Белые лилии

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Белые лилии

Недавно, знакомясь с монографией, посвящённой Клоду Моне, я особо задержался на трёх его картинах: «Белые кувшинки», «Бассейн в Живерни» и «Нимфеи». Одну из этих картин («Нимфеи») я видел в Московском музее изобразительных искусств; две другие — в репродукциях.

Названия картин различны, но тема у всех одна и та же. На каждой из них почти всё полотно занимают плавающие на воде крупные белые цветы и овальные плоские листья. Цветы эти зовут и кувшинками, и водяными лилиями, и нимфеями, и ненюфарами, и, наконец, белыми лилиями. Я издавна звал их белыми лилиями; так буду звать и нынче.

Картины Моне, о которых я говорил, написаны в разное время. Первую от третьей отделяют два десятилетия. В этот временной промежуток укладывается ещё одиннадцать картин, изображающих всё те же белые лилии. Две из них находятся в частных собраниях. Для двенадцати других в Париже построен особый павильон. Почему так много картин на одну и ту же тему? Почему на протяжении большей части жизни художника так упорны возвраты к ней? Я думаю, это объясняется сложностью художнической жизни автора.

Всякий художник живёт одновременно и в обыденном, и в фантастическом, им самим созданном, мирах. Жизнь его обязательно обычна, ибо он земной человек и обязан быть земным человеком, — это питает подлинными соками его искусство. Но в такой же степени жизнь художника и необычна. И она должна быть необычной и питаться необычным, потому что искусство начинается с волшебства, с нарушения нормы жизненного, обычного, с привнесения в жизненный факт, в жизненную картину своего особого взгляда, своего особого необычного ракурса при изображении сущего.

Необычно-обычная жизнь художника сложна и многопланова. Художник открывает для себя какую-то область приложения художнических усилий и некоторое время пребывает в этой рабочей области, в этих определившихся пристрастиях, в этой теме.

Потом наступает (иногда очень постепенно и неприметно, иногда резко и отчётливо) черёд других пристрастий, время других тем.

А потом, случается, художник вдруг возвращается к прежней теме. Она не была, оказывается, исчерпана, она ещё живёт в нём, она ещё требует его новых усилий. И художник снова пишет то же, что писал раньше, но теперь вглядываясь в это прежнее пытливей, вживаясь в него глубже и открывая в нём новое и доселе не увиденное.

Потом тема эта снова может быть оставлена художником, а за этим может последовать новый возврат к ней.

Так художник кисти, резца, слова постоянно живёт в кругу своих излюбленных образов, тем, красок, героев, которые идут с ним о бок через всю жизнь. По этим спутникам жизни художника, по этим пристрастиям его, по звукам, словам, краскам, свойственным ему одному и никому другому в мире, мы узнаём художника среди других художников, узнаём всегда и всюду. Шопена невозможно спутать с Моцартом, а Рубенса с Ван-Дейком.

Но вернёмся к белым лилиям, к которым я с самых юных лет питал особое пристрастие. Их первозданно чистые, звездчатые чашечки на тихих, неподвижных водах болотцев, затонов, озёрец казались сказочно-колдовскими.

С этими водяными колдуньями многое связано в памяти моей. Кое-что и написано о них. Прежде другого написался рассказ «Белая лилия». Это было в сорок шестом году. Журнал «Костёр» объявил в начале года конкурсе на рассказ для детей. Мне предложили участвовать в этом конкурсе.

Я недавно вернулся с войны. Война — дело скверное и грязное. Очень устала душа от неё. И когда предложили мне писать рассказ для детей, так захотелось написать что-нибудь светлое.

Но сердце, ум и память были ещё заполнены только что закончившейся войной, и пока ни о чём другом невозможно мне было думать. Стал ворошить недавнее прошлое, разыскивая в нём нужное к случаю, и остановился вот на чём.

Поздней осенью сорок третьего года прямо с госпитальной койки попал я на короткое время в военный санаторий под Свердловском. Санаторий помещался в Верх-Нейвинском, на берегу Большого пруда. Этот огромный пруд, в одиннадцать километров длиной и три шириной, был частью давно заброшенной системы прудов, плотин, водосбросов, вертевшей старинные водяные колёса на уральских заводах в те далёкие времена, когда о паровых машинах ещё и слуху не было.

