XLVI

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

XLVI

Рыбинский режиссер Н. Я. Завидов. — Его воспоминания о Мочалове и Mapтынове. — Анекдоты о нем. — Встреча с Завидовым в 1867 в Нижнем Новгороде. — Трагик Полторацкий.

Самою оригинальною личностью в труппе рыбинского театра был бесспорно Николай Яковлевич Завидов, исполнявший обязанности режиссера и его помощника. Он обожал театр до фанатизма и всю свою долгую жизнь буквально провел за кулисами. Его отец был крепостным актером, сам он с юных лет подвизался на сцене, сперва в качестве актера, а потом в виде полу-режиссера, полу-сценариуса. Я познакомился с ним на закате его артистической деятельности. Во время моего пребывания в Рыбинске, ему было уже около семидесяти лет от роду, хотя он казался значительно моложавее, благодаря, главным образом, той энергии и той никогда не покидавшей его старательности, которую Завидов проявлял при исполнении своих обязанностей. Портрет Николая Яковлевича не многосложен: средний рост, необычайно худощав, с громадным носом, прозванным за кулисами «клювом», и с постоянной неизменной гримасой на лице, определить которую было очень затруднительно по той причине, что она была чем-то средним между презрением, снисходительностью и безграничным добродушием. Завидов был очень говорлив, но каждую фразу он, что называется, «цедил» и непременно с «чувством, с толком и с расстановкой», что производило впечатление, будто бы каждое свое слово он основательно обдумывал и придавал ему авторитетное значение. В часы досуга Николай Яковлевич любил забавляться водкой, которая, по его словам, давала ему возможность «забыться и заснуть», в чем, однако, он вовсе не нуждался, так как обладал прекраснейшим сном и слишком часто «забывался» на сцене во время представления, что вызывало различные qui pro quo.

Так, например, следит он за выходами артистов на сцену. Очень внимательно прислушивается к действию и, беспрестанно обращаясь к окружающим, повторяет: «Тш… тш… Пожалуйста, тише, нельзя ли не разговаривать». Потом, немного погодя успокоясь, складывает пьесу, по которой правит, и, заложив руки назад, обращается к близ стоящему к нему лицу.

— Вот что я вам скажу: когда старые артисты (царство им небесное) играли — это было наслаждение. Слушаешь их, бывало, и в таком ощущении находишься, точно с самой наилюбимой женщиной разговариваешь. Покойничек Павел Степанович Мочалов был великий артист. Как он играл! Боже ты мой, Боже! Как он играл! Выйдет, бывало, на сцену, не успеет слова сказать, а уж публика плачет.

— А с чего, Николай Яковлевич, публика-то плакала, если он еще ни слова не произносил?

— От избытка чувств, молодой человек.

Во время этого разговора на сцене подымается суматоха. Завидов пропустил выход актера, действующие лица остановились и выдерживают неловкую паузу, суфлер выходит из себя, шлепая корешком книги об пол, публика в самом патетическом месте разражается хохотом.

— Завидов, Завидов! Где вы? Опять пропустили? Что вы делаете? — раздается со всех сторон за кулисами.

Николай Яковлевич срывается с места и на ходу замечает своему собеседнику тоном упрека в несправедливости:

— Вот тут и режиссерствуй! Вот тут и правь пьесой! Каторжные!..

Московского трагика, Павла Степановича Мочалова, Завидов считал своим другом и вспоминал о нем всегда с благоговением.

— Это был мой лучший друг, — говаривал Николай Яковлевич. — Я его уважал, любил, и буду оплакивать до самой моей смерти!

Часто при воспоминании о Мочалове, Николай Яковлевич многозначительно произносил:

— Нынешние актеры перед Павлом Степановичем — блохи.

— Как это блохи?

— Да-с, блохи!!. Он на сцене жил, слова автора чувствовал, воплощал идеи, настоящие слезы проливал, а нынешние только прыгают. Ни основательности, ни серьезности нет и пьют только по заведенному обычаю перед обедом да перед ужином A у него на все вдохновение было: или совсем ни капли в рот, или с полным удовольствием сколько влезет… Однажды из-за Павла Степановича я даже поплатился своим положением, но и, все-таки, не претендую на него.

