Глава четырнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

В последних числах сентября 1841 года Иванов привез из Арричи десять этюдов, которые тут же принялся «приспособлять» к картине.

Гоголя в Риме не было. Он отправился в Россию, думая издать первый том «Мертвых душ».

В последнее время было заметно, что Николай Васильевич сильно переменился. Иногда в целый вечер слова единого не слышали от него художники. Сидит себе, опустив голову на грудь и запустив руки в карманы шаровар, — и молчит.

Не раз простодушный Федор Иванович Иордан говорил ему:

— Николай Васильевич, мы вот все труженики, работаем целый день; идем к вам вечером, надеемся отдохнуть, рассеяться, — а вот вы ни слова не хотите промолвить. Неужели мы все должны только покупать вас в печати?

Гоголь в ответ молчит или ухмыльнется. Изредка оживится и расскажет что-нибудь.

Тем неожиданнее оказалось последнее письмо от него.

Николай Васильевич прислал составленное им прошение в адрес государя наследника от имени Иванова.

Писатель просил художника переписать прошение своей рукой и отправить В. А. Жуковскому для передачи великому князю.

Конечно же не мог знать Иванов слов, сказанных Гоголем о нем старейшине российских литераторов:

«Ему нужно помочь, иначе грех будет на душе: помочь таланту значит помочь не одному ближнему, а двадцати ближним вдруг».

Прошение было переписано и отправлено Жуковскому.

Теперь оставалось ждать ответа.

Ах, Николай Васильевич, Николай Васильевич, добрая душа. В беде не оставит.

«Грусть и скука нам без вас в Риме, — напишет в декабре 1841 года А. Иванов Гоголю. — Мы привыкли в часы досуга или слышать подкрепительные для духа ваши суждения, или просто забавляться вашим остроумием и весельем. Теперь ничего этого нет: вечерние сходки в натурном классе, состоящем из Моллера, Иордана, Шаповалова и меня, не стоят и десятой доли беседы вашей. Неужели вы к нам в Рим и на следующую зиму не приедете? Вы бы могли нам быть весьма полезны во всех случаях».

Именно сейчас мудрого Н. В. Гоголя особо недоставало, когда надобно было выручать из нечаянной беды их общего друга Ф. А. Моллера.

Добрый и впечатлительный Федор Антонович переживал настоящую драму, влюбившись в красавицу Амалию Лаваньини — дочь расчетливой горбуньи. Амалия позировала Ф. А. Моллеру для знаменитой «Русалки». Она же вдохновила его на написание «Обручального кольца». Критика отметила мастерское исполнение картины, на которой изображена девушка-невеста, задумчиво и грустно глядящая на свое обручальное кольцо.

Неожиданно для всех Моллер и Амалия бежали из Рима, а когда возвратились, горбунья принялась настаивать на их браке. Моллер был богат, и она знала об этом.

Друзья кинулись выручать Ф. А. Моллера из беды.

Шаповаленко, будучи «вне подозрений», контактировал с семейством Лаваньини. Василий Серебряков[63] гостеприимно принял Моллера и взялся хлопотать за него у Кривцова[64]. Но более всех принимал участие в интриге А. Иванов.

Ф. А. Моллер, казалось, вконец, потерял голову. В январе 1842 года он чуть было не уехал курьером в Россию, но слезы любовницы отложили его отъезд до апреля.

«Как бы я желал взять и разорвать эту позорную связь, но это очень трудно, — сообщал Иванов Н. В. Гоголю. — Как бы желал я их развести для пользы искусства, для его здоровья, для целости денег и чтоб очистить от позорного дому…»

Он перебрался жить к Моллеру, тем более, что врачи посоветовали ему не жить в студии, а поискать солнечную комнату.

К тому времени от напряженной работы над «Явлением Мессии…» у него разболелись и стали гноиться глаза (сказалось и то, что для натурщиков он сильно натапливал в мастерской), и ему запрещено было не только заниматься картиной, но и писать письма.

Настояниями Иванова Ф. А. Моллер решился покинуть Рим и вернуться в Россию.