Теперь всё было иначе. Большой верх-нейвинский пруд никакого практического значения не имел и в прибрежье зарос осокой, камышом и белыми лилиями. Белые лилии эти увидел я на пруду при обстоятельствах, не вовсе обыкновенных.

Первые дни пребывания в санатории я был ещё слабоват и почти не выходил. Потом, окрепнув, я стал отваживаться на небольшие прогулки. Однажды спустился я к Большому пруду. Он уже несколько дней как замёрз, и замёрз, видно, в безветрие и штиль. Лёд был ровен и прозрачен, как стекло. Соблазнившись его блестящей ровностью, я спустился на пруд и пошёл потихоньку вдоль берега. И тут-то и приключилось со мной чудо, которого я вовек не забуду.

Скупое низкое солнышко вдруг проглянуло сквозь туманное марево и ударило в лёд серебром. Я остановился, поглядел себе под ноги и вдруг увидел, что у меня под ногами лежит неведомое и таинственное подводное царство.

В первое мгновение я испугался: тонкий и прозрачный ледок у меня под ногами почти не виделся, и я прямо висел над тёмной водяной бездной, от которой меня ничто не отделяло. Но потом я забыл о страхе, — то, что я увидел внизу, было так прекрасно, что у меня захолонуло сердце от живой и трепетной радости. Подо льдом был целый мир — застывший, призрачный, чудесный. Откуда-то из глубины тянулись к поверхности мохнатые водоросли, целый лес водорослей. Крупные листья кувшинок лежали подо мной точно не подо льдом, а под прозрачным стеклом. И возле одного из них, в холодной, зеленовато-чёрной вязи стеблей, я вдруг увидел... белую лилию.

С минуту я стоял оторопев, не зная, верить или не верить своим глазам, потом осторожно лёг на лёд, загородился от солнца ладонями и, приблизив лицо ко льду, жадно вглядывался в зелёно-чёрный полумрак, в котором мерцали белые лепестки лилии.

Долго лежал я так на льду, не в силах оторваться от представшего передо мной так внезапно сказочно-прекрасного мира, от милой моей лилии. Долго ходил, точно опьянев от того, что пережил. Потом написал жене длинное письмо, в котором всё рассказал. А спустя три года, уже в Ленинграде, всё это написал в конкурсном рассказе, так и назвав его — «Белая лилия».

Меня самого, как действователя, в рассказе не было. Повествование велось другим, вымышленным лицом. Ему я и передал свои виденья, свои переживания, чувствования, мысли, свои открытия мира Прекрасного.

Но я незримо присутствовал в рассказе, и это, очевидно, чувствовалось, и довольно явственно. Хотя конкурс «Костра» проходил в закрытом порядке и рассказы не подписывались, а их авторы стали известны только после присуждения премий по девизам, приложенным к рассказам в отдельных запечатанных конвертах, тем не менее я был узнан — одним из членов жюри во всяком случае.

Этим членом жюри была Елена Катерли — автор отличного романа «Некрасов» и других хороших книг. Когда конкурс был окончен и премии присуждены, она сказала мне как-то:

— А знаешь, мне сразу показалось, что автор «Белой лилии» — именно ты. — Потом прибавила не без лукавства: — Ну признайся — эту белую лилию подо льдом ты не видел. Этого не могло быть. Ты сам её придумал?

Я сказал, что на этот раз я не придумал, хотя придумывать я люблю, что написал то, чему в самом деле был свидетелем.

Она не поверила, и я очень этим огорчился. Я всё ещё никак не мог привыкнуть к тому, что так часто вымысел в наших книгах принимается за истинную правду, а правда за вымысел.

Чтобы убедить самого себя в том, что не забыл пережитого, не перепутал, я помчался домой и попросил у жены раскопать мои письма военных лет, и нашёл среди них то самое письмо из Верх-Нейвинского, в котором подробно описаны все мои приключения на Большом пруду. Всё было так, как я написал в рассказе.

