Последняя любовь
Последняя любовь
Они встретились впервые в Смольном институте, куда Тютчев пришёл навестить дочерей своих Дашу и Катеньку. Это было весной пятидесятого года. Он стоял в вестибюле, разговаривая с институтской инспектрисой, Анной Дмитриевной Денисьевой, когда в вестибюль с улицы вошла высокая стройная девушка и повернула к правому коридору.
Увидя её, Анна Дмитриевна сделала ей знак остановиться и, извинившись перед Тютчевым, обратилась к ней:
— Леночка, в гостиной на круглом столе лежат тетрадки. Вычитай их, пожалуйста.
— Хорошо, maman, — кивнула девушка и, отпущенная кивком головы Анны Дмитриевны, пошла коридором к Николаевской половине Смольного.
Анна Дмитриевна повернулась к Тютчеву, и он спросил её с любопытством:
— Это ваша дочь?
— О нет, только племянница. Впрочем, я, кажется, неточно выразилась, не только племянница. — И словоохотливая инспектриса, свободная в этот час от занятии, с видимым удовольствием принялась объяснять: — Она мне, знаете ли, действительно как дочь, потому что после ранней смерти её матери, а моей сестры, я воспитывала её как родную дочь. Да и она относится ко мне как к матери, даже зовёт меня, как вы слышали, maman.
— Очень милая девушка, — откликнулся с явной заинтересованностью Тютчев. — Очень милая. Она и сейчас, верно, живёт с вами?
— Да. Конечно. — Анна Дмитриевна приветливо улыбнулась. — Могу, если хотите, познакомить с ней. Кстати, вам, может быть, интересно будет проглядеть тетрадки ваших девочек. Пройдёмте ко мне — уроки кончились, и я вполне свободна.
— С большим удовольствием, если это вам не в докуку.
Приглашение было, видимо, приятно Тютчеву и не вовсе неожиданно, так как, третий год навещая Дашу и Катеньку в Смольном, Тютчев всякий раз вступал в беседу с умной и занимательной инспектрисой, опекавшей его детей. Проникшись взаимной симпатией, она встречались как приятные друг другу старые знакомцы.
— А знаете, — говорила между тем Анна Дмитриевна, провожая Тютчева в Николаевскую половину к своей квартире. — Леночка ведь страстная любительница стихов, и в частности большая поклонница ваших.
— Откуда же она мои стихи знает?
— О, вы представить себе не можете, сколько она разных журналов и альманахов переворошила. Ваши стихи она, сколько мне известно, в «Современнике» вычитала.
Тютчев провёл этот вечер с приятством, стал часто бывать у Денисьевых и увлёкся Леночкой всерьёз. Она увлечена была тонким поэтом и блестящим собеседником ещё больше. Это взаимное увлечение переросло в длительную связь, продолжавшуюся четырнадцать лёг, вплоть до самой смерти Денисьевой.
Несмотря на подлинно большое чувство с обеих сторон, любовь их оказалась трудной и беспокойной. Долго скрывать эту связь ни от жены Эрнестины, ни от праздно любопытствующего стоокого светского многолюдства было невозможно. Она, как и следовало ожидать, стала предметом пересудов, что чревато было большими осложнениями в их жизни, особенно в жизни Денисьевой, которая уже через полтора года стала матерью, а позже ещё дважды.
Тютчев усыновил всех троих детей, и они стали носить его фамилию, но от этого их жизнь не стала легче, как и жизнь их матери. Открытое незаконное сожительство с женатым человеком поставило её вне общества, с которым она была связана всю предшествующую жизнь.
Любовь пришла к Елене Денисьевой, когда ей было уже двадцать четыре года — первая любовь и последняя любовь. Она отдала ей всё, что только может отдать человек, — сердце, душу, силы, здоровье, которого, кстати сказать, было у неё не очень-то много...
С той поры как она увидела Фёдора Ивановича в Смольном, она не имела ни минуты покоя. Любовь ударила в неё, как в набатный колокол, пробудив к жизни все чувства, все способности, нерастраченные, скрытые в ней до той поры от неё самой.
Елена Александровна Денисьева не была красива. В ней не было ничего эффектного, броского, яркого. Главное, что определяло её жизненный строй в эти дни, что делало её привлекательной и желанной для него, была страстная, всепоглощающая, непреходящая любовь. Она любила — и это было всё, чем она владела, было ею самою. Ничего, кроме этой пламенной любви к нему — единственному, неповторимому, данному на всю жизнь, она не знала...