— Как же это вы поплатились своим положением?

— А вот как. Однажды на ярмарке проживал я с Мочаловым в Нижнем вместе, в одной гостинице и даже в одном номере. Любили мы друг друга крепко и были неразлучны. Однажды всю ночь кутили мы с ним в компании именитого купечества. Как попали домой, — это прямо следует присоединить к чудесам. Стали укладываться спать. Мне вдруг и говорит Павел Степанович: «Николашка, нужно хорошенько выспаться; кто бы ни пришел ко мне, гони всех к черту». Улеглись и сладко почиваем. Утром слышу: кто-то в нашу дверь колотится. Привстаю с постели и не отпирая спрашиваю:

— Кто тут?

— Можно видеть Павла Степановича? — откликается чей-то незнакомый голос.

— Нет, говорю, нельзя.

— Почему?

— А уж это не ваше дело. Лучше скажите-ка: кто вы такой?

— Здешний губернатор князь Урусов.

— Очень рад, ваше сиятельство, только Павел Степанович приказал мне послать вас к черту.

— Что такое?

— Точно так, ваше сиятельство, убирайтесь к черту!

Потом-то оказалось, что он к моему другу приезжал с визитом. С ним был еще кто-то, и в коридоре толпилась вся гостиничная прислуга. Такой афронт при всей компании, конечно, ему не понравился. Ему было неприятно мое товарищеское отношение, он обиделся и велел мне убираться подобру-поздорову вон из города… Ну, а, строго-то разбирая, можно ли меня обвинять за этот случай? Разве я мог поступить иначе? Ведь не смел же я ослушаться незабвенного Павла Степановича? Я считал себя обязанным в точности выполнить его приказание, потому что я его уважал и преклонялся пред его могучим талантом…

Про A. Е. Мартынова Завидов отзывался так же восторженно.

— Это был удивительно справедливый человек! — говорил Николай Яковлевич. — Во время его гастролей в Нижнем я имел возможность с ним подружиться. Познакомился же я с ним самым оригинальнейшим образом…

— А именно?

— На афише значилась комедия «Кащей». Мне было поручена заглавная роль. Перед самым спектаклем вдруг узнаю, что приехал Мартынов и даже находится в театре. Тотчас же я отправляюсь к антрепренеру и категорически ему заявляю, что играть не буду.

— Это почему? — удивляется антрепренер.

— А потому, что в театре находится Мартынов. При нем я играть «Кащея» не осмеливаюсь.

— Да ты не помешался ли? Причем Мартынов? Какое дело тебе до него?

— А такое, что в его репертуарной роли я выступать не смею. Он обо мне будет дурного мнения, потому что он талант, а я жалкая ничтожность. Он может меня осмеять в душе, а я своею репутациею дорожу…

Антрепренер махнул на меня рукою и удалился в контору. Через несколько минут он требует и меня туда же. Отправляюсь и сталкиваюсь там с Мартыновым. Осмотрел он меня с ног до головы и потом спрашивает:

— Почему ты отказываешься играть?

— Трушу… Говорят, вы так хорошо играете «Кащея», чтов вашем присутствии мне даже и вспоминать об этой роли нельзя.

— Вздор!

— Ни за что сегодня не выйду на сцену.

— Ах, ты мерзавец! не утерпел Александр Евстафьевич. — Да как же ты смеешь отказываться?! Играй!

Это убеждение на меня подействовало. Я загримировался и играл. После спектакля в уборную зашел Мартынов и одобрил меня.

— Молодец, молодец! — сказал он. — Спасибо, что послушался…

— Как же не послушаться-то вас? — ответил я. — Ласковое слово на всякого человека действует хорошо.

Таковы его воспоминания о Мочалове и Мартынове. Когда же Завидов был «в градусах», то эти имена вызывали на его старческих ресницах умильные слезы.