Много лет спустя, и совсем нежданно, я обрёл достойного всяческого доверия свидетеля, подтвердившего, что белые лилии подо льдом мне не привиделись. Свидетель этот — художник Константин Панков. Он ненец и в Ленинградский институт народов Севера приехал с далёкой и холодной своей родины. Вспоминая о ней, он пишет: «В моем краю зима и пето соседи. Ещё горы стоят летние, земля красная — она покрыта ягодами, и только листья на деревьях кое-где пожелтели. Но вдруг пришёл мороз — и реки застыли. Среди лета лежат зимние реки. Снега нет, лёд прозрачен, можно увидеть уснувших рыб».

Как видите, не я один мог любоваться зимой подводным царством. Я видел его не во сне, а в яви.

Но видеть, хотя виденное было прекрасно, мне всё же было мало. Мне ещё хотелось, и очень, узнать, как белая лилия могла уйти под воду, в то время как замерзал пруд, как оказалась подо льдом в целости и сохранности. Целых два десятилетия прошли, прежде чем всё это для меня объяснилось. Но об этом несколько позже, а теперь возвратимся к конкурсу «Костра» на рассказ для детей.

Совершенно неожиданно для меня «Белая лилия» была отличена на конкурсе, и мы вместе с Виталием Бианки разделили первую премию. Кстати, тут мы и познакомились. Я был весьма рад этому знакомству, так как всегда ценил и любил этого чудесного писателя. Радость знакомства была тем большей, что Виталий Валентинович оказался и человеком интереснейшим и своеобычным. Узнав о том, что я премирован вместе с ним, он позвонил мне по телефону, поздравил с отличием и попросил рукопись «Белой лилии», чтобы прочитать рассказ раньше его напечатания. У него был редкий дар общения и жаркое любопытство к работающим рядом. Он не знал скверны писательской ревности, столь широко распространённой в нашем цехе.

В ответ на телефонный звонок Виталия Валентиновича я помчался к нему с рукописью. После того были ещё звонки, и Виталий Валентинович читал вновь выправленную и переписанную «Белую лилию».

Рассказ этот давался мне трудно. Премию я давно проел, а рассказа всё не мог довести до состояния, которое меня бы полностью удовлетворяло. Мучился, бросал на год, на два, потом снова вдруг телефонный звонок или личная встреча, во время которой Бианки спрашивал:

— Как с «Белой лилией»? Бросили? Нельзя. Не имеете права. Рассказ должен получиться. Давайте снова почитаем.

И мы снова читали. И снова я хмуро и неудачно работал, бросал, потом снова переписывал. Как жаль, что мне не довелось подарить Виталию Валентиновичу книгу, в которой наконец была напечатана «Белая лилия». Он умер от жестокой и мучительной болезни в пятьдесят девятом году, а рассказ был напечатан только в шестьдесят третьем в книжке «Сто шагов в сказку». Семнадцать лет отделяет опубликование рассказа от его премирования на конкурсе. Несколько странновато, не правда ли? Но я привык к подобного рода странностям, как, вероятно, и многие другие писатели с не очень гладкой писательской судьбой.

Бианки был красив и добр. Но доброта его не была всеядной и безразборчивой. Он умел быть и резким и непримиримым, когда требовал хорошей работы, справедливого отношения к людям, честности в науке.

Он много писал о птицах. И мне всегда казалось, что. в нём самом жила душа маленькой весёлой птицы с большим и редкостно красивым голосом. Понимал Бианки в природе и знал о ней, кажется, всё. И любил людей. Они постоянно роились вокруг него. Немалому числу из них он помог найти себя — и человечески, и писательски.

Я помню, как он, собрав вокруг себя небольшую группу писателей, читал рассказы нигде ещё не печатавшегося и впервые слышанного нами автора. Рассказы были очень хороши по тонкости наблюдений над природой и своеобразной сказочности, открываемой автором в обыденном.

Нынче Николай Сладков — автор свыше тридцати чудесных книжек о природе — широко известен и любим многими. Но тогда никто из слушавших первые рассказы Сладкова не знал автора — молодого военного топографа, бродившего где-то в горах Кавказа. Знал его один Виталий Валентинович, который и держал в своих руках его писательскую судьбу. Руки были надёжные, умелые, дружеские, и они помогли рождению на свет интересного и своеобычного писателя. Так помогал он и многим другим.

Помогали нам и его книжки. Я думаю, книжки Виталия Бианки есть в каждом доме. На могиле его лежат цветы всей России. Пусть же и моя «Белая лилия» будет цветком памяти о добром друге и превосходном писателе.