Иноязычное слово
Иноязычное слово
Пушкин как-то сказал, что Жуковского мало переводят на другие языки потому, что он сам слишком много переводит с других языков. Это правда. Жуковский переводил очень много. К примеру, из тридцати одной его баллады вполне оригинальны только две: «Светлана» и «Громобой».
Переводили усердно иноязычное слово на «язык родных осин» не один Жуковский, а почти все видные поэты прошлых и наших времён, в том числе и столпы русской поэзии, зачинатели её — Пушкин и Лермонтов. Наши крупнейшие советские поэты Николай Тихонов, Анна Ахматова, Борис Пастернак, Николай Заболоцкий, Павел Антокольский, Самуил Маршак, многие другие были одновременно и превосходными переводчиками.
Переводческая работа — добрая работа. Она сближает нации, роднит народы, несёт непрестанный каждодневный дозор на пограничных рубежах поэзии, и не для того, чтобы разгораживать, а для того, чтобы объединять культуры различных народов.
Всё, что я сказал здесь о стихах, о поэзии, можно целиком и полностью отнести к прозе, вообще ко всем жанрам литературы.
А теперь позвольте обратиться к своему личному опыту в области работы с иноязычным словом. Только однажды в эту высокую службу мировой культуры довелось включиться и мне. Обстоятельства, сопровождавшие эту мою работу, были довольно необычными, и, пожалуй, стоит рассказать об этом подробней. Я не думаю, что в данном случае обязательно строго хронологическое изложение, и начну почти с конца.
Витийство — не моя стихия, и трибуна мне противопоказана. Загнать меня на неё могут разве что обстоятельства чрезвычайные. Именно в силу чрезвычайных обстоятельств я и оказался четвёртого сентября тысяча девятьсот шестьдесят девятого года в Полтаве, на трибуне научной конференции, посвящённой двухсотлетию со дня рождения основоположника новой украинской литературы, автора известнейшей «Наталки-Полтавки» и ослепительной «Энеиды» Ивана Петровича Котляревского. Я должен был сделать доклад на тему «Двадцать лет с Котляревским. К истории первого перевода «Энеиды» на русский язык». С душевным трепетом взгромоздился я на всенародную трибуну празднеств и сказал так;
«Дорогие друзья, дорогие атаманы и ватажки войска троянского и украинской литературы. Я счастлив, что попал наконец в ваш курень, в те заповедные места, где жил, работал, думал, писал, страдал и радовался дорогой всем нам Иван Петрович, где явился на свет достославный Эней — буйное, бессмертное его детище.
В эти светлые дни я не могу не поделиться со всем станом троянским бывалой своей радостью первых встреч с Иваном Котляревским и его Энеем. Началось это давно, в девятьсот пятом году, в далёком северном Архангельске, где жил я со своими родичами, где судьба свела меня, тогда ещё мальчишку, с политическим ссыльным — киевлянином Вороной. Он-то и научил меня балакать по-украински и петь украинские песни. От него я и услышал впервые о моторном парубке Энее, который ужасно много пил, ел, куролесил и стихи о котором звучали как прекрасная, веселящая душу музыка.
Но однажды Ворона исчез из Архангельска, высланный куда-то в другое место, и вторая встреча с Энеем произошла уже в Ленинграде в тридцать четвёртом году. Копаясь как-то в книжном развале букиниста, я наткнулся на небольшой томик стихов и, открыв его, прочёл в первой же строке книжки: «Эней був парубок моторный».
У меня дрогнуло сердце. Было так, как будто после тридцатилетней разлуки я вдруг снова встретил на улице незнакомого города старого друга. Я полетел с купленной книжкой домой и залпом проглотил первую часть блистательной «Перелицованной Энеиды» Ивана Котляревского. В совершенном восторге от неисчерпаемого богатства её красок я тут же положил себе перевести «Энеиду» на русский язык и вечером того же дня уселся за перевод. И с первой же минуты этой работы всё у меня как-то славно заладилось. Всё в этой ирои-комической «Энеиде» было сродни моей душе, и весёлые троянцы вместе со своим бесшабашным ватажком словно только и ждали встречи со мной.
Всё, что вершил Эней и его буйные троянцы, проделывалось на улыбке и с необыкновенной оживлённостью. Стих Котляревского лёгок, движлив, поточен и музыкален. Юмор его грубоват и смачен, колорит предельно ярок, и всё вместе — живая жизнь. Зевс и Венера, Эней и Дидона, Анхиз и Кумская сивилла — все они, оставаясь богами или героями, эллинами или троянцами, в то же время — истые украинцы. «Энеида» даёт широкую, полнокровную, красочную картину украинского народного быта конца восемнадцатого — начала девятнадцатого века.