— Эх вы! — задумчиво произносил он тогда свою стереотипную фразу. — Пророки! Говорили, что ничего из меня путного не будет, и верно, ничего путного нет!.. Я пью. А зачем я пью? Этого никто не знает. А я знаю — затем, что солоно жить на свете…

У Николая Яковлевича существовала своя собственная логика, вследствие чего его рассуждения были забавны до последней степени. Над ним смеялись самым жестоким образом, но он этого никогда не замечал.

В рыбинском театре служил актером его сын, большим талантом не отличавшийся, но в разряде полезностей занимавший не последнее место. Николай Яковлевич его очень любил и, по снисходительности родительского сердца, считал его чрезвычайно выдающимся водевильным исполнителем. О нем он разговаривал со всеми так:

— Колю моего в «Любовном зелье» видели?

— Нет.

— Жаль, чрезвычайно жаль.

— А что?

— Хорош! Он мог бы вам доставить эстетическое удовольствие. Замечательно хорошо играет. И не потому, конечно, я его хвалю, что он мой, так сказать, единоутробный сын, а потому что действительно очень способная личность. Вы бы посмотрели, как он рисует хорошо. Удивительно даже!

Бурдин в свой бенефис ставил водевиль «Школьный учитель». Роль Дезире Корбо Федор Алексеевич считал свою лучшею ролью. Обращается он к Завидову, как к режиссеру, и просит назначить репетицию водевиля, а также нанять необходимое количество мальчишек для изображения учеников.

— Не нужно репетиций, — решил Николай Яковлевич.

— Почему?

— А потому, что этот водевиль у нас игрался уже, и мальчишки знают свои роли превосходно.

— В таком случае сделаем для облегчения труда только одну репетицию в день спектакля.

— Разумеется.

Наступает день спектакля. Прорепетировали пьесу, начинается водевиль.

— А где же ребятишки? — осведомляется Бурдин.

— Они теперь милостыню сбирают.

— Как милостыню?

— Они ведь нищие.

— Однако, без них репетиции быть не может.

— Они знают, а теперь вот мы за них поговорим.

— Позвольте-с, ведь есть куплеты. Они должны будут их петь.

— Куплетики-то всегда мы поем.

— Как вы? да ведь на сцене-то действуют одни мальчишки.

— Это ничего. Мы вам споем из-за кулис.

Бурдин рассердился и не без злобы крикнул Завидову:

— Отчего не из Ярославля?

Действительно, по вине Николая Яковлевича, обстановка «Школьного учителя» была убийственная. Мальчишки, конечно, не знали своих ролей и все путали, а Завидов, распевавший куплеты за сценой в то время, когда ребятишки стояли перед зрителями с разинутыми ртами (таково было приказание режиссера), приводил всю почтеннейшую публику в неудержимый хохот.

У Завидова младшего родилася дочь. Были устроены торжественные крестины, на которых присутствовала вся рыбинская труппа во главе с антрепренером. Были и мы с Бурдиным и Горбуновым. Завтрак прошел очень оживленно, все чувствовали себя очень хорошо, и в «выпивке» не ощущалось недостатка. В конце концов, когда Николай Яковлевич уже достаточно захмелел, над ним кто-то вздумал добродушно подшутить.

— Николай Яковлевич, отчего вы сами не снимете где-нибудь театра? Из вас беспримерный бы антрепренер вышел.

— Это действительно! Я бы сумел поддержать почетное звание антрепренера так, что актеры пальчики бы облизали. А все потому, что у меня есть в достаточном количестве врожденный гонор, самоуважение и барская жилка…

— Что же это за барская жилка?

— То есть имею обширные понятия об аристократизме… Нынешние антрепренеры — что? — дрянь…

— Ну, ты потише, — хотел было перебить его Смирнов, но Завидов продолжал:

— Да-с, совершеннейшая дрянь. Нынешние антрепренеры мелочны, жадны, грубы и подлы. Вот взять, например, нашего многоуважаемого и почтенного Василия Андреевича. Разве это антрепренер? Что в нем такого антрепренерского? Плисовый пиджак да полосатые брюки, но этого мало. Он даже не умеет себя держать по антрепренерски.