Наняв веттурино, оба уехали во Флоренцию. Это было настоящее бегство. Ф. А. Моллер даже не захватил с собой необходимых вещей. «Я уехал с вашими чулками на ногах», — писал он позже А. Иванову. Все расходы на поездку взял на себя А. Иванов. Во Флоренции он снабдил Ф. А. Моллера 150 скудо.

Мы не станем сопровождать далее несчастного беглеца. Задержимся в городе вместе с Ивановым и дождемся здесь письма Ф. А. Моллера из Парижа, в котором он написал важные вещи, касающиеся работы Иванова над «Явлением Мессии…»: «Я уже успел довольно внимательно осмотреть все достойное внимания в Париже, в королевской библиотеке и в особенности все, относящееся до вашего произведения, как то: путешествие в Палестину, Сирию и вообще в оттоманскую империю, между прочим, и увраж, виденный вами у Маркова. Но все они очень устарели и весьма неудовлетворительны в художественном отношении. Весьма замечательно то, что лучшее из всех есть суть путешествие в Оттоманскую империю, изданное на польском языке, которое, однако ж, к сожалению, не доходит до Палестины. Виды хорошо и с… (одно слово неразб. — Л. А.) нарисованы и награвированы с большим старанием. Все, что я мог заключить из всего виденного, это то, что вы чрезвычайно верно угадали характер гор и вообще страны, разве только в дальности между другими деревьями кое-где показали бы и пальмы»[65].

Возвратившись в Петербург, Федор Антонович примется хлопотать об оказании материальной помощи А. Иванову, используя связи при дворе, и преуспеет в том…

Флоренцию А. Иванов покинул в первых числах апреля. Он и подумать не мог, что в Риме его ожидает нежданное знакомство с человеком, который на долгие годы станет его другом.

Недавний профессор математики Санкт-Петербургского университета, надворный советник Федор Васильевич Чижов приехал в Рим 13 марта 1842 года.

Ученый-энциклопедист, инженер, промышленник, человек высокой культуры и нравственности, он оставил заметный след в истории России.

Это он во второй половине XIX века руководил строительством первой русской частной железной дороги от Москвы до Вологды и, не думая о личной выгоде, добивался, чтобы Московско-Курская железная дорога была оставлена за Россией, а не отдана иностранным компаниям в эксплуатацию. Чтобы оживить Северный край, Ф. В. Чижов учредил общество пароходного плавания вдоль Мурманского берега.

«Я русак, люблю Россию», — говорил он.

Ученик академика М. В. Остроградского, Ф. В. Чижов еще в годы работы в Университете всерьез увлекся историей, литературой и искусством. Перевел на русский язык «Историю европейской литературы XV–XVI столетия» Галлама, а оставив Университет по состоянию здоровья, выехал за границу «с главной целью изучения истории искусства» как «одного из самых прямых путей к изучению истории человечества»[66].

Год Ф. В. Чижов лечился минеральными водами в Мариенбаде, затем объехал большую часть Западной Европы, посетил Германию, Бельгию, Австрию, Швейцарию, Голландию, Францию и Италию.

Во Флоренции и Венеции знакомился с работами старых мастеров.

«Во Флоренции день мой начинался Рафаэлем, оканчивался лазурью итальянского неба и милой улыбкой цветочницы, — писал он своему приятелю цензору А. В. Никитенко. — Все поэтизировалось, все питало душу прекрасным… Венеция со своими волшебными дворцами, выдвинутыми из моря, со своими Тицианами и Тинтореттами, со всею четырнадцативековою историею, — вот итальянские университеты, вот школы философии. Италия образует душу… она дает простор всему, что есть в ней божественного, она не навязывает праздных идей, но питает и развивает те, которые образовались, и очищает их от всего, наросшего от скверностей земного существования»[67].

В Венеции, а позже и в библиотеке Ватикана, он принялся изучать документы для задуманной четырехтомной истории Венецианской республики.

Маленького роста, с быстрыми и умными глазами, интересный собеседник Ф. В. Чижов в Риме быстро сошелся с русскими художниками и с интересом принялся посещать их мастерские.