Я впивался в «Энеиду», как пчела в медоносный цветок, Я пил нектар строк с упоением и почти приплясывал на месте, вписывая в маленький красный блокнотик перевод первой строфы «Энеиды»:
Эней детина был проворный
И парень хоть куда казак,
На дело злой, в беде упорный,
Отчаяннейший из гуляк.
Когда спалили греки Трою,
Сравняв её навек с землёю,
Эней, не тратя лишних слов,
Собрал оставшихся троянцев,
Отпетых смуглых оборванцев,
Котомку взял и был таков.
Так начались Энеевы и мои приключения, к коим мы ещё успеем обратиться, а пока займёмся делами славного троянца. Дойдя до моря, Эней сколотил для своего воинства челны и пустился в них по неверным хлябям морским в дальний и неведомый путь, который после многих приключений привёл его к Карфагену, где встретила Энея и дала ему с его ватагой приют царица Карфагенского царства Дидона.
Бедняжка, будучи вдовой,
Одна по берегу гуляла,
Как вдруг троянцев повстречала,
Что наобум брели толпой.
Начались спросы да расспросы. Дидона, само собой разумеется, захотела узнать у троянцев:
Какой вас чёрт сюда направил?
Что за герой сюда причалил?
И что за банда с ним гуляк?
Троянцы тут забормотали,
Дидоне скопом в ноги пали,
А вставши, отвечали так:
«Народ мы, вишь ты, православный,
Но нет нам счастья в жизни сей,
Мы народились в Трое славной,
Да вот, опутал нас Эней;
Нам дали выволочку греки,
Энея самого навеки
В три шеи выгнали. Тогда
Он нас сманил оставить Трою
И в море уволок с собою;
Вот и приплыли мы сюда:
Помилуй, пани, наши души!
Не дай погибнуть молодцам;
Дай отдышаться нам на суше,
Эней спасибо скажет сам.
Ты видишь, как мы отощали,
Одёжку, лапти — всё порвали,
Кафтаны, свитки — просто срам!
Как псы, без хлебушка сидели,
От голода в кулак свистели,
Такая вышла доля нам».
Дидона горько зарыдала
И долго с белого лица
Платочком слёзы вытирала.
«Когда б, — сказала, — молодца
Энея я бы увидала,
Тогда б весёлой снова стала,
И был бы светлый праздник нам!»
Тут хлоп Эней, как сокол с лёта:
«Я здесь, коль вам того охота!»
И падает к её ногам.
Ну, естественно, на радостях по случаю такой счастливой встречи пошёл пир горой:
Все пили снова, ели снова,
Таких поищешь едоков, —
Да всё с тарелочек кленовых,
Из новых обливных горшков:
Свиную голову под хреном,
Потом лапшу на перемену,
Пришёл черёд и индюку,
За саломатой ели кашу,
Там путрю, и зубцы, и квашу,
И коржик с маком на меду.
И пили кубками сливянку,
Мёд, пиво, брагу, что могли,
И просто водку, и калганку,
Для духу можжевельник жгли,
Бандура горлицу бренчала,
Сопелка зуба задувала,
Свистела дудка невпопад;
И после скрипки заиграли,
Дивчата бойко танцевали
И чоботами били в лад.
Гулянка и празднества продолжались и на другой день, и ещё много дней, пока Зевес, спохватившись, что герой что-то уж очень сильно засиделся в Карфагене, не послал своего вестника Меркурия с приказанием Энею убираться вон из Карфагена и плыть с троянцами дальше, чтобы исполнить всё предначертанное ему богами.
Меж тем покинутая Дидона, не находя себе места, плакала и металась по своим пустым покоям. Потом в отчаянии сложила костёр и подожгла его. Потом...
Перед огнём Дидона встала,
Разделась мигом догола,
В огонь одёжку побросала
И молча на костёр легла.
Над нею пламя полыхало.
Покойница в дыму пропала,
Она разлуки не снесла,
Любви по гроб не изменила;
И тело на огне спалила,
И чёрту душу отдала.
Все примеры переведённых на русский язык строф я до сих пор брал из первой части «Энеиды». Делал я это намеренно, чтобы дать почувствовать не только строй языка переводчика, но в какой-то степени и изначальную ритмичность движения материала, стройность и логику сюжетного построения. Кроме того, выбранные образчики перевода свидетельствуют, на мой взгляд, о том, какие трудности стояли перед переводчиком, впервые за сто пятьдесят лет существования блистательной поэмы взявшимся за перевод её на русский язык.
