ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
1.
Несколько лет назад Степан Синельников хлебом называл круглый пышущий жаром каравай с румяной хрустящей корочкой. Такой хлеб мать выпекала в русской печи. Бывало, еще до дому не дошел, а уж учуял горячий ржаной дух. И сразу рот наполнялся слюной, а ноги сами бежали к родным воротам. Отхватив от теплого каравая ломоть потолще, Степан густо солил его и жадно ел с зеленым луком, или огурцом, или с редиской, а на худой конец — с холодной картофелиной. Он не знал о существовании отбивных, беф-строганов, цыплят-табака или цыплят-фри, но если б и знал, не променял бы все эти блюда с их острыми и пряными приправами, соусами и подливками на круто посоленный ломоть горячего русского хлеба, испеченного мамой.
Позже слово «хлеб» вобрало в себя много других понятий. И под ним Степан уже подразумевал не только пышный каравай, но и бескрайнее поле, вороха зерна на току, пропахшую мукой водяную мельницу.
Хлеба в доме всегда было в достатке. Все, кроме бабушки, относились к нему равнодушно, как к чему-то само собой разумеющемуся, без чего немыслима человеческая жизнь. И только старенькая бабушка, умершая в первый день войны, только она относилась к хлебу с благоговением. Скрюченной, дрожащей рукой бабка сметала крошки с обеденного стола и кидала их в рот. Она бессильно тыкала Степана сухоньким кулаком в спину, если он швырял недоеденный кусок в помойное ведро. «У-у, супостат! — грозила пальцем бабушка. — Будешь хлеб кидать — руки отсохнут. Смейся, смейся! Нюхнешь голоду — вспомянешь меня. Сухая корка-то будет дороже любого лакомства».
Теперь Степан не раз вспоминал эти слова и каялся, что огрызался на бабушкины замечания, смеялся, когда она подбирала со стола. А бабушка-то оказалась права. И он бы сейчас не знай что отдал за ломоть ржаного хлеба.
Без хлеба он ничего не мог есть. А по карточкам хлеб иногда не выдавали неделями. Тогда мать брала из дому нужную вещь и меняла ее на муку. Степан видел, как люди готовы были подраться из-за куска хлеба. А разве не ради хлеба многодетная учительница математики Шувалова пошла работать официанткой в столовую? Разве не ради хлеба детишки бросали школу и надрывали себя непосильным трудом?.. И понял тогда Степан: хлеб — это жизнь.
А каждый пуд зерна стоил огромных усилий и жертв. Его приходилось брать с бою, отвоевывая у земли, у себя, у погоды.
Сибирь была гигантским хлебным фронтом, на котором бились женщины, старики, дети. Жестокая битва за хлеб подчинялась всеобщим законам войны. Тут были и атаки, и отступления, и штурмы, и даже смерти. Погиб на посту семнадцатилетний комсомолец комбайнер Женя Туликов. Он стоял у барабана комбайна. Его убило железным прутом, который неведомо как оказался в снопе. Весной схоронили комсорга Рачевской МТС Люду Сизову. Четверо суток она работала без передышки. Уснула за рулем, свалилась под колеса трактора. А скольким людям битва за хлеб стоила здоровья?
Эта третья военная осень оказалась особенно напряженной и тяжелой.
На фронтах шли лютые бои. Разгром немцев на Курско-Орловской дуге положил начало грандиозному наступлению Красной Армии. Наступали от севера до юга, в жестоких боях отвоевывая у врага километр за километром, город за городом. Орел, Харьков, Брянск, Смоленск. Позади остались Северный Донец, Сож, Днепр. Одиннадцать областей были полностью освобождены от фашистов. Советские бойцы зашагали по землям многострадальной Белоруссии, по звонким шляхам Южной Украины. Наступление велось по фронту длиной в две тысячи километров. Победные салюты гремели над страной. В крови и пожарищах, в боях и муке рождалась долгожданная Победа. Она была еще далеко, и путь к ней лежал через реки сиротских и вдовьих слез, через горе, лишения и боль. И все же она была видима, и оттого по-иному жилось, дышалось и думалось людям, и надежда уже не покидала их сердца, и вера все ярче светилась во взглядах.
Солдатам нужен был хлеб.