В дневнике от 27 марта он пометит: «Пора записывать все, что вижу в мастерских художников, может быть, после что-нибудь сделаю, но главное, чтоб не забыть ничего виденного».

А. Иванова в Риме не было. Он жил во Флоренции. Мастерскую художника занимал его ученик И. С. Шаповаленко. Он-то и предложил Ф. В. Чижову посетить ее. Оказавшись в святая святых гениального соотечественника, Ф. В. Чижов был поражен увиденным.

— Иванов в нашей истории художеств будет одним из первых, — заметил он.

Долго изучал профессор математики картину.

Со вниманием оглядывал мастерскую, стараясь понять художника.

Все стены увешаны копиями со знаменитых творений старых мастеров. Множество этюдов с работ Рафаэля: группы из «Афинской школы», головы из «Преображения» и «Мадонны di Foligno», копии с работ художников Венецианской школы, учителей в деле колорита, Тициана: «Вознесение Божией Матери» и «Нападение разбойника в лесу на Св. Петра», Тинторетта «Чудо Св. Марка». Наконец, огромные портфели с гравюрами и рисунками древних картин и фресок XIII и XIV столетия…

Очень хотелось увидеть и услышать самого художника.

А. Иванов вернулся в Рим 7 апреля.

В какой из дней познакомились художник и недавний профессор математики, сказать трудно, но в дневнике Ф. В. Чижова от 2 мая находим следующую запись:

«…Почти всякой день мы собирались вчетвером: Иордан, Иванов, Магденко[68] и я в Caffe de bon gout и там говорили о живописи, всякий день прибавлялось что-нибудь или к моим сведениям или развивалось старое».

Сдружившись, А. Иванов и умный, веселый Ф. В. Чижов любили прогуляться по древней Аппиевой дороге, открывая для себя все новые пейзажные мотивы.

Не здесь ли А. Иванов признается Ф. В. Чижову:

«Довел за половину дела труд мой. И никогда не стану раскаиваться, что начал его. Напротив, этим только и буду утешаться всю остальную жизнь. А кроме того, желаю, чтобы мои соотечественники-художники шли той же трудной стезей, чтобы не бросались ни в шуточный жанр, ни в акварель, ни в радужный колер, ни в быстроту эскизного исполнения, — заразительные введения наших пришлецов, ломающих искусство в способы, чтобы жить со всеми прихотями роскоши и забав, не думая о последствиях и не зная отечества». Помолчав, Иванов добавил: «Имея впереди двух пришлецов, занявших быстротою исполнения все внимание русских, плодом коего я предвижу гибель школы отечественной, я сделал все, что от меня зависело».

Ф. В. Чижов не мог не понять, речь шла о Карле Брюллове и Федоре Бруни. Отношение ученого к Брюллову под влиянием А. Иванова резко переменится в последующем. А Иванову он однажды скажет:

«Получай я пять тысяч в год, я бы разделил их с вами, принудил бы вас силою взять их у меня».

Вместе их видели на крестинах у графа П. Е. Комаровского, где после церемонии, за обедом, В. И. Григорович затеял спор с А. Ивановым насчет слишком долгого производства картины, приняв подозревать его в лени и в желании продлить пребывание в Риме.

Художник пытался вначале отшучиваться, но все же был задет за живое и ответил настолько обстоятельно, что В. И. Григорович по возвращении в Петербург принялся лестно говорить о нем президенту Академии художеств А. Н. Оленину и хлопотать за него, где только можно.

В июне 1842 года Иванов по настоянию врача, запретившему ему самые малейшие занятия живописью, уехал во Флоренцию на воды.

Ф. В. Чижов, оказавшись летом в Дюссельдорфе, принялся хлопотать за художника перед В. А. Жуковским.

В результате бесед Ф. В. Чижова с поэтом А. Иванов получил от государя наследника 1500 рублей на продолжение картины. Да помощью Кривцова было выхлопотано А. Иванову 2800 рублей.

Теперь можно было работать спокойно, но болезнь глаз не позволяла.