В сущности говоря, эта блистательность, эта неповторимая прелесть текста, вместе с высочайшим мастерством автора, были сами по себе, пожалуй, одной из главнейших трудностей, задержавших перевод прекраснейшего творения на полтора столетия.
Трудности эти бесчисленны. Трудны: необычное богатство языка, его первородная народная стихия, его яркая образность, его изобразительная сила, великолепное исчерпывающее знание всех тонкостей народного языка, быта, нравов, обихода народной украинской жизни, столь же великолепно воплощённых в текучем, гармоничном, непринуждённом стихе. Необыкновенна и яркость, густота колорита, точность и живописность конкретных деталей быта, убранства, одежд, яств, напитков, причёсок, чеботов, шляп, убранства стола, хат, челнов.
К слову сказать, эти детали обихода и убранства столь красочны, что иной раз почти невозможно найти им в русском языке и в русском обиходе равноценных двойников-заменителей. Особенно досаждали мне женские наряды. Как только Юнона, Венера, Дидона, Лавися или другие жинки земного или божественного происхождения начинали причепуряться, так хлопот с ними не оберёшься. Ну вот, к примеру, Юнона, делающая свой туалет перед тем, как отправиться навестить Эола,
Сховала пiд кiбалку мычку,
Щоб не свiтилася коса.
Ну как переведёшь эту самую «кiбалку»? Как найти русское подобие этого головного убора? «Кокошник» или «повойник»? Ни то, ни другое, ни что иное. Да если б, скажем, «кокошник» и был идентичен «кiбалке», он и тогда не годился бы, так как он слишком русский и не дал бы понятия о наряде украинки. Надо сказать по-русски и. остаться в украинской стихии, да к тому же в стихии не сегодняшнего украинского языка и не сегодняшней Украины, а в стихии восемнадцатого века и даже более древнего строя языка, уклада — вот в чём страшная трудность перевода «Энеиды».
Но вернёмся к насущным конкретностям. То же, что с «кiбалкой», происходит со множеством вещей на каждой странице. Как переведёшь «кунтуш з усами», надетый на Венере во время посещения ею Зевса? Или вот — одаривая Энея,
Йому Дидона пiдослала,
Що от покiйника украла,
Штамп i пару чобiток,
Сорочку i каптан з китайки,
I шапку, пояс з каламайки,
I чорний шовковий платок.
Все многочисленные подарки надо уложить в четыре зарифмованные строки. Эти перечисления всегда трудны. Что-нибудь да не лезет в строку: то «шапка», то «сорочка», то всё лезет, кроме «пояска», который никак не впихнёшь. На этот раз как-то всё вроде поместилось, но зато застрял я на строках:
Сорочку i каптан з китайки,
I шапку, пояс з каламайки...
«Китайка» и «каламайка», срифмованные на украинском языке, в заменителях никак не хотели рифмоваться на русском. Я не находил двух таких лёгких материй, которые были бы идентичны с «китайкой» и «каламайкой» и рифмовались бы. «Каламзйку», правда, я сразу пристроил. Русская сероватая «коломянка», штаны из которой кой-где в провинции носят летом и по сей день, вполне подходила. Но лёгкой материи, которая заменила бы «китайку» и рифмовалась с «каламянкой», я не находил. И вдруг (хорошо иногда быть стариком) я вспомнил, что в дни моего детства, в начале века, почтенные старцы ещё носили лёгкие нанковые пиджаки. И тогда непокорные строки стали сразу в лад:
Ему Дидона подарила
Всё, что от мужа сохранила:
Портянки с парою сапог,
Рубаху и кафтан из нанки,
И поясок из коломянки,
Штаны, и шапку, и платок.
Так же, как с одеждами, и, пожалуй, ещё сложней обстоит дело с танцами, играми, песнями, кушаньями, напитками. А как перевести «пiярскую граматку», по которой обучаются троянцы в четвёртой части поэмы, а «кобылячу голову» из второй части, а «теревенi-венi» в объяснениях Юноны с Юпитером в шестой части?
В великолепном и красочном мире Котляревского жить всегда радостно и всегда трудно. Выкарабкавшись из одной трудности, неминуемо влезаешь тотчас в другую. Вот, скажем, в третьей части Эней, бредя по аду с Кумской сивиллой, встречает вдруг
Петька, Терешка, Шелiфона,
Панька, Oxpiмa i Харка,
Леська, Олешка i Сiзьона,
Пархома, Iська i Феська.