Когда они полюбили друг друга, он был женат, женат уже одиннадцать лет. Это была непреходящая, неотступная боль Елены Александровны, о которой она не могла говорить ни с кем, а тем более с ним. От него она никогда ничего не требовала, не упрекала его, не упоминала о своём фальшивом положении в свете, среди окружающих её людей.
А оно становилось день ото дня всё более тягостным. Друзья её оставили. Даже родной отец отрёкся от неё. Она осталась одна... При ней, и то наполовину, был только он — всё её общество, её судьба, её жизнь...
А теперь обратимся к объекту этой пламенной, не затухающей на протяжении четырнадцати лет любви, любви, кончившейся для Денисьевой только вместе с жизнью, а для Тютчева продолжавшейся и после её смерти. Чтобы убедиться в этом, достаточно проглядеть, хотя бы в выдержках, несколько писем к друзьям и родным, написанных Тютчевым после смерти Денисьевой, а также писем и дневников его близких, бывших свидетелями его страданий в эти дни.
Вот что, к примеру, сообщает в своих интересных записках дочь поэта Анна Фёдоровна: «Несколько недель спустя я узнала, что Елена Д. умерла. Я увиделась снова с отцом в Германии. Он был в состоянии близком к помешательству. Какие нравственные пытки я пережила! Потом я встретилась с ним снова в Ницце, когда он был менее возбуждён, но всё ещё повергнут в ту мучительную скорбь, в то же отчаяние от утраты земных радостей, без малейшего проблеска стремления к чему бы то ни было небесному. Он всеми силами души был прикован к той земной страсти, предмета которой не стало. И это горе, всё увеличиваясь, переходило в отчаяние, которое было недоступно утешениям... Я чувствовала себя охваченною безысходным страданием. Я не могла больше верить, что бог придёт на помощь его душе, жизнь которой была растрачена в земной и незаконной страсти».
Религиозная Анна Фёдоровна часто поминает бога и скорбит о грешнике отце, чья душа «растрачена в земной и незаконной страсти». Эта «незаконность», очевидно, больше всего и волновала её, и, как скоро выяснилось, не только её, но и многих других в окружении Тютчева.
Что касается его самого, то, каково было ему в эти дни, свидетельствуют о том не только окружавшие его, ко и сам поэт. Вот выдержка из одного его письма к другу: «Моё душевное состояние ужасно. Я изнываю день за днём всё больше и больше в мрачной бездонной пропасти... Смысл моей жизни утрачен, и для меня ничего больше не существует. То, что я чувствую, невозможно передать словами, и если бы настал мой последний день, то я бы приветствовал его, как день освобождения... Дорогой друг мой, жизнь здесь на земле невозможна для меня. И если «она» где-нибудь существует, она должна сжалиться надо мной и взять меня к себе...»
Сохранилось немало писем Тютчева, подобных приведённому, полных безысходного отчаяния и неизбывной тоски. Много и других свидетельств и фактов, связанных с драмой последней любви стареющего поэта, и не только с ним самим, но и с другими участниками драмы. Есть, однако, в освещении её важный, на мой взгляд, да верно и на взгляд читателя, пробел. Об одном из главных участников этой драмы до сих пор сказано слишком мало, — я имею в виду жену Тютчева, Эрнестину. Как она реагировала на всё происходящее?
Я не осмеливаюсь углубляться в дебри того сложного и трудного, что сопряжено с переживаниями Эрнестины в течение тех четырнадцати лет, пока длился роман Тютчева с Денисьевой. Для этого нужны особо тщательные и деликатные изыскания. На страницах же настоящей работы я не нахожу для того места. Приведу лишь одно высказывание Эрнестины, вырвавшееся у неё, когда она узнала о смерти Денисьевой и убедилась в том, как всё это горько и тягостно сердцу Тютчева. Вот её слова: «Его скорбь для меня священна, какова бы ни была её причина».
Позиция — высокочеловечная и благородная, делающая честь человеку в столь сложных и тяжких обстоятельствах. Большего об этой стороне вопроса я не считаю себя вправе сказать.
А теперь ещё об одной ипостаси любящего сердца поэта — о стихах его.
К Денисьевой обращено восемнадцать стихотворений Тютчева. Это, кажется, больше, чем ко всем остальным женщинам, которым отдавал своё внимание Тютчев, вместе взятым.
Но дело, в конечном счёте, не в количестве, хотя и оно говорит о многом, а в том, как и каким языком говорит сердце поэта в этих стихах, каков в них образ любимой и самого поэта. Первые же строки первого из стихотворений этого цикла вводят нас в трагическую атмосферу этой «незаконной» любви.