Переговорив с В. А. Жуковским, которого смущали размеры «Явления Мессии…» («Да куда они пишут такие картины, ведь и поставить некуда?»), Ф. В. Чижов 10 сентября писал художнику:

«Александр Андреевич, думал я, взгляните на Того, святой образ Кого вы нам передаете, — Кто в мире был выше, святее этого человека! И Он должен был страданиями, мучениями и тела, и духа купить исполнение Своего предназначения, — муки, страдания всякого рода: вот удел всякого несущего людям божественные истины. Не смею, не имею права говорить вам это: но я Русский; мне ваша картина не только ваше произведение, мне в ней видна будущность целой школы».

В октябре 1842 года редактор «Санкт-Петербургских новостей» А. Н. Очкин в нескольких номерах газеты опубликовал под названием «Русские художники в Риме» письмо Ф. В. Чижова, полученное им из Рима еще в мае месяце.

Оно настолько интересное, что не стоит удивляться решению редактора опубликовать его. Приведем выдержки из письма. «…Восток разоблачил пред Западом небо Евангелия и ведомые греками Чимабуэ, Джиотто, Масаччио, Липпи, Фра Анджелико да Фиезоле, Перуджино и наконец Рафаэль в христианском Откровении нашли и вдохновение и предмет картин своих… Рим полон искусства… Если случится мне остаться в нем подолее, я постараюсь исследовать все стороны его настоящей деятельности… но теперь позвольте пока ограничиться небольшим уголком его, именно мастерскими наших русских художников… Начну с мастерской г. Иванова. Еще бывши в Петербурге я имел случай видеть очерки большой его картины: Иоанн проповедывающий в пустыне, или вернее: Явление в мир Мессии. Предмет ее взят прямо из первой главы Евангелиста Иоанна, стих 29: „Во утрии же виде Иоанн Иисуса грядуща к себе и глагола: Се агнец Божий вземляй грехи мира“. Сама картина почерпнута из слов того же Евангелиста, стих 19: „И сие есть свидетельство Иоанново: егда послаша Жидове от Иерусалима Иереев и Левитов да вопросят Его: Ты кто ест?“; далее стих 28: „Сия в Вифаваре быша, обон-пол Иордана идеже бе Иоанн крестя“. Строго держась евангельского текста, г. Иванов совершенно подчинился описанию Св. Иоанна Богослова… Евангельское повествование разделяет самое действие между посланными от Жидов из Иерусалима Иереями и Левитами „егда послаша Жидове от Иерусалима Иереев и Левитов“ и между крестящимися „идеже бе Иоанн крестя“. Такое разделение, выходя естественно из хода рассказываемого повествования, вкратце как бы обрисовывает весь путь Спасителя и ход Его учения: вера и неверие, ревностные последователи в учениках Его и злейшие враги в учителях Иудейских, — вот постоянные спутники земной Его жизни… Тихо и покойно из дали идет Спаситель, Иоанн указывает на грядущего, весь народ устремляет на Него свое внимание и этим самым привлекает к Нему и все внимание зрителя… Иоанн стоит посреди картины на главном ее плане; он воздел руки к идущему Иисусу; за ним влево его последователи, между которыми первое место занимает сам повествователь Иоанн Богослов, как свидетель рассказанного им происшествия; подле него Апостол Андрей, первый из учеников Спасителя, бывший прежде учеником Иоанновым („Бе же Андрей брат Симона Петра, един от обоих, слышавших от Иоанна и по Нем шедших“. Гл. I, ст. 40); далее Нафанаил, замеченный Христом в первый день Его проповеди, потому что во второй Иисус сказал ему, что Он уже видел его прежде, „суща под смоковницею“ (гл. I, ст. 48). Еще левее виднеются воды Иордана; из них выходят крестившиеся; другие, окончившие обряд крещения, собрались вокруг Крестителя. Правее Иереи и Левиты, сопровождаемые толпою народа; вдали на горизонте цепь гор, подернутых утренним туманом. Вся картина освещена простым дневным светом, с полною утреннею свежестию, нисколько еще не измененною знойными лучами солнца и тоже предписанною словами Евангелия: „В утрие же виде Иоанн Иисуса, грядущего к себе и пр…“»

* * *

4 октября 1842 года в Рим приехал Н. В. Гоголь. Приехал с поэтом Н. М. Языковым. Несколько дней они прожили в гостинице «Россия» на виа Бабуино, а затем переселились на виа Феличе, где Гоголь жил прежде.