И так далее на целую строфу. С рифмовкой этих двадцати имён неминуемо возникают осложнения. «Харка» и «Феська» хорошо рифмуются в родительном падеже, оставаясь украинцами, но став русскими — Харитоном и Феодосией, они рифмоваться не желают ни в каком падеже.
Впрочем, с именами бывают затруднения и посложней. Хорошо ещё, когда все эти Харки и Охримы, Пархомы и Олешки, встретясь с приятелем Энеем, хотя бы и в аду, мирно беседуют. Тут ещё с ними можно сладить. Но когда они все передерутся, тогда уж беды не оберёшься. Батальные сцены — одни из труднейших для перевода. Всё в бешеном движении и кипении,
Натиснули i напустились,
Рутулыцi кинулись на вал,
Троянци, як чорти, озлились,
Рутульщiв били наповал.
Трiщали костi, рёбра, боки,
Летiли зуби, пухлы щоки,
З носiв i уст юшила кров:
Хто рачки лiз, а хто простягся,
Хто був шкереберть, хто качався,
Хто бив, хто рiзав, хто колов.
В этой бешеной свалке мелькают Эней, Турн, Иул, Ремул, Геленор, Лик, Пандар, Батиас, Лигар, Эмфион, «Лутецiй бъе Iлюнея, Циней Арефа, сей Цннея». Словом, кто кого и кто во что горазд. В столь темпераментной и бескомпромиссной свалке страстей и имён наряду с троянцами и рутульцами легко погибнуть или, во всяком случае, сильно пострадать и переводчику.
О многих трудностях перевода можно было бы ещё поведать, но, увы, на это у меня уже нет времени, и посему только ещё один пример. Четвёртая часть поэмы начинается двумя строфами так называемой бурсацкой речи, речи-перевёртыша, когда начало одного слова приставляется к концу другого, а конец того — к началу первого. Вот несколько строк перевёртыша в переводе:
Что чепухиться с возитою,
Не басню кормом соловьят:
А ну, давай, мошни тряхною,
И звенежки в ней заденят.
И так далее. Задача, предстоявшая в данном случае переводчику, весьма сложна. Надо украинский перевёртыш сделать русским перевёртышем, и так, чтобы он был близок к украинскому, чтобы он был понятен русскому читателю, чтобы забавные словесные гибриды не скрывали смысла и чтобы за украинским и русским перевёртышами слышались правильная украинская и правильная русская речь. С этой словесной шуткой было мне не до шуток.
Представшие мне поэтические и лингвистические Сцилла и Харибда были страшны. Как удалось мне миновать их и каковы результаты сего — судить не мне.
А теперь давайте покончим с переводческими трудностями, которые я назвал бы радостными трудностями, и под конец вкратце коснёмся другого рода и отнюдь не радостных трудностей прохождения через издательский аид.
Закончив перевод первой части «Энеиды» в тридцать четвёртом году, я летом того же года случился в Доме творчества украинских писателей в Одессе. Здесь однажды я прочёл свой перевод первой части нескольким украинским писателям. Они приняли перевод с изумившей и обрадовавшей меня горячностью и настаивали, чтобы я продолжал работу дальше и довёл до конца, напомнив, что через три с половиной года, то есть в тридцать восьмом году, исполнится сто лет со дня смерти Котляревского.
Я обещал сделать это. И я сдержал слово — сделал. А сделав, с потерянной улыбкой и с удивлением оглядел дело рук своих и впервые подумал: «А что же дальше?» Увлечённость моя изумительной «Энеидой» и её переводом, увлечённость горячая, иной раз просто до лихорадочности, была артистической, художнической и ни малейшего привкуса практического не имела. Никто перевода мне не заказывал. Ни в каких издательских планах он не числился.
Я послал наугад пухлую рукопись перевода в существовавшее тогда издательство «Academia», хотя никогда никаких связей с этим роскошным издательством не имел. И вдруг, к вящему моему удивлению, вскоре я получил из издательства обнадёживающее письмо, а вслед за тем и договор. Я был потрясён нежданным для меня благоприятным оборотом дела и, само собой разумеется, обрадован. А между тем над моей головой, полной радужных надежд, уже сгущались тучи. В один непрекрасный день издательство «Academia», по неведомым мне причинам, тихо скончалось, и ликвидационная комиссия передала рукопись перевода в Гослитиздат.