Чему молилась ты с любовью,
Что как святыню берегла, —
Судьба людскому суесловью
На поруганье предала.
Толпа вошла, толпа вломилась
В святилище души твоей,
И ты невольно постыдилась
И тайн, и жертв, доступных ей.
Ах, если бы живые крылья
Души, парящей над толпой,
Её спасали от насилья
Бессмертной пошлости людской!
Второе стихотворение: «О не тревожь меня укорой справедливой...», исполнено укоризны, обращённой к самому себе, и кончается так:
И, жалкий чародей, перед волшебным миром,
Мной созданным самим, без веры я стою —
И самого себя, краснея, сознаю
Живой души твоей безжизненным кумиром.
В той же тональности душевного самоанализа выдержаны и другие стихи Тютчева той поры. Вот одно из таких стихотворений:
Судьбы ужасным приговором
Твоя любовь для ней была
И незаслуженным позором
На жизнь её она легла!
Жизнь отреченья, жизнь страданья!
В её душевной глубине
Ей оставались вспоминанья...
Но изменили и оне.
И на земле ей дико стало,
Очарование ушло...
Толпа, нахлынув, в грязь втоптала
То, что в душе её цвело.
И что ж от долгого мученья,
Как пепл, сберечь ей удалось?
Боль, злую боль ожесточенья,
Боль без отрады и без слёз!
О, как убийственно мы любим!
Как в буйной слепоте страстей
Мы то всего вернее губим,
Что сердцу нашему милей!..
Так выглядит любовь в стихах этого горестного цикла, любовь роковая, страждущая, мучительная, ожесточённая, губительная. «Судьбы ужасный приговор» для любящих.
Чтобы удостовериться в этом, посмотрим остальные, ещё не упоминавшиеся мной, стихи этого горестно-блистательного цикла. Вот стихотворение, написанное за четыре дня до смерти Денисьевой:
Весь день она лежала в забытьи,
И всю её уж тени покрывали;
Лил тёплый летний дождь — его струи
По листьям весело звучали.
И медленно опомнилась она,
И качала прислушиваться к шуму,
И долго слушала — увлечена,
Погружена в сознательную думу...
И вот, как бы беседуя с собой,
Сознательно она проговорила
(Я был при ней, убитый, но живой):
«О, как всё это я любила!»
Любила ты, и так, как ты, любить —
Нет, никому ещё не удавалось!
О Господи!.. и это пережить...
И сердце на клочки не разорвалось...
Какие удивительные строки. Какие неискусственные, нелукавые, доподлинные, идущие от жизненной правды, от действительно сущего, и от сердца, от самой глубины страждущего и живо сопричастного чужим страданиям, сердца. Какие горестные события, какие острые состояния, а слова самые простые. Великолепная демонстрация высокой человечности и высокого поэтического мастерства.
Не могу не привести ещё одного примечательнейшего стихотворения этого цикла:
О, как на склоне наших лет
Неясней мы любим и суеверней...
Сияй, сияй, прощальный свет
Любви последней, зари вечерней!
Полнеба охватила тень,
Лишь там, на западе, бродит сиянье, —
Помедли, помедли, вечерний день,
Продлись, продлись, очарованье.
Пускай скудеет в жилах кровь,
Но в сердце не скудеет нежность...
О ты, последняя любовь!
Ты и блаженство и безнадёжность.
Стихотворение это, своеобразное и тревожно беспокойное по ритмическому рисунку, как бы выражает самую сущую суть всего денисьевского цикла. И название его многозначительно и необманно: «Последняя любовь».
Внимательно вглядываясь, вчитываясь, впиваясь в строки этого удивительного стихотворения, поражаешься его всезначности, а также всеобязательности каждого слова, каждой запятой, многоточия, восклицательного знака — всего, что управляет строем, своеобразием, прерывистой плавностью повествования. Все, решительно все элементы — в стройнейшем сочетании друг с другом и в строжайшем подчинении замыслу и мастерству поэта, создавшего всё это неповторимо великолепное целое.
Да и весь цикл, хотя сам Тютчев, вероятно, ни о какой циклизации не думал, естественно отлился как неповторимо прекрасное целое, подобного которому ни у какого другого поэта я не знаю. Лев Озеров в своей книге «Поэзия Тютчева» расценивает денисьевский цикл, «как одну из вершин мировой поэзии». Это, по-видимому, так и есть. Предельно искренняя, душевно открытая, человечески наполненная и высоко поэтическая лирика денисьевского цикла подобна древней неувядаемой «Песне песней», вот уже более двух тысячелетий пленяющей человечество.