Дом к тому времени успели надстроить. Языкову вместе с его слугой нашлись две комнаты на втором этаже, Гоголь занял комнаты на третьем, а на четвертом, возвратясь в Рим, вскоре поселился Чижов.

С Гоголем Чижов был знаком по Петербургскому университету. Они в одно время были адъюнктами университета.

В воспоминаниях Чижов напишет:

«…Мы встретились с ним в Риме в 1843 году, и прожили здесь целую зиму в одном доме…

Видались мы едва ли не ежедневно. С Языковым мы жили совершенно по-братски, как говорится, душа в душу, и оставались истинными братьями до последней минуты его; с Гоголем никак не сходились. Почему? я себе определить не мог. Я его глубоко уважал и как художника, и как человека… Вечера наши в Риме сначала проводили в довольно натянутых разговорах… Несмотря, однакож, на наши довольно сухие столкновения, Гоголь очень часто показывал ко мне много расположения…

Сходились мы в Риме по вечерам постоянно у Языкова, тогда уже очень больного, — Гоголь, Иванов и я. Наши вечера были очень молчаливы. Обыкновенно кто-нибудь из нас троих — чаще всего Иванов — приносил в кармане горячих каштанов; у Языкова стояла бутылка Алеатино, и мы начинали вечер каштанами, с прихлебками вина… Большей частью содержанием разговоров Гоголя были анекдоты, почти всегда довольно сальные. Молчаливость Гоголя и странный выбор его анекдотов не согласовывались с тем уважением, которое он питал к Иванову и Языкову, и с тем вниманием, которого он удостаивал меня, зазывая на свои вечерние сходки, если я не являлся без зову. Но это можно объяснить тем, что тогда в душе Гоголя была сильная внутренняя работа, поглотившая его совершенно и овладевшая им самим. В обществе, которое он, кроме нашего, посещал изредка, он был молчалив до последней степени…

Однажды мы собрались, по обыкновению, у Языкова. Языков, больной, молча сидел в своих креслах; Иванов дремал, подперши голову руками; Гоголь лежал на одном диване, я полулежал на другом. Молчание продолжалось едва ли не с час времени. Гоголь первый прервал его: — Вот, — говорит, — с нас можно сделать этюд воинов, спящих при гробе Господнем. И после, когда уже нам казалось, что пора расходиться, он всегда приговаривал: — Что, господа? Не пора ли нам окончить нашу шумную беседу?»[69]

Н. В. Гоголь переживал сложную пору.

Работа над «Мертвыми душами» рождала новое восприятие современности, новое понимание человеческой души.

Занятый мучительными размышлениями о том, как запуталось человечество на своих путях жизни без Бога, он приходил к мысли, что через возвращение к Христу человечество может обрести новые силы[70].

С его острой чувствительностью ко всякой неправде и мерзости, к пустоте в людях, он как никогда осознавал теперь, что в каждом, даже самом пошлом, опустившемся человеке сохраняется «святыня», но нераскрывшаяся, нереализованная. И именно она, пробужденная временем, может помочь падшему узнать, что в конце той «дороги», по которой движется человек (часто помимо самого себя, не до конца осознавая), — Бог.

Он весь углубился в свой внутренний мир.

«Внутренней жизнью я считаю ту жизнь, когда человек уже не живет своими (внешними) впечатлениями, но сквозь все видит одну пристань и берег — Бога, — прозвучит в одном из его писем. — Внешняя жизнь вне Бога, внутренняя жизнь в Боге».

Многие замечали, что в нем начинало проглядывать странное «учительство» даже в отношении людей, церковно зрелых.

Погодину он признается: «воспитываясь внутренно в душе моей, я уже начинаю приобретать гордые мысли… словом, я уже чуть не почитаю себя преуспевшим в мудрости человеком».

Нечего удивляться, заметил профессор-протоиерей В. Зеньковский, что в этом состоянии Гоголь чувствует и возможность, и даже обязанность давать советы близким людям, руководить ими в духовной жизни.