И вот всё началось сначала. Подготовленная к набору рукопись снова пошла на рецензии, снова начали её редактировать, готовить к печати, потом набирать, даже сверстали уже. И тут всё снова рухнуло, и категорически, — началась Отечественная война.
На третий день войны я уехал из Ленинграда на фронт и смог снова обратиться к «Энеиде» только в сентябре сорок пятого года. Демобилизовавшись после окончания войны и возвращаясь из Чехословакии домой, в Ленинград, я заехал в Москву.
Здесь меня ждал страшный удар. В Гослитиздате не оказалось не только подписанной пять лет назад к печати вёрстки, не только набора, но не оказалось и рукописи, вообще ничего. Всё исчезло неведомо куда.
Я был в отчаянии. Ничего не зная о пропавшем переводе, я твёрдо знал одно — никогда больше мне не перевести моей милой «Энеиды». Есть вещи, которые невозможно сделать дважды. Одиннадцать лет назад я мог, не задумываясь, не колеблясь, начать этот гигантский труд. Сейчас я чувствовал и знал, что не смог бы, не в состоянии был бы проделать это ещё раз.
Но что-то всё-таки нужно было делать, и, ни на что доброе уже не надеясь, я стал разыскивать своего последнего редактора Киселёва. И представьте, я разыскал его — он оказался жив, жил в Москве и — бывают же на свете чудеса — сохранил оттиск вёрстки перевода, хотя уже не работал в Гослитиздате. Правда, многих страниц в оттиске не хватало. Но всё же большая часть перевода была налицо.
А спустя несколько дней в Ленинграде, в уцелевших чудом от блокадных буржуек остатках моего архива, я обнаружил один машинописный экземпляр перевода. Он был полон, но имел другой недостаток — это был первый, ещё рабочий, черновой вариант перевода. И всё же, обнаружив его, я был вне себя от радости. Из неполного оттиска и полного черновика я уже мог кое-что сделать.
И вот всё началось сначала. Полгода я сидел, восстанавливая, доделывая перевод, и наконец снова послал в Москву, в Гослитиздат. Там снова рецензировали рукопись, дали нового редактора — поэта и переводчика Н. Ушакова. И тут... в который раз — опять всё началось сначала, так как при какой-то очередной реорганизация рукопись передали в Ленинградское отделение Гослитиздата, где её снова принялись рецензировать, редактировать и прочее.
В результате только десятого октября пятьдесят первого года я смог сдать окончательный текст. Так заканчивался семнадцатый год работы над переводом. Но это был ещё далеко не конец испытаний, какие выпали на долю достославного Энея и его многострадального переводчика.
Дело в том, что на разных этапах и в разных тёмных углах издательских недр постоянно возникали разнообразные и многочисленные страхи. То боялись «мелкобуржуазного национализма», го «великодержавного шовинизма», то ещё чего-то. Чего испугались, когда время подошло к отправке в набор перевода, сказать не могу, но отредактированный Николаем Брауном и Александром Прокофьевым перевод и подписанный ими в набор вдруг решили снова отрецензировать и отправили в Киев к Максиму Рыльскому.
Опять потекли месяцы ожиданий и неопределённостей. Наконец прибыло из Киева полное одобрение труда и благословение Рыльского, но прошло ещё три года, прежде чем я смог записать у себя в дневнике: «И вот перевод вышел. Вчера, 30 декабря 1953 года, получил три первых экземпляра. Сколько усилий, энергии, труда, настойчивости и любви к этой чудесной поэме, больше всего — любви, понадобилось, чтобы спустя девятнадцать лет после начала работы над переводом он наконец увидел свет».
Да, наконец! И всё же — это не конец странных и временами страшных приключений многострадального переводчика. Их ещё было очень много. Пересказать всё невозможно — не хватит места, не хватит сил. Да и очень уж не хочется, признаться, пересказывать: слишком много горького, незаслуженно обидного и закулисно скверненького привносилось иными книгопечатными деятелями в эти мои приключения, длившиеся с перерывами два десятилетия и стоившие мне много крови.
Иван Петрович Котляревский в них, само собой разумеется, неповинен, и я чту и люблю его по-прежнему. Двадцать лет, проведённые с ним, с его блистательным Энеем, дали душе моей, моему жизненному делу очень много. Благодарность моя и преклонение перед сверкающим талантом Котляревского, перед его несравненной «Энеидой» не умрёт во мне, пока не умру я сам».