— Ну, завел волынку! — сказал Смирнов недовольным тоном.

— Да-с, завел, но не угодно ли я вам продиктую, как должен проводить время настоящий антрепренер?

— Ну, продиктуй.

— Извольте. Настоящий антрепренер, желающий пользоваться всеобщим уважением, обязан поступать следующим образом: встать утром, умыться, помолиться Богу и… Вы что по утрам кушаете: чай или кофе?

— Чай, — ответил, насмешливо улыбаясь, Василий Андреевич.

— Прекрасно, я тоже предпочитаю чай… Так вот: помолиться Богу и выкушать два стакана чая… Потом, прочитав газету, отправиться погулять по бульвару. Для моциона это очень хорошо… Затем, зная, что на сцене идет репетиция, зайти в театр, плотно усесться в кресло, поданное бутафором, и полчаса пошутить с актерами. Потом вежливо обратиться ко мне, к режиссеру, и спросить: «Все ли у тебя в порядке?», Я отвечаю утвердительно. Затем отправиться домой, пообедать, отдохнуть до спектакля и явиться перед самым началом представления в свою директорскую ложу и с критической точки зрения следить за исполнителями. В конце кондов забрать себе выручку и идти спокойно почивать… Вот программа действий настоящего антрепренера. Вообще же во все дела театра вы вмешиваться не должны, потому что это вашему высокому положению не подобает. На это есть служащие. Так это и знайте и кстати запомните мои слова, что никогда из вас ничего путного не выйдет, если вы не будете жить таким способом, который я вам сейчас рекомендовал.

В преподании подобных советов Завидов был неисчерпаем. Он всякому начертывал подробную программу действий и ужасно был недоволен, что его теорию никто не применял на практике. Читал он и мне лекцию, «как держать себя гастролеру», которая оканчивалась таким резюме:

— Чем гастролер жаднее к деньгам, тем он в глазах зрителей талантливее. Это уж поверьте моей долголетней опытности. Отчего на вас и на Бурдина публика нейдет? Потому что вы даром играете. А хватили бы со Смирнова несколько сот рубликов — вот вам и прекрасные сборы. Очень жаль, что ни вы, ни Василий Андреевич до этого не додумались собственным умом…

А в этом, быть может, он был прав.

В последний перед нашим отъездом спектакль, Завидов, в силу каких-то «сторонних обстоятельств», явился на сцену для отправления своих режиссерских обязанностей слишком навеселе.

На него набросился Смирнов, и эта история окончилась задорным скандалом. Разбушевавшегося Завидова, не устоявшего на ногах и растянувшегося посреди сцены, по распоряжению антрепренера, вывели вон из театра.

На другое утро является к нам в номер Николай Яковлевич и, не сказав обычного приветствия, спрашивает:

— Вчера вечером меня видели?

— Видели.

— А хорошо ли всмотрелись в выражение моего лица?

— Отлично.

— И все поняли?

— Все.

— Что же вы поняли?

— Вы пьяны были.

— Нет-с, не то, вовсе не пьян, а это была с моей стороны военная хитрость.

— ?!?

— Да-с, я нарочно хотел доказать этому эксплоататору, что без меня он пропадет.

— Однако, не пропал, и спектакль прошел благополучно.

— Ничего не значит, а, все-таки, он побесился. Я ему отравил несколько минут жизни.

— Но ведь потерпели неприятности и сами?

— Это ничего не значит. Я-то ко всему привык. Меня-то уж сколько раз из театра выводили, а вот его злят не часто…

Расставшись с Завидовым в Рыбинске, я о нем не имел никаких вестей до вторичного с ним свидания в Нижнем Новгороде в 1867 году.

Являюсь однажды на репетицию и встречаю на сцене старика, одетого в отрепанное полувоенное пальто и в форменную фуражку. Долго всматриваюсь в него и нахожу в чертах его физиономии что-то давно знакомое. Началась репетиция, прошли три или четыре акта, в продолжение которых меня неотступно мучил вопрос: что это за старик, несомненно знакомый, но совершенно изгладившийся из памяти?

Наконец, вспоминаю: это — Завидов. Радостно подхожу к нему и спрашиваю:

— Николай Яковлевич, это вы?

— Я-с.

— А меня узнали?

— Еще бы! Затем только и в театр завернул, чтобы с вами повидаться.

— Так отчего же вы мне сразу не признались?

— А я, хотел испытать: узнаете вы меня, или нет?

По окончании репетиции я пригласил его к себе и расспросил подробно о его настоящем положении.

— В богадельне живу, объедаю общество! — не без горечи ответил Завидов. — Стар стал и к труду совершенно не пригоден, между тем дармоедничать стыдно… А если б вы знали, каких неимоверных усилий стоило добрым людям устроить меня в богадельню! Бедного, престарелого актера весьма неохотно принимают под свое призрение наши благотворительные учреждения. В этом отношении мы, актеры, беспомощны и несчастны. И так-то всю жизнь работаем впроголодь, а придет старость — издыхай под забором…

Положение актера в старости, действительно, таково. Его социальное положение не дает ему никаких прав, никаких притязаний на общественную помощь. Корпоративные основания различных богаделен в этом отношении почти неумолимы, и в провинции по сие время встречается много заслуженных сценических деятелей, нуждающихся в куске насущного хлеба.

Другою интересною личностью в рыбинской труппе был актер Полторацкий, считавший себя величайшим исполнителем трагических ролей. В то время он был только что начинавшим свою сценическую карьеру и весьма щепетильным в отношениях с антрепренером. Когда для Бурдина поставлена была «Бедность не порок», ему поручили роль Мити. На репетицию пришел он разобиженный. Завидов осведомился о причине его недовольства.

— Здоров ли ты?

— Нет, не здоров.

— Что же ты чувствуешь?

— Антрепренерское свинство.

— Что же это за болезнь? Новая какая-то?

— Все подлецы! Вот что я вам на это скажу…

К разобиженному трагику подошел Бурдин и участливо спросил:

— Обижают вас?

— Ужасно.

— Чем же именно?

— Дают играть роли не моего амплуа. Разве не нашлось у них кого-нибудь другого для изображения Митьки? Я не привык к таким мелким типам…

— А какие же роли вы считаете своими?

— Дон Сезар де-Базан, Дон-Карлос, Гамлет, Отелло…

— Но ведь, проживая в Рыбинске, вы больше видите Митек, чем Дон Сезар де-Базанов, Гамлетов и проч.

— То есть, как это в Рыбинске? — важно воскликнул трагик. — Я был и в Ярославле, Костроме, Нижнем…

— Вы меня не поняли… Я хочу сказать, что тип Митьки вам понятнее, нежели тип Гамлета.

— Я все отлично понимаю, не беспокойтесь… Митька мне не к лицу, потому что я по рождению салонист.

Слово «салонист» он производил от слова салон и выражения «салонные роли».

В другой раз он же с каким-то ожесточением начал порицать московских артистов.

— Позвольте, позвольте, — перебил его Бурдин. — Откуда вы нахватались таких нелепостей про московский славный театр?

— Это мнение всех московских театралов.

— Но где вы его почерпнули?

— «Но» в буфете…

В комедии «Любовь и предрассудок» я играл Сюлливана, Полторацкий — Фридерика.

В последнем акте, по своему обыкновению, он не обошелся без оговорки. Ему следовало сказать:

— Я должен был жениться на дочери известного негоцианта Дженкинса. Богатство баснословное, колоссальное…

Вместо этого Полторацкий выпалил скороговоркой:

— Я должен был жениться на дочери известного музыканта Дженкинса, если бы видели, какие у нее глаза бесподобные.