«Эта новая установка духа более понятна, — писал ученый, — скажем, у того, кто, приняв сан священника, тем самым призывается „руководить“ совестью людей, — но у Гоголя она была выражением потребности делиться с друзьями той мудростью, которую, как ему казалось, он накопил в себе…

Может быть, что-то в Гоголе и есть от нереализованного в нем священства…»

Как тут не вспомнить о тональности писем Н. В. Гоголя к А. Иванову в те годы.

«Помните, что нельзя работать Богу и мамоне вместе. Вы сами избрали трудную дорогу себе; стало быть, должны и крепиться на ней»[71].

В другом письме следующие строки: «Словом, вы еще далеко не христианин, хотя и замыслили картину на прославление Христа и христианства. Вы не почувствовали близкого нам участия Бога и всю высоту родственного союза, в которую Он вступил с вами»[72].

Когда же Иванов пожаловался Гоголю на неприятности, которые у него были, тот советовал ему: «Прежде всего нужно благодарить за это Бога: оно не даром; оно посылается избранникам за тем, чтобы умели они выше чувствовать многие вещи, чем они есть, — затем, чтоб быть в силах потом и других возвести на высоту, высшую той, на которой пребывают люди; равно как и горести даются нам почувствовать сильнее затем, чтобы мы были сострадательней прочих к страждущим положениям других. Но нужно помнить, что творец высших ощущений есть Бог, возвышающий наше сердце до них, а не самый тот предмет, который, по-видимому, произвел их»[73].

Обратимся к воспоминаниям Г. П. Галагана. Внимательный молодой человек отметил, что Гоголь в ту пору о своих произведениях «не только никогда не говорил, но даже не любил, чтобы кто-нибудь из собеседников о них напоминал».

О знакомых из русского светского общества в Риме Гоголь «выражался всегда довольно резко и часто с насмешливыми эпитетами. Можно бы было по его тону прийти к заключению, что все эти знакомые ему сильно надоедали».

Не упустим из виду и еще одного свидетельства Г. Галагана:

«Один раз собирались в русскую церковь все русские на Всенощную. Я видел, что Гоголь вошел, но потом потерял его из виду и думал, что он удалился. Немного прежде конца службы я вышел в переднюю, потому что в церкви было слишком душно, и там в полумраке заметил Гоголя, стоящего в углу за стулом на коленях и с поникнутой головой. При известных молитвах он бил поклоны»[74].

Н. М. Языков, несмотря на то, что у него болели ноги и он почти не выходил из дому, все же побывал в мастерской Иванова и словно преобразился. Таким оживленным его давно не видели. С Языковым художник подружится и назовет самым лучшим поэтом нашего отечества, которому можно поверить всего себя.

Побывали в мастерской и еще два интересных для Иванова человека: Григорий Павлович Галаган — «сокиренский паныч», ученик Чижова, окончивший курс юридических наук в Петербургском университете и путешествовавший какое-то время со своим наставником по странам Западной Европы, и Александра Осиповна Смирнова-Россет — фрейлина императрицы Александры Феодоровны.

Красавицу А. О. Смирнову-Россет, жившую в тот год во Флоренции, пригласил в Рим Гоголь.

Смуглая, похожая, пожалуй, больше на цыганку, чем на южанку, с прекрасными черными глазами, она пленяла каждого умом и красотой. Беседовала оригинально, мило и естественно.

Искусством она увлекалась всерьез. Любила живопись, сочиняла музыку. Близко знала Пушкина, Жуковского, Вяземского, Хомякова, и ни один из них не прошел мимо, не отдав ей поэтического приношения.

Выйдя замуж за дипломата Смирнова, она не утратила связей с представителями литературы.

