баррикады в моей комнатенке, а он все-таки врывался, мучил меня. Я вся была истерзана, помнишь? Я хотела, чтобы моим первым был только тот, кого я люблю. Разве я не имела на это право?
Она закурила, глубоко затянулась, и тогда я впервые увидел, как по-мужски она выпускает дым из своих точеных ноздрей.
Она еще раз затянулась и сказала, как отрезала:
— А теперь я постараюсь тебя не любить. Видеться нам не надо.
С той поры я не видел ее более двадцати лет, пока в пустынном коридоре окруженного танками Белого дома не затанцевал по ковровой дорожке красный воздушный шарик и ее внук не привел меня на одинокий стук ее пишмашинки.
Сейчас ей было едва за сорок, но она уже была Бабушка.
— Хорошо, что ты пришел сюда сегодня, — сказала Бабушка, продолжая печатать. — Хо-ро-шо!
— А зачем ты пришла, да еще с внуком? — не удержался я.
— Кто-то же должен печатать указы и чай заваривать, — усмехнулась она. — Клерки сегодня перетрухали, а вот мы, секретарши, пришли…
Дверь распахнулась, и в нее ворвался толстяк с блуждающими глазами и незастегнутыми нижними пуговицами рубашки, откуда вываливался живот, взлелеянный столькими застойными и послезастойными правительственными банкетами, которыми обладатель живота незаменимо заведовал.
— Где указ Президента? — прорычал Банкетных Дел Мастер.
— В работе… — спокойно ответила Бабушка, летая руками по клавишам пишмашинки.
— Без ножа режешь… — палузахркжал-полузавизжал он.
— Спокойно… Это ведь не только перепечатка, — по-честному предупредила Бабушка. — Я кое-что подправила.
— в каком смысле? — аж задохнулся от ее самовольничания Банкетных Дел Мастер.
— В смысле грамматики и в смысле смысла… Вокруг Президента столько народу крутится… Ну хоть бы одного интеллигента недобитого наняли, чтобы вычитывать. Кстати, застегните рубашку, а то, не дай Бог, меня взволнует ваше тело… Вот вам ваш указ…
Банкетных Дел Мастер взорвался, засовывая отпечатанные экземпляры в бордовую кожаную папку с золотым тиснением:
— Что это за народное творчество! Что тут вообще происходит? Какие-то посторонние люди ошиваются при перепечатке президентских указов. Какие-то непонятные дети под ногами ползают…
— Я понятный. Я не ползаю, а сам хожу ножками, — прервал его мальчик.
— Эти непонятные для вас дети — мой внук. А знаете, для чего я его взяла? — встав между ним и дверью, грозно надвинулась Бабушка на Банкетных Дел Мастера. — Для того, чтобы, если эти недоноски все-таки решатся ночью на штурм, встать перед танками с ребенком на руках! Поняли? Но не вас я буду защищать, потому что вы держитесь только за ваши банкеты и возможность воровать объедки после банкетов. А я буду защищать этих непонятных для вас детей, этот непонятный для вас народ и саму себя, непонятную для вас женщину, которой вы тем не менее при каждом удобном случае норовите залезть под юбку. А баррикадный опыт у меня есть. Я еще в детстве в своей комнатенке баррикады ставила!
Банкетных Дел Мастер с папкой под мышкой, трусливо вжимаясь в угол, послушно застегивал трясущимися руками пуговицы на рубашке, упорядочивал живот.
Но разошедшаяся Бабушка не унималась:
— А вы знаете, кто этот показавшийся вам посторонним человек? Может быть, единственный человек, которого я любила в жизни. Правда, он не соизволил… Ну, это уж его дело…
Банкетных Дел Мастер, наконец разглядев меня, задушевней-ше прижал папку с будущим указом к груди:
— Извините, что не узнал сразу… Я и представить не мог, что вы знакомы с моей секретаршей. — И сразу боязливо поправился: — Простите, моим секретарем. Может, вам чем помочь?
— Мне надо к Президенту, — ответил я.