Рабочим нужен был хлеб.
Всем нужен хлеб.
И дать его могла Сибирь.
Трудной, очень трудной была победная осень сорок третьего. Земля в этом году досыта напилась влаги, а лето выдалось жаркое, и хлеба вызрели на диво хороши. Тяжелые пшеничные колосья гнулись к земле, упруго качалась на ветру ядреная, налитая рожь, тихо позванивали спелые овсы. Давно не было таких хлебов. Это радовало и тревожило крестьян. Где взять силы, чтобы вовремя убрать урожай, спасти его от осеннего ненастья?
Люди тревожились не зря. С первых дней уборочной пошли дожди. Вначале они выпадали с перебоями, и в короткие ясные дни колхозники спешили скосить и заскирдовать пшеницу. Но чем дальше в осень, тем ненастнее становилась погода. По неделям, не переставая, моросил мелкий, нудный дождь. Земля пресытилась влагой. Поля стали вязкими и топкими, как болота. Подули холодные ветры. Старики поговаривали, что со дня на день надо ждать «белых мух». Прорастало зерно в валках и суслонах. Несжатые поля полегли под дождем и ветром, грустно шурша полупустыми колосьями. Хлеб, посеянный и взращенный тяжелейшим трудом, на глазах у хлеборобов превращался в навоз. Кровью обливались сердца колхозников. На лицах, во взглядах — тоска и уныние. А газеты, радио, телеграммы, депеши кричали, просили, требовали хлеба для фронта, для победы. Стиснув зубы, люди работали по колено в грязи, под дождем и ветром, отвоевывая потом и кровью политый хлеб.
В районе создалось чрезвычайное положение. Школы закрылись: ученики ушли на уборку. Тысячи служащих и домохозяек были мобилизованы на спасение урожая.
С первых дней уборочной райком партии направил Степана Синельникова уполномоченным в отдаленный колхоз. Вместе с колхозниками Степан работал как одержимый. Он жал и молотил, возил снопы и веял зерно. Он подгонял нерадивых, подбадривал усталых, хвалил работящих. Он был настоящим политруком одного из многих соединений, ведущих беспримерную битву за хлеб.
Ночью позвонили из райкома партии — завтра в одиннадцать совещание партактива. Вместе с председателем колхоза Степан выехал в райцентр.
2.
До начала совещания оставалось полчаса.
Василий Иванович сидел за столом, уткнувшись взглядом в испещренный цифрами лист. В кабинете — Плетнев, Тепляков, Федотова. У каждого в руках такие же листки. Это сводки о ходе хлебоуборки. Цифры в них убийственные. Лучшее хозяйство района «Колос» едва перевалило за половину. А колхозы Иринкинской МТС в среднем еле дотянули до пятнадцати процентов.
Зазвонил телефон. Василий Иванович рывком снял трубку с дребезжащего аппарата.
— Рыбаков. Здравствуйте, Игорь Денисович…
Все насторожились, услышав имя первого секретаря обкома партии. Отложили в сторону сводки, уставились на Рыбакова. А он медленно цедил слова:
— Да… Получили… Тоже получили… Читал… Достаточно… К первому ноября… А я говорю — будет… Я коммунист, Игорь Денисович, и дорожу своим словом не меньше вашего… Хорошо… До свидания!..
Опустил трубку. Обвел взглядом лица товарищей. Поиграл тугими желваками и принялся сворачивать папиросу. Желая отвлечь его от неприятных мыслей, Федотова сказала, кивнув в окно:
— Смотри, школьники пошли картошку копать. Молодцы. Дождь, а они пошли.
Рыбаков подошел к окну. Мимо райкома проходила большая толпа детишек с ведрами, лопатами, вилами, Впереди с песней браво протопали старшеклассники. Малыши двигались кучно, как стадо.
— Что-то я своего Юрки не вижу.
— Может, он впереди прошел, — сказала Полина Михайловна.
— Нет, — мотнул головой Василий Иванович.
— Да ты мог и проглядеть, — вмешался Плетнев.
— Я еще строевик по зрению. — Василий Иванович дождался, пока прошли все ученики. Подошел к телефону. Крутнул ручку.
— Квартиру.
Подождал, пожевал потухший окурок.
— Варя? Где Юрка? Почему он не пошел копать картошку? Насморк? К чертовой матери все насморки! Дай ему трубку… Юрка.. Что?.. А я разрешаю. Сейчас же одевайся и догоняй своих ребят. Бегом!
У окна стояли все. Минут через пять на дороге показался мальчишка. Он бежал, разбрызгивая грязь. По лицу Рыбакова скользнула улыбка. Он отошел к столу, тяжело опустился на стул.
— Давайте подумаем, товарищи, что делать. Я дал слово секретарю обкома к первому ноября убрать весь хлеб. Выдюжим?
— Так оно ведь, кто ее знает, шего она, погода, еще сошинит.
— Выдюжим, Василий Иванович, — твердо сказал Плетнев.
— Сделаем, — поддержала его Федотова.
— А ты, Тепляков, значит, сомневаешься? — Василий Иванович немигающим взглядом смотрел на своего заместителя.
— Пошто? Я не сомневаюсь, просто надо подумать со всех сторон…
— Думай с одной стороны. Сделать — и все!
— Так я ше… — Тепляков смущенно потупился и сделал вид, что изучает сводку.
— Я вот что думаю, Василий Иванович… — начал Плетнев.
В кабинете Рыбакова еще совещались, а в зале парткабинета уже собрались все, кого вызвали на совещание. Люди привыкли не опаздывать. Тут были уполномоченные райкома, руководители МТС и колхозов.
Ровно в одиннадцать началось совещание.
— Митинговать, товарищи, некогда, — медленно, жестко заговорил Рыбаков. — Время дороже слов. Мы проваливаем хлебозаготовки. В среднем по району девятнадцать процентов. Обком партии установил срок окончания уборки к первому ноября. Мы от вашего имени заверили областной комитет, что малышенские коммунисты справятся с заданием. Сейчас послушаем председателей и уполномоченных. Потом договоримся о конкретных делах. Начнем с «Новой жизни». Давай, Новожилова.
— Нынче у нас с уборкой получше, а хвалиться все-таки нечем. График не выполняем. Сдано всего тридцать шесть процентов. Много хлеба на корню. И в суслонах много. С ними совсем беда. Прорастает и гниет. Комбайны второй день не молотят…
— Ты что тут панихиду завела? — перебил ее Рыбаков. — Нас не разжалобишь. Не затем собрались. Доложи, как будешь положение поправлять.
— Позвольте мне, — поднялся Шамов. — Я уполномоченный в этом колхозе. Тут товарищ Новожилова, прямо скажем, дезориентирует руководство. Если проанализировать ход уборки и хлебозаготовок за последние три пятидневки, то будет виден несомненный рост темпов. Цифры, как говорят, упрямая вещь. А цифры свидетельствуют именно об этом.
— Ни о чем они не свидетельствуют. Это вы за них говорите, — с непонятной озлобленностью воскликнула Новожилова. — Бобылев пригнал комбайн, поставил на молотьбу, вот и весь секрет. А сейчас комбайн поломался…
— Товарищ Новожилова! — строго прикрикнул Шамов. — Попрошу не перебивать. Пора, наконец, научиться разбираться в явлениях жизни, находить причины тех или иных изменений. Не комбайн, который вы выпросили у Бобылева, решил дело. А энтузиазм и трудовой подъем колхозников. С первых дней уборки мы развернули широкую и разностороннюю массово-политическую работу. Агитколлектив колхоза пополнился грамотными, способными агитаторами. Каждый день в бригадах выпускаются «молнии», заполняются Доски показателей соцсоревнования. И если первые две пятидневки колхоз безнадежно отставал с жатвой…
— Нам нечего было убирать, — снова вмешалась Новожилова. — Мы же все поля пересевали. У людей пшеница в трубку пошла, а у нас только всходы появились.
— С таким отношением руководителя колхоза к политико-массовой работе, — свирепо глядя на Новожилову, чеканил Шамов, — трудно обеспечить нужный нам уровень производительности труда. А без этого, как говорит товарищ Сталин, невозможно добиться решительного подъема экономики. Все формы и методы агитационной работы на селе мы…
— Товарищ Шамов, — оборвал его Рыбаков. — После актива соберите к себе уполномоченных и расскажите об опыте массовой работы. А сейчас доложите нам конкретно, к какому сроку «Новая жизнь» закончит уборку, обмолот и сдачу зерна. Уложитесь ли в график?
— Видите ли, я не председатель колхоза и даже не заместитель…
— Вы представитель райкома партий и за все дела отвечаете наравне с председателем.
— Разумеется, — поспешно поддакнул Шамов и принялся растирать ладонью блестящий, будто отполированный, череп. — Я полагаю, мы справимся с заданием райкома и уложимся в график.
— Как будете сушить зерно? — поинтересовался Плетнев.
— То есть, как сушить?
— Вот я об этом и спрашиваю. — На губах Плетнева ироническая улыбка.
— Вероятно, нам придется организовать сушку на месте…
— Можно и у соседей подсушиться, — сострил кто-то.
— Лучше солнышка подождать. Весной оно обязательно выглянет.
Послышался приглушенный смех.
— Так как же будем сушить зерно, Новожилова? — спросил Рыбаков.
— Мы думаем так, Василий Иванович…
Шамов сел. Щеки его горели. Губы беззвучно шевелились. Богдан Данилович вынул портсигар (белые длиннопалые руки дрожали) и принялся свертывать папиросу. «Негодяи! Они еще смеются. И как смел Рыбаков так бесцеременно перебить меня? Черт знает что. Таким только дай волю. Узколобые практики, а не руководители. Навоз, зола, семена, пар. Все это давно навязло в зубах и осточертело. А годы идут, здоровье убывает. Надорвешься — спасибо не скажут. Ноги вытянешь — памятник не поставят. Скорей бы конец войне. Тогда — вон из этой дыры. В столицу, вверх через две ступеньки. Вот когда понадобятся силы. И надо не растрачивать, а накапливать их, готовясь к прыжку. Мы еще посмотрим… Цыплят по осени считают».
Богдан Данилович почувствовал на себе чей-то взгляд, резко обернулся и встретился глазами с Валей, Она не отвела глаз, и Богдан Данилович увидел в них выражение гадливости. И эта тоже… Давно ли восхищалась каждым его словом, благоговела и поклонялась… Ну ничего. Он превосходно проживет и без нее, а вот она… Так и останется прозябать в этом медвежьем углу. Бескрылая, никому не нужная…
Шамов опомнился, когда заговорил Рыбаков. Усилием воли отогнал навязчивые мысли, вслушался. «Напечатай эту речь — читать нечего, — думал он, — обычные слова и мысли. А как его слушают! Вот это накал! Глупец. Тратить столько энергии на речь перед какими-то уполномоченными и председателями колхозов!»
А Рыбаков, скупо жестикулируя, говорил:
— Никаких уважительных причин, оправдывающих провал заготовок, нет. Нет и не будет. Запомните это. Докладывать райкому каждый день. Выезжать немедленно. Над зоной Рачевской МТС шефствует Федотова, над Иринкинской — Тепляков, над Еринской — Плетнев. Я оставляю за собой право приехать в любой колхоз. Договорились? А сейчас Федотова прочтет, кто куда едет. Мы сделали небольшую перестановку уполномоченных. Давай, Полина Михайловна. Федотова прочла список.
— Есть ли возражения? — спросил Рыбаков.
— Нет.
— Согласны.
— Тогда счастливо. До первого ноября, Синельников, останься.
«Что случилось? Почему меня нет среди уполномоченных?» — недоумевал и тревожился Степан, протискиваясь к столу. Василий Иванович кивнул на стул, подождал, пока разойдутся приглашенные.
— Слушай, Степан, — мягко заговорил Рыбаков, — куда к чертям девалась ваша агитбригада? В прошлом году вы всю уборку мотались по колхозам. А нынче весну поездили и решили на печи отлеживаться. Погодки испугались?
— Ничуть. Мы готовили новую программу. Сегодня обкатаем ее на концерте в Доме культуры и…
— И завтра же выезжайте. Начнете с колхозов Иринкинской зоны. Там их четырнадцать. Побывайте во всех. Мало по дню, живите по два. Выступайте прямо на полях. Днем и ночью. По-фронтовому. Расшевелите, зажгите народ. Поднимайте молодежь, интеллигенцию. Частушки-то не разучился петь?
— Что вы!
— Побольше их там сочиняй да поострее, чтоб потом вся деревня распевала.
— Я решил перед концертом делать небольшой доклад о «Молодой гвардии».
— О краснодонцах?
Степан кивнул головой.
— Хорошо, — одобрил Рыбаков.
— Вы не придете сегодня новую программу посмотреть?
— Нет. Сейчас уезжаю. На той неделе буду в Иринкино. Там и посмотрю. Ну, бывай.
Проводил Степана взглядом. Прошел в свой кабинет, остановился у окна. Посмотрел на небо, улыбнулся. «Развидняет. Кажется, синоптики не соврали. Хорошо бы».
Телефонный звонок прервал раздумья.
— Василий Иванович, вы ведь мимо колхоза «Коммунизм» поедете? — послышался в трубке голос Федотовой. — Да, а что?
— У меня Малышка копыта сбила. Обезножела. Хочу напроситься в попутчики. Подбросьте меня до «Коммунизма». Там оборудую штаб-квартиру. И коня раздобуду.
— Ладно, пообедаем и поедем.
3.
Полина Михайловна пришла первой. Рыбакова еще не было в райкоме. Она прошла в свой кабинет, разделась, поправила прическу. Вынув из полевой сумки книгу, подсела к окну и зачиталась. Не слышала даже, как вошел Шамов. Вздрогнула от его покашливания. Опустила книгу на колени.
— Что вы, Богдан Данилович?
— Давно хотел поговорить с вами о школах. Вы ведь наш непосредственный шеф. К сожалению, мы совсем забыли о школах, как, впрочем, и о многом другом. Весь партийный и советский аппарат занят только сельхозкампаниями. Сев, сенокос, уборочная. Больше нас ничто не волнует. Я понимаю значение хлеба, мяса, шерсти… Все понимаю, но не могу оправдать порочную односторонность нашей работы. Посмотрите, что делается в школах. Топливо не завезено, учителей не хватает. По три смены работают. Громадный отсев. Нет ни учебников, ни тетрадей, ни даже чернил…
— Что вы предлагаете? — с интересом спросила Федотова.
Шамов пожал плечами. Рассерженно фыркнул, прошелся по комнате.
— Я ничего не предлагаю. Я ставлю в известность, будирую.
— Напрасный труд.
— Как это понять?
— Очень просто. То, о чем говорили вы, известно всем. Но даже если бы это было неизвестно, вам следовало не будировать, а предлагать и делать. Вы ведь не информатор, не наблюдатель, а заведующий отделом райкома партии. И ваш долг не только ставить вопросы — для этого, простите, много ума не надо, — но и решать их. Смотрите, как люди сами это делают, сами выходят из трудного положения. Нет тетрадей. Верно, а знаете ли вы, что в школах всю добрую бумагу отдают малышам, начальным классам, а старшеклассники пишут на газетах, на книгах, на обоях? Нет чернил? Зато есть сажа. Ребятишки собирают ее и разводят. Большой отсев? Вот тут следует разобраться по каждой школе и с каждым учеником. Многие бросили учиться, чтобы работать и кормить семью. Для таких, может быть, следует создавать вечерние классы. Тех, кому не в чем ходить, пожалуй, можно учить на дому. Словом, надо собрать учителей и подумать.
— Вот этим как раз я и хотел заняться, — вставил Шамов. Федотова умолкла, а он торопливо продолжал: — Пора, давно пора детально во всем разобраться. Вы совершенно правы. Но нужно время, а я месяцами не вылезаю из командировок. Вот опять еду в «Новую жизнь». Думаю, можно меня от этой поездки освободить и дать возможность всерьез заняться наболевшими вопросами народного образования в районе.
— Почему же вы не высказали свою просьбу на бюро?
— Я полагал, вы как секретарь можете самостоятельно решить этот вопрос.
— Ничего вы не полагали, — с необычной резкостью и прямотой сказала Федотова. — Вы достаточно умны и… и хитры, чтобы в такой момент во всеуслышание заявить об этом. Советую вам впредь никогда не искать окольных путей к цели. Идите прямо. Так, правда, трудней, зато короче и, главное, честней.
Ничего подобного от этой женщины Богдан Данилович не ожидал. Промолчать он не мог, это значило бы признать ее правоту и превосходство. Обострять и углублять конфликт ему тоже не хотелось. Надо было отступить, не теряя достоинства и не оставляя следов. Но как? Богдан Данилович долго усердно продувал и выколачивал мундштук. Федотова, понимающе улыбнувшись, отвернулась от Шамова. Загнула уголок книжной страницы, захлопнула книгу и сунула ее в полевую сумку. Одернула гимнастерку. Не глядя на Шамова, сказала негромко, вроде бы сама для себя:
— Если все время думать только о себе, может создаться мнение, что ты и есть земная ось. Все вокруг тебя и все для тебя. А ты для кого? Так незаметно можно оказаться лишним человеком. Никому не нужным. Это, по-моему, самая страшная трагедия в жизни.
— В мой огород камушек? — встопорщился Шамов.
— Ваш забор таким камушком не прошибешь.
— А вам очень хочется прошибить?
— Хочется. И не прошибить, а повалить его. Чтобы всем стало видно то, что за тем забором скрывается.
— Боюсь, что вас ожидает двойное разочарование. Во-первых, вам не поднять такой камушек, который мог бы сделать это. А во-вторых, ничего порочного для коммуниста за той оградой не окажется.
— Вот это вызывает у меня сомнение. Доброе не прячут от людей, потому что без них оно перестает быть добрым. Только зло и порок любят мрак и крепостные стены…
Шамов сумел даже любезно улыбнуться, сказав при этом:
— Спасибо за откровенность. Это очень редкое качество, и оно, безусловно, украшает любого партийного работника…
— Полина Михайловна! — донесся из коридора голос Рыбакова.
— Иду! — откликнулась Федотова.
Она торопливо сняла с вешалки стеганку, взяла в руки полевую сумку и, кивнув Шамову, вышла.
Едва закрылась за Федотовой дверь кабинета, как Шамов преобразился. Глаза застыли в гневном прищуре. Он вытянул шею, прислушиваясь к шагам из коридора. Они шли в ногу. Громко хлопнула входная дверь. Богдан Данилович выругался шепотом и потянулся к телефону. Услышав в трубке низкий женский голос, сердито сказал:
— Анна! Сейчас заеду. Перекушу и в колхоз. Приготовь.
Анна — тридцатилетняя домработница Шамова. Баба здоровая, как вол. Все так и кипит в ее могучих руках. К тому же и безотказна. Богдан Данилович был очень доволен своей работницей.
«А Федотова неглупа, — думал он по дороге домой. — Но ярая сторонница Рыбакова. Тем лучше. Упадет он — повалится и она. Одним махом двоих побивахом. Ничего, голубчики, будет вам и белка, будет и свисток».
Домой он вошел повеселевший. Пока Анна, звонко шлепая по крашеному полу босыми ножищами, накрывала на стол, Богдан Данилович вынул из ящика заветную тетрадку. Подумал, пожевал губы и сделал очередную запись.
«28 сентября 1943 года. Рыбаков заводит гарем. В открытую, не стесняясь. Сегодня повез Федотову в колхоз «Коммунизм», сказав всем, что едет в Рачево».
Он захлопнул тетрадь. Поднял ее над головой и пропел высоким голосом:
— Еще одно, последнее сказанье. И летопись окончена моя!..
4.
Те, кому посвятил свою запись Шамов, сейчас тряслись в маленьком плетеном ходке. Принахмурив густые, непроглядной черноты брови, Василий Иванович смотрел куда-то вдаль и молчал. Полина Михайловна тоже молчала. На душе у нее было нехорошо от разговора с Шамовым. Скользкий человек. Никогда не поймешь, что у него на уме. Говорит одно, думает другое, а делает третье. Такой способен на все…
Федотова покосилась на Рыбакова. Строгий смуглый профиль с насупленными бровями и плотно сжатыми тонкими губами. Ей захотелось сделать приятное товарищу, сказать что-нибудь такое, от чего лицо его мгновенно бы посветлело и озарилось улыбкой.
Полина Михайловна дотронулась до его руки