Давняя духовная дружба связывала ее с Гоголем. Была ли эта дружба любовью, сказать трудно. Но интересно почитать внимательных к их отношениям современников:

«…Смирнову он любил с увлечением, может быть потому, что видел в ней кающуюся Магдалину и считал себя спасителем ее души, — писал С. Т. Аксаков. — По моему же простому человеческому смыслу, Гоголь, несмотря на свою духовную высоту и чистоту, на свой строго монашеский образ жизни, сам того не ведая, был несколько неравнодушен к Смирновой, блестящий ум которой и живость были тогда еще очаровательны. Она сама сказала ему один раз: „Послушайте, вы влюблены в меня…“ Гоголь осердился, убежал и три дня не ходил к ней… Гоголь просто был ослеплен А. О. Смирновой и, как ни пошло слово, неравнодушен, и она ему раз это сама сказала, и он сего очень испугался и благодарил, что она его предуведомила».

Сам Гоголь как-то признался Н. М. Языкову:

«Это перл всех русских женщин, каких мне случалось знать, а мне многих случалось из них знать прекрасных по душе. Но вряд ли кто имеет в себе достаточные силы оценить ее. И сам я, как ни уважал ее всегда и как ни был дружен с ней, но только в одни страждущие минуты и ее, и мои узнал ее.

Она являлась истинным моим утешителем, тогда как вряд ли чье-либо слово могло меня утешить, и, подобно двум братьям-близнецам, бывали сходны наши души между собою».

Смирнова-Россет приехала в Рим и в январе 1843 года сняла апартаменты в палаццо Валентини неподалеку от Форума Траяна. Гоголь каждое утро являлся в палаццо, и они вместе со Смирновой на осликах ездили по Риму и окрестностям.

«Никто не знал лучше Рима, — вспоминала Александра Осиповна, — подобного чичероне <гида> не было и быть не может. Не было итальянского историка или хроникера, которого бы он не прочел, не было латинского писателя, которого бы он не знал; все, что относилось до исторического развития искусства, даже благочинности итальянской, ему было известно и как-то особенно оживляло для него весь быт этой страны, которая тревожила его молодое воображение и которую он так нежно любил, в которой его душе яснее виделась Россия, в которой отечество его озарялось для него радужно и утешительно. Он сам мне говорил, что в Риме, в одном Риме он мог глядеть в глаза всему грустному и безотрадному и не испытывать тоски и томления».

В одну из пятниц января 1843 года Гоголь и Смирнова-Россет посетили мастерскую А. Иванова.

Незадолго до того у художника побывали великая княгиня Мария Николаевна и принц Лейхтенбергский, — президент Общества поощрения художников.

— Их великая благосклонность ввела Александра Андреевича в необычайное смятение, — улыбаясь, говорил Гоголь спутнице, — он признавался мне, что до тридцати шести лет, запираясь в четырех стенах мастерской, совсем не знает светскости и потому крайне неловок в подобных случаях.

Для великой княгини, несмотря на болезнь глаз, Иванов сделал два акварельных рисунка. Один представлял римский танец il sospiro[75].

Другой акварельный рисунок изображал простое пиршество римлян на Ponto molo. В центре — женщины, готовые к танцам; слева мужчины собрались в кружок; на втором плане группа немецких художников под предводительством Торвальдсена и Вагнера смотрят на эту сцену. В той и другой картинках вдали Рим, только с разных точек.

Известно, когда стал вопрос о том, какой рисунок из двух подарить великой княгине, Гоголь настоял на том, чтобы подарить тот, на котором изображен танец, против чего возражал Чижов.

Видимо, настойчивость Н. В. Гоголя вызывалась тем, что в акварели, которая больше понравилась Чижову, в группе молодых людей обращал на себя внимание один из них. Он также в цилиндре, но одет в европейский сюртук в отличие от народных итальянских костюмов своих соседей. Лицо же его своими чертами напоминало лицо Гоголя.

А. О. Смирнова-Россет пришла в восторг от картины и художника. Она станет воистину доверенным лицом А. Иванова при императорском дворе.

И именно благодаря ей в июне 1845 года Иванову было назначено пособие для окончания картины.

Она же примет участие в затеянной, по просьбе Чижова, в мае 1846 года в Москве подписке для Иванова.

— Зачем у меня нет денег? — скажет она. — Я так люблю Иванова и так дорожу его картиной.

Ей художник пообещает сделать небольшую копию с изображения Иоанна Крестителя, так полюбившегося фрейлине, и выполнит обещание.