— Будет Президент… — обнимая меня рукой с папкой и подпихивая к двери впереди себя, обещающе захрюкал Банкетных Дел Мастер. — Сорганизуем… Сделаем вам Президента, сделаем…
Он был похож на одного блудоглазого официанта из зимин-ской чайной, который при заказе: «Холодец. Борш. Рагу. Компот» сотворял таинственное выражение на лице, хотя в заляпанном жирными пальцами меню не было никакого другого выбора, и многозначительно шептал на ухо клиенту доверительное: «Сделаем… Для вас сделаем».
Но, выскользнув вместе со мной за дверь из устрашающих когтей взбунтовавшейся подчиненной, Банкетных Дел Мастер мгновенно переменился, начал жаловаться:
— Все взбаламутилось… Если на меня Президент кричит, то неужели хотя бы в виде компенсации я не имею права покричать на свою секретаршу? Но когда на меня кричат и Президент, и секретарша, то где же права человека? Кстати, а стоит ли вам сейчас Президента беспокоить?.. Не тот компот… Я маленький человек… Вы лучше шли бы к спикеру нашему. Он человек загадочный… Он все может. — И Банкетных Дел Мастер, похрюкивая, куда-то увилял по коридорам власти, извилистым, как он сам.
В приемной Загадочного Спикера его молодой, тщательно выутюженный помощник, поставив ногу на подоконник, смотрел в окно.
Он резко обернулся на скрип паркета под моими ногами, на всякий случай нырнул рукой под мышку, обыскал меня взглядом, узнал, успокоился и поделился информацией, как будто обязан был передо мной отчитываться:
— Есть сведения, что в толпе — снайперы с заданием стрелять по Президенту.
Стоящий у другого окна охранник с автоматом — небольшой красивый кавказец, видимо чеченец, похожий на молодого Кларка Гейбла, добавил:
— А по Ленинградскому шоссе подходят новые танки. Сегодня ночью, наверно, будет штурм.
В этот момент вошел Загадочный Спикер.
Загадочным он был, потому что нельзя было понять, кто стоит за ним, как вообще он попал в политику и чего он хочет. Про него никто не знал, кто он: то ли правый, то ли левый. Он был правее левых и левее правых. Но центристом его тоже нельзя было назвать. Он, выражаясь футбольным языком, был блуждающим центром.
После путча одна газета написала, якобы с моих слов, что я зашел к Загадочному Спикеру в первый день путча запросто, словно к старому другу. Это было бы слишком развязно с моей стороны. Загадочный Спикер не мог быть моим старым другом, потому что в тот день я его увидел впервые лицом к лицу. Но лица на нем не было.
Загадочный Спикер прошел буквально в сантиметре от меня глядя сквозь меня невидящими глазами.
— Я, кажется, буду богатым, — пошутил я, обращаясь к помощнику. — Он меня не узнал.
— Он вас не увидел, — вздохнул помощник. — Я сейчас доложу.
Загадочный Спикер стоял у окна и смотрел вниз.
— Народ прибывает, но медленно… Людей мало. Ка-та-стро-фи-чес-ки мало… — размышлял он вслух.
Я не мешал ему не замечать меня и помалкивал. Наконец он повернул ко мне голову и среагировал без показной сердечности, но, я бы сказал, с интимной официальностью:
— Спасибо, что пришли, Евгений Александрович.
— Что я могу сделать? — спросил я.
— Вы уже сделали, — сказал он. — Хотите, я подарю вам свою книгу?
Надписав ее и протягивая мне, он сказал, даже не улыбаясь:
— Может быть, это мой последний автограф.
Мне тогда показалось, что это было сказано искренне.
В тот момент не только мне, но и самому Загадочному Спикеру показалось бы невероятным, что это именно он в декабре будет пить виски вместе с Президентом России в кремлевском кабинете практически низложенного ими Президента СССР, который, как бедный родственник, зайдет туда и униженно увидит восседающих за его столом новых хозяев.
И уж совсем непредставимым было тогда для Загадочного Спикера, что это именно он въедет в квартиру, предназначавшуюся для Брежнева, и что кто-нибудь когда-нибудь будет обвинять его в том, что он противник реформ и свободной прессы.
Те, кто делают историю, не предполагают, какими история сделает их.
Но за 19 августа я хочу воздать должное всем, кто встал в тот день поперек танков, поперек прошлого. Каким бы плохим ни было настоящее, вернувшееся прошлое было бы хуже.
— Я хотел бы увидеть Президента, — сказал я Загадочному Спикеру. — Может быть, вы спросите его по внутреннему телефону, сможет ли он меня принять?
Загадочный Спикер неожиданно насупился и, пожав плечами, неохотно ответил:
— У нас своя этика…
Увидев мое удивление, он смягчающе добавил:
— Да вы идите просто так. Он будет рад.
— Если я не увижу Президента, не могли бы вы передать ему записку от меня? — спросил я.
— Попробую, — не пообещал, но и не отказал опять насупившийся Загадочный Спикер.
Я тут же написал коротенькую записку Президенту России: «Спасибо Вам. Желаю Вам выдержки, мужества, мудрости».
Идя по коридору Белого дома к приемной Президента России, я наугад раскрыл книгу Загадочного Спикера, которая называлась «Бюрократическое государство», и вот на что сразу наткнулся:
«“Акт насилия есть жест слабости”, — такую блистательную формулу оставил Николай Бердяев, и, наверно, если бы большевики считали себя сильными, то не преступили бы свое собственное учение и не стали бы на путь террора, даже, как казалось им, оправданного Историей. Впрочем, вряд ли террору есть оправдание…»
Тогдашняя ирония судьбы состояла в том, что эта книга была мне подарена в тот день, когда главное действующее лицо книги — бюрократия, как зеленая бронированная плазма, окружила Белый дом, грозя задушить младенческую демократию.
Предстоящая ирония судьбы состояла в том, что бюрократия стала впоследствии одним из действующих лиц самого Белого дома, бумажной плазмой удушая демократию изнутри.
А тогда я открыл титульный лист, чтобы прочесть автограф Загадочного Спикера, и чуть не ахнул. В автограф вкралась ошибка. Верней, описка. Были пропущены две буквы:
«Евгению Александровичу Евтушенко с уважением.
19 августа 1991 года».
У меня психология коллекционера, и я сразу подумал, что из-за ошибки профессора, от нечеловеческой усталости и напряжения пропустившего именно в этот трагический день две буквы в слове «уважение», автограф стал еще ценней.
Между тем, пока я шел к Президенту России, я заметил, что коридоры Белого дома стали более оживленными.
Кое-где виднелись кучки прибывающих из разных городов депутатов.
На лицах одних депутатов была решимость, другие испуганно шушукались, третьи тоже шушукались, но с выжидательным злорадством.
Мимо меня торопливыми шагами и с излишне озирающимися для честного человека глазами, обдав меня бормотушным перегаром, проволок сумку с надписью «Пума», оттягивающую его руку почти до паркета, мужчина, похожий на пьяную поганку, в синем грузчицком халате.
За ним по коридору кубарем катилась Женщина Гриб-Боровичок в белом халате и поварском колпаке, размахивая половником.
Нагнав мужчину, она, не жалеючи, ударила его прямо половником по косточкам руки, цепко державшей «Пуму», так что сумка выпала на ковровую дорожку.
Грузчик, потеряв «Пуму», по-шакальи затрусил и улепетнул за поворот коридора власти, наполненного, как шекспировскими призраками, депутатами, решающими, куда им примкнуть.
Женщина Гриб-Боровичок молитвенно припала на колено, лихорадочно прощупала сумку, для верности приоткрыв «молнию», и успокоилась лишь тогда, когда из внутренностей «Пумы» сверкнули крабовые консервы с надписью «Chatka» и коричневые лоснящиеся палки финского сервелата.
— Ну, не бесстыдство ли? Даже этим, как его — путчем, и то для воровства пользуются, — пожаловалась Женщина Гриб-Боровичок. — Мужчина, вы не помогли бы мне до буфета сумку дотащить? Мы скоро открываемся, приходите кофейку отведать. Я вам бразильского сыпану.
Вдвоем, взявшись каждый за свою ручку, мы дотащили позвякивающую крабовыми консервами и далеко пахнущую заграничными копченостями «Пуму» до дверей, куда вслед за Женщиной Грибом-Боровичком проскользнул заждавшийся завтрака парламентский кот.
Вскоре я оказался в комнате, где двое помощников Президента России, припав к телефонам, кричали охрипшими голосами над тысячеверстной трясиной российского пространства, казалось готовой поглотить Белый дом, словно мраморную крошку, случайно уроненную на зыбкую коварную тину.
Страна в этот день разделилась на три страны. Одна испуганно хотела вернуться во вчера. Вторая — еще не знала, каким будет завтра, но вернуться во вчера не хотела. Третья — выжидала.
Первая страна, приветствующая переворот, с самого начала путча оказалась небольшой. Вторая страна, сопротивляющаяся перевороту, получилась тоже не слишком большая.
Самой большой страной в стране оказалась третья, выжидающая.
Но танки на улицах Москвы сделали свое дело. Они испугали. Однако не так, как рассчитывали те, кто их послал. Они испугали тем, что похожее на танк прошлое может вернуться и начнет давить живых людей. Страх перед возвращением прошлого помог преодолеть страх как таковой.
Пока иные республики хитрили и виляли, к территории сопротивления стремительно прирастали один за другим российские города, как выплывающие из-за горизонта один за другим богатырские шлемы. В телефонных трубках помощников Президента беспрерывно звучали голоса то окающего Ярославля, то чокающего Иркутска, то распевно-протяжного Новгорода, то чеканно-четкого, еще называемого Ленинградом Санкт-Петербурга.
Звонили не только города, но и деревни.
Звонили с Командорских островов.
Звонили по радиотелефону с рыболовного траулера из Баренцева моря.
Звонили из лермонтовской Тамани.
Звонил майор саперных частей в отставке, когда-то разминировавший Берлин. Предлагал заминировать подходы к Белому дому.
Звонил академик Лихачев, просил не стрелять по Кремлю и другим историческим зданиям и вообще не стрелять.
Звонили из московского таксопарка, предложили десять машин для разъездов.
Звонили из Дома ветеранов сцены — готовы выступать с концертами на баррикадах.
Звонила Российская товарная биржа — доставляют пятьдесят трехцветных флагов — и спрашивали, сколько горячих завтраков нужно будет для защитников Белого дома.
Звонил пятиклассник Витя Филюшкин — знает тайный подземный ход, по которому могут напасть на Белый дом.
Звонили из подмосковного совхоза — послали цистерну с молоком и две машины картошки.
Звонили строймонтажники — пять кранов.
Звонил хирург Юлий Крелин из 51-й больницы — бинты, йод.
Один из помощников Президента России — небольшой, коренастый, с малиновым от напряжения лицом хозяйственника политики, налегая на сорванный голос, выколачивал по телефону политическую поддержку, как дефицитный товар.
Другой — отставной полковник с видом генерала — неторопливо, вальяжно расхаживал с телефонной трубкой на длинном шнуре по кабинету и налегал не на голос, а на уверенные, почти маршальские интонации полководца, мудро притворяющегося, что уверен в победе.
Оба они разговаривали по телефону так твердо, как будто находились в неприступной крепости, где внутри — неисчислимое воинство.
Но я-то видел изнутри, что эти мраморные стены не спаси-тельней бумажной ширмы. У меня было такое чувство, будто я во дворце Ла Монеда во время пиночетовского переворота. Правда, у нас, к сожалению, не было Альенде, но, к нашему счастью, у путчистов не было Пиночета.
И вдруг Хозяйственник Политики, после очередного дребезжащего междугородного звонка, засмеялся глазами и лукаво поманил меня пальцем, всунув мне чуть ли не раскаленную от звонков трубку.
— Белый дом? — еле уловил я среди шипения, потрескивания и каких-то посторонних голосов хриплый, но в то же время тоненький, как паутинка, чей-то голос, через многие тысячи километров еле слышно кричащий во все горло: — Белый дом? Говорит станция Зима Иркутской области. Мы с вами. Вы слышите нас, Белый дом? Мы с вами…
— Белый дом слышит… — ответил я, задохнувшись от волнения и рези в глазах, словно алмазом полоснули по зрачкам.
Кажется, это был голос моего кореша Коли Зименкова, а может быть, голос моего умершего дяди Андрея Иваныча — шофера всея Сибири, который во время войны рядом со своими руками, пропахшими тавотом, клал мои детские ручонки на руль грузовика, ходящего не на бензине, а на березовых чурках, расплескивая жижу таежного бездорожья колесами, обмотанными цепями.
Голос исчез, а я все еще держал трубку, прижатую к уху, словно мог услышать кряканье уток в лужах на заросших дымчатым ковылем улочках моего детства, гульканье сизарей со шпорами в дядиной голубятне, прощальное мычание белолобой черной коровы Зорьки, которую пришлось зарезать во время войны, капустный хруст снега, искрящегося как толченый хрусталь под полозьями кошевок и расписными чесанками девчат, скрежет обледенелой колодезной цепи, вытягивающей из темной глубины ведро, похожее на серебряную корону из сосулек, и частушку, выпархивающую с девичьих нацелованных морозом губ вместе с белоснежным облачком дыханья:
Не хочу я умирать Утром вместе с росами.
Хочу сено уминать Ноженьками босыми.
Оба помощника Президента — Хозяйственник Политики и Полковник С Видом Генерала, по-моему, почувствовали, что на несколько мгновений я оказался далеко-далеко от них, но сделали вид, что ничего не заметили.
— Спросите Президента, чем я могу помочь? — попросил я Хозяйственника Политики.
Вернувшись, Хозяйственник Политики ответил:
— Вашим словом. Президент надеется, что оно будет услышано в мире. А сейчас Президент идет выступать с балкона и приглашает вас быть рядом.
Хозяйственник Политики повел меня по анфиладе коридоров, и вдруг навстречу, словно из раздвинувшейся стены, тяжелой, но стремительной походкой вышел, как шагающий уральский валун, Президент России, а с ним рядом — беленький, как подберезовик, премьер-министр с не паникующим, а что-то свое кумекающим крестьянским лицом, и вице-президент из небесных гусар с денисодавыдовскими усами, с грудью, открытой для пуль и объятий.
Я никогда не был самозабвенным поклонником неювелирно сработанного уральца, которому не суждено было стать ювелирным инструментом истории.
Но Россия выбрала его Президентом, а история выбрала его тараном. В этой роли ему пригодилось даже отсутствие нюансов.
В тот день я любовался им. Не как политиком. Как явлением природы.
В узком коридоре власти нам было не разойтись. Я невольно протянул Президенту руку, и у меня, к моему ужасу, непроизвольно вырвалось искреннее, но до смешного высокопарное:
— Спасибо вам от русского народа!
Я сам был готов провалиться сквозь землю от стыда за собственные, почти оперные слова, которых никакой русский народ мне, конечно, не поручал.
Не замедляя шагов, Президент России пожал мне руку на ходу и широко улыбнулся, весело подмигнув:
— Ну что ж, будем вместе драться…
Он полуобнял меня, увлекая за собой, и вместе с ним и его окружением я оказался на балконе, обращенном к Москве-реке.
Президент сначала собирался выступить с противоположной стороны Белого дома, Но в последний момент служба безопасности попросила его переменить место.
Когда Президент оказался у микрофона, два человека подняли перед ним пуленепробиваемые щиты — до подбородка. Но мне сразу пришла мысль, что могут выстрелить в голову.
Я взглянул вниз, и мне стало не по себе.
Никакого массово восставшего «народа», от имени которого я только что напыщенно выражал Президенту благодарность, перед балконом не наблюдалось.
Собралось не более полутора тысяч человек, казавшихся жалкой горсткой на фоне уставленной танками и перегороженной баррикадами набережной, на фоне свинцовой реки с равнодушно ползущими баржами, на фоне моста, перекрытого поставленными поперек автобусами и загроможденного кое-как припаркованными частными автомобилями, среди которых был и красный обтрепыш Евтушенковеда Номер Один, и, наконец, на фоне гостиницы «Украина» на противоположном берегу, где у памятника Тарасу Шевченко и сегодня, как всегда, толклись валютные проститутки и фарцовщики, а с балконов и из окон иностранцы снимали телевиками весьма живописные великие потрясения России, коих когда-то настоятельно советовал избегать Столыпин.
В толпе я разглядел, нервно-судорожное лицо с несчастноблагородными глазами и ушами тушканчика, принадлежащее академику-экономисту, кажется бросившему безнадежные попытки превратить ленинский лозунг «Коммунизм есть советская власть плюс электрификация» в лозунг «Капитализм есть антисоветская власть плюс приватизация».
Еще я разглядел пересыпанную пеплом «Примы» и цитатами из Достоевского седую блаженную бороду партийного постаревшего Алеши Карамазова, год назад первым предложившего наконец-то предать набальзамированного Ленина земле.
Еще я разглядел сигнально вспыхивающее очками лицо летописца ленинградской блокады и партизанских трагедий Беларуси, румяно-воспаленное изнутри от непрерывного пылания гражданского благородства.
Еще я разглядел воителя за русскую пшеницу и прочие зерновые и овощи, лицо которого настолько обуглилось агростастями, что стало похожим на сильно пригоревшую печеную картофелину. Появление этих людей здесь, в этот день, было естественным.
Но некоторые люди показались мне неестественными. Словно по чьему-то продуманному сценарию, они окаймляли толпу, как пена. Они настолько бурно приветствовали появление Президента России, что затыкали ему рот подозрительно долгими аплодисментами.
Начав речь, Президент был вынужден несколько раз остановиться. Сначала — растроганно, потому что он принимал саботаж энтузиазмом за чистую монету, потом — растерянно.
Восторженные выкрики его парализовали. Он не понимал, что происходит. Его губы по-детски обиженно оттопырились. Он походил на медведя, наткнувшегося в зеркале на свое отражение, сквозь которое сам не может пройти.
Орущие обожатели выглядели пьяными. Неудивительно — по приказу хунты в этот день в магазинах выбросили все запасы водки.
Но, приглядевшись, я увидел, что глаза у пьяных трезвые. А еще я увидел среди этих трезвых пьяных одно личико, которое никогда бы не смог спутать ни с каким другим лицом.
Личико, умильно улыбающееся, кругленькое, лоснящееся, как блин с маслом, белесенькие брови, малиновенькая лысинка, отороченная по бокам тем же пушком. Это он три десятка с лишним лет тому назад пытался заколдовать меня красной книжечкой, которую показал мне внутри липкой, раскрытой, как у фокусника, ладошки. Неужели он еще не на пенсии? Или ОНИ на пенсию не выходят?
«Ель-цин! Ель-цин! Ель-цин!» — с комсомольским нестареющим задором скандировал он, аплодируя и не давая Президенту России говорить.
Я заметил, что все остальные трезвые пьяные следуют ритму, задаваемому этими, наверно, все так же липкими лалошками.
Но Президент, кажется, что-то сообразил. Он не стал ожидать, пока эти поддельные обожатели затихнут. Он напряг голос, довел его до кондиции иерихонской трубы и начал давить им выкрики и аплодисменты.
Эхо президентского голоса, могуче перекидываясь из усилителя в усилитель, достигло стоящих у моста танков, отсюда кажущихся крошечными, и над башней одного из них взлетел и затрепыхался, как мотылек, трехцветный новенький флаг.
А еще я увидел, как из боковой служебной двери Белого дома, пытаясь быть незамеченной, вышла Женщина Гриб-Боровичок, уже без поварского колпака, но с той же самой «Пумой».
Было не похоже, что возмущенно отобранные у несуна-грузчика деликатесы находятся на полдороге к советским детям, страдающим полиомиелитом.
Мне показалось, что «Пуму» еще больше раздуло, как будто эта хищница джунглей проглотила сразу пару увесистых семг, а заодно банок десять черной икры и печени трески в собственном соку.
Женщина Гриб-Боровичок плюхнула «Пуму» на сиденье «Лады», исполненной в экспортном варианте, и, казалось, поехала изнутри прямо на баррикаду, на торчащие ржавые прутья арматуры. Но это только казалось.
Внутри баррикады был предусмотрительно оставлен почти незаметный, но существующий проезд для «своих».