Последняя любовь Цветаевой Москва. 1939-1941

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Последняя любовь Цветаевой

Москва. 1939-1941

19 июня 1939 года из эмиграции в Москву возвратилась Марина Цветаева. Приезд ее прошел поначалу почти незамеченным, но в литературных кругах новость распространилась достаточно быстро. Молодой поэт Арсений Тарковский, опубликовавший к тому времени всего несколько стихотворений в различных сборниках, «болевший» поэзией Серебряного века, конечно, мечтал о встрече с великим поэтом. Однако прошел целый год, прежде чем они познакомились.

Связала их переводчица Нина Герасимовна Бернер-Яковлева. Тарковский рискнул послать Цветаевой книгу сделанных им переводов из классика туркменской поэзии Кемине. Ответное письмо Цветаевой сохранилось только в черновике, в записной книжке. Она писала:

Милый тов. Т.

Ваша книга – прелестна. Как жаль, что Вы (то есть Кемине) не прервал стихов. Кажется на: У той душа поет – дыша. Да [нрзб] камыша…[25] Я знаю, что так нельзя Вам, переводчику, но Кемине было можно – (и должно). Во всяком случае, на этом нужно было кончить (хотя бы продлив четверостишие). Это восточнее – без острия, для них – все равноценно. Ваш перевод – прелесть. Что Вы можете – сами? потому что за другого Вы можете – все. Найдите (полюбите) слова у Вас будут.

Скоро я Вас позову в гости – вечерком – послушать стихи (мои), из будущей книги. Поэтому – дайте мне Ваш адрес, чтобы приглашение не блуждало – или не лежало – как это письмо.

Я бы очень просила Вас этого моего письмеца никому не показывать, я – человек уединенный, и я пишу Вам – зачем Вам другие? (руки и глаза) и никому не говорить, что вот, на днях, усл[ышите] мои стихи – скоро у меня будет открытый вечер, тогда – все придут. А сейчас – я Вас зову по-дружески. Всякая рукопись – беззащитна. Я вся – рукопись.

МЦ

Письмо тоже было передано через Яковлеву. У нее на квартире в Телеграфном переулке некоторое время спустя и встретились Цветаева и Тарковский.

Мне хорошо запомнился тот день, – вспоминает хозяйка квартиры. – Я зачем-то вышла из комнаты. Когда я вернулась, они сидели рядом на диване. По их взволнованным лицам я поняла: так было у Дункан с Есениным. Встретились, взметнулись, метнулись. Поэт к поэту. В народе говорят: любовь с первого взгляда…

Правда, Мария Белкина, знавшая Цветаеву, считает, что Яковлева идеализирует отношения двух поэтов:

Тарковский был лет на пятнадцать моложе Марины Ивановны и был ею увлечен, как поэтом, он любил ее стихи, хотя и не раз ей говорил: – Марина, вы кончились в шестнадцатом году!..

Ему нравились ее ранние стихи, а ее поэмы казались ему многословными.

А Марине Ивановне, как всегда, была нужна игра воображения! Ей нужно было заполнить «сердца пустоту», она боялась этой пустоты.

Однако, как ни объясняй причины, толкавшие друг к другу двух поэтов, отрицать взаимное любовное влечение невозможно.

Та же М. Белкина в книге «Скрещение судеб» рассказывает об эпизоде, происшедшем на книжном базаре в Доме писателей на улице Воровского весной 1941 года.

Было людно, были писатели, писательские жены, модные в то время актеры, кинозвезды, художники, музыканты. Одни интересовались книгами (немногие, правда), другие забежали просто так; себя показать, на людей посмотреть, с кем-то встретиться, завести деловое знакомство… Марина Ивановна была на другом конце зала, у книжных столов, нервно перебирала книги. Тогда-то я к ней и разбежалась или, точнее, пробралась сквозь толпу, и она обожгла меня холодом. Я потом пыталась это себе объяснить тем, что ее рассматривали как экспонат в витрине, и она не могла не чувствовать этого и, должно быть, была раздражена… Но когда спустя несколько дней я рассказала об этом нашей общей знакомой переводчице Яковлевой, с которой, как мне казалось, Марина Ивановна дружила, то та только махнула рукой, заявив, что мои догадки – ерунда!

Просто в зале, в толпе находился молодой поэт, мимолетное увлечение Марины Ивановны. Он не подошел к ней и даже не поклонился, он был с женой. И Марина Ивановна была вне себя от гнева, о чем сама и рассказала.

Молодым поэтом был Арсений Тарковский.

Другой любопытный эпизод известен благодаря Аркадию Штейнбергу. Однажды он стоял вместе с Цветаевой в очереди – кажется, в кассу Гослитиздата. Старая сутуловатая женщина с некрасивым, грубоватым, хмурым лицом… И вдруг она преобразилась – выпрямилась, подалась вперед, глаза ее сверкнули, лицо помолодело и чуть ли не засветилось. Штейнберг был потрясен, не мог поверить своим глазам. Перед ним была совсем другая женщина. И только когда он обернулся, то понял причину преображения – в конце коридора показался Арсений Тарковский.

Большая часть свиданий происходила на улице. Встречались, шли гулять, на ходу читали друг другу стихи. Иногда Цветаева советовала Тарковскому поменять то или иное слово или строку – и чаще всего он следовал совету. Цветаева была неутомимым ходоком. Уж на что привык ходить пешком Тарковский, который почти никогда не пользовался в Москве транспортом, но и он едва поспевал за Мариной Ивановной. Одна из последних совместных прогулок (после вечера у Яковлевой) состоялась в ночь с 21 на 22 июня 1941 года. Цветаеву пошли провожать несколько человек, в том числе и Тарковский. Где-то между 5 и 6 часами утра Цветаева вдруг сказала: «Вот мы идем, а, может быть, сейчас уже началась война».

У нее был дар предвидения. Вторая жена Тарковского считала Цветаеву колдуньей. И впрямь: если кто-нибудь в собравшейся компании не нравился Цветаевой, он начинал чувствовать себя как-то неуютно, ежился, нервничал и, в конце концов, уходил. Марина Ивановна подарила Антонине малахитовое ожерелье, но та не стала носить его – уверяла, что ожерелье ее душит.

Сохранились отрывочные воспоминания самого Тарковского о Цветаевой.

Она приехала (в Россию) в очень тяжелом состоянии, была уверена, что ее сына убьют, как потом и случилось. Я ее любил, но с ней было тяжело. Она была слишком резка, слишком нервна. Мы часто ходили по ее любимым местам – в Трехпрудном переулке, к музею, созданному ее отцом… Марина была сложным человеком. Про себя и сестру она говорила:

– Там, где я резка, Ася нагла.

Однажды она пришла к Ахматовой. Анна Андреевна подарила ей кольцо, а Марина Ахматовой – бусы, зеленые бусы. Они долго говорили. Потом Марина собралась уходить, остановилась в дверях и вдруг сказала:

– А все-таки, Анна Андреевна, вы самая обыкновенная женщина.

И ушла.

Она была страшно несчастная, многие ее боялись. Я тоже – немножко. Ведь она была чуть-чуть чернокнижница.

Она могла позвонить мне в 4 утра, очень возбужденная:

– Вы знаете, я нашла у себя ваш платок!

– А почему вы думаете, что это мой? У меня давно не было платков с меткой.

– Нет, нет, это ваш, на нем метка «А. Т.». Я его вам сейчас привезу!

– Но… Марина Ивановна, сейчас 4 часа ночи!

– Ну и что? Я сейчас приеду.

И приехала, и привезла мне платок. На нем действительно была метка «А. Т.».

Мария Белкина пишет:

По словам Яковлевой, Тарковский – «последний всплеск Марины»; быть может, и так – времени у нее оставалось слишком мало… После того, как весной 1941 года на книжном базаре Тарковский не подошел к Марине Ивановне и она на него рассердилась, то, по заверению Яковлевой, они больше уже не встречались. Но недавно мы разговорились с Арсением,[26] и он сказал, что виделись они с Мариной Ивановной почти до самого ее отъезда, и однажды, уже в дни войны, столкнулись на Арбатской площади, и их настигла бомбежка, и они укрылись в бомбоубежище.[27] Марина Ивановна была в паническом состоянии. Она сидела в бомбоубежище, обхватив руками колени, и, раскачиваясь, повторяла одну и ту же фразу: «А он все идет и идет…»

Вернемся на несколько месяцев назад, в «до войны». Ранняя весна 1941 года. В одной из поэтических компаний Тарковский читает свое новое стихотворение.

Стол накрыт на шестерых,

Розы да хрусталь,

А среди гостей моих

Горе да печаль.

И со мною мой отец,

И со мною брат.

Час проходит. Наконец

У дверей стучат.

Как двенадцать лет назад,

Холодна рука

И немодные шумят

Синие шелка.

И вино звенит из тьмы,

И поет стекло:

«Как тебя любили мы,

Сколько лет прошло!»

Улыбнется мне отец,

Брат нальет вина,

Даст мне руку без колец,

Скажет мне она:

– Каблучки мои в пыли,

Выцвела коса,

И звучат из-под земли

Наши голоса.

Внимательнее других слушает это стихотворение Цветаева. А потом, вернувшись в свою жалкую комнатку в квартире на Покровском бульваре, пишет ответное:

Все повторяю первый стих

И все переправляю слово:

– «Я стол накрыл на шестерых…»

Ты одного забыл – седьмого.

Невесело вам вшестером,

На лицах – дождевые струи…

Как мог ты за таким столом

Седьмого позабыть – седьмую…

Невесело твоим гостям,

Бездействует графин хрустальный.

Печально – им, печален – сам,

Непозванная – всех печальней.

Невесело и несветло.

Ах! не едите и не пьете.

– Как мог ты позабыть число?

Как мог ты ошибиться в счете?

Как мог, как смел ты не понять,

Что шестеро (два брата, третий —

Ты сам – с женой, отец и мать)

Есть семеро – раз я на свете!

Ты стол накрыл на шестерых,

Но шестерыми мир не вымер.

Чем пугалом среди живых —

Быть призраком хочу – с твоими,

(Своими)…

Робкая, как вор,

О – ни души не задевая! —

За непоставленный прибор

Сажусь незваная, седьмая.

Раз! – опрокинула стакан!

И все, что жаждало пролиться, —

Вся соль из глаз, вся боль из ран —

Со скатерти – на половицы.

И – гроба нет! Разлуки – нет!

Стол расколдован, дом разбужен.

Как смерть – на свадебный обед,

Я – жизнь, пришедшая на ужин.

…Никто: не брат, не сын, не муж,

Не друг – и все же укоряю:

– Ты, стол накрывший на шесть душ,

Меня не посадивший – с краю.

Это последнее стихотворение Цветаевой; оно датировано 6 марта 1941 года. Тарковскому она его не показала.

Через пять месяцев Цветаева уехала в эвакуацию (Тарковский еще оставался в Москве), 18 августа оказалась в Елабуге, писала оттуда отчаянные письма, ездила в поисках работы в Чистополь, получила там отказ и в работе, и в прописке, и 31 августа, накинув веревку на крюк, сунула голову в петлю…

О смерти Цветаевой Тарковский узнал только в ноябре 1941-го. И сразу «выплакался» несколькими стихотворениями, в том числе и этим:

Сколько было пустого, вздорного!

Сердце падает, как в пролом —

Это птица прибоя черного

Перерубленным бьет крылом.

И тугая волна гремучая

По-собачьи лижет мосты…

Ах, крылатая, звезда падучая,

Что с собой сотворила ты!

Как светилась ты, милостивица,

Жизнь раздаривая на пути…

Встать бы, крикнуть бы, воспротивиться,

Подхватить бы и унести, —

Не удержишь – и поздно каяться,

Задыхаясь, идешь ко дну.

Так жемчужина возвращается

В заповедную глубину.

Инна Лиснянская вспоминала в 1990-х, как чрезвычайно деликатно рассказывал Тарковский о Марине Цветаевой.

Тогда я не знала, что их связывали не только дружеские чувства, а Арсений Александрович, по-видимому, был уверен в обратном. Сокрушался:

– Прозевал я Марину, прозевал. И я виноват. Не понял ее трагического характера. Трудно было с ней. Ну, полсердца отдал бы ей. А ей подавай все сердце, и печенку, и селезенку! Она требовала всего человека, без остатка…

Стихотворение Марины «Все повторяю первый стих…» было опубликовано много лет спустя после ее смерти в журнале «Нева». «Для меня это был как голос из гроба», – говорил Тарковский. Он помнил этот голос и в самые страшные годы и минуты жизни:

И что ни человек, то смерть, и что ни

Былинка, то в огонь и под каблук,

Но мне и в этом скрежете и стоне

Другая смерть слышнее всех разлук…

Данный текст является ознакомительным фрагментом.