* * *

Н. М. Языков был в родстве с религиозным философом А. С. Хомяковым и, полностью разделяя его взгляды, частенько рассказывал Ф. В. Чижову и А. А. Иванову о разгорающейся полемике между славянофилами и западниками в старой Москве.

В те годы русские люди, со вниманием следящие за происходящим в России, все чаще касались в разговорах религиозных тем.

Говорилось о том, что в XIX веке вольнодумие французских энциклопедистов внесло дух сомнения в сознание русского дворянина, а немецкая философия довершила дело угасания христианской души.

— Наш безграмотный народ более, чем мы, хранитель народной физиономии, — звучало в Москве в доме Елагиных[76]. — Дворянство, получив из рук Екатерины Великой власть, воспитанное в духе европейского просвещения, далекого от идей, идеологии монархической России, принялось разносить в провинции мысль о спасительности европейской цивилизации. А ведь Карамзин недаром усомнился в надеждах на век просвещения и, погрузившись в русскую историю, вынес оттуда драгоценное предчувствие национальных начал.

— Цельность духа, бытия как наследия православия сохранена и по сию пору в нашем народе, особенно крестьянстве, — горячо доказывал Иван Васильевич Киреевский.

Ему вторил Константин Сергеевич Аксаков:

— История русского народа есть единственная во всем мире история народа христианского не только по исповеданию, но и по жизни своей. Поняв, с принятием христианства, что свобода только в духе, Россия постоянно стояла за свою душу, за свою веру. Запад, приняв католичество, пошел другим путем. И эти пути совершенно разные, разные до такой степени, что никогда не могут сойтись между собой, и народы, идущие ими, никогда не согласятся в своих воззрениях. Все европейские государства основаны завоеванием. Вражда есть начало их. Не то в России.

— Вот-вот, — вступал в разговор кто-то из священников. — Западная Европа ныне взволнована смутами, грозящими ниспровержением законных властей и всякого общественного устройства. А что, подумайте, может быть, когда образованные круги и те полупросвещенные слои, которые вплотную примыкают к простому народу, желая быть его руководителем, все более теряют веру своих предков? Души их не холодны и не горячи, а едва теплятся и чадят. Разрушительный поток, вспомните слова государя, прикоснулся союзных нам империи Австрийской и королевства Прусского и ныне угрожает России. В церкви, в церкви спасение русских.

— Нападая на просвещенный Запад, вы принижаете себя, — возражали западники. — Не великим ли итальянцем построен Кремль, не немцы ли многое сделали для России в науке, искусстве? Не европейский ли абсолютизм, утвердившийся в России с петровских времен, выдвинул Россию в ряды цивилизованных стран.

— Да поймите, — отвечали их противники, — петровские реформы нарушили естественный ход развития России, сдвинули с национального, самобытного пути, отличавшего ее от стран Европы. Неразборчивое усвоение чужого дало излишнее господство иноземцам и подорвало одну из важнейших основ для охраны народной самобытности, — чувство и сознание своей народности.

Да, жаркие споры разгорались, когда славянофилы и западники принимались рассуждать о петровских преобразованиях, роли самого императора в судьбе России, об отношении России к Западу, путях развития родной страны. Мысли высказывались противоположные, и становилось понятным: разрыв между недавними друзьями неизбежен…

Не однажды, заканчивая беседу, Н. М. Языков говорил Ф. В. Чижову и А. Иванову:

— Помнить бы нам мудрые слова Алексея Степановича Хомякова, что художник не творит собственною своею силою: духовная сила народа творит в художнике.

Было о чем подумать, покидая поэта. Не под влиянием ли услышанного, Ф. В. Чижов задумает для пополнения образования земляков создать своего рода землячество — еженедельные собрания русских художников в Риме, позже получивших название «суббот», на которых читались и обсуждались лучшие произведения русской и западноевропейской литературы, в том числе и русские вещи А. С. Хомякова.

«Я думаю всегда оканчивать чтение чем-нибудь русским, но только именно русским», — запишет в дневнике Ф. В. Чижов[77].

И, действительно, «отважный» Чижов, по словам Иванова, «глубоко запустил в сердца идею о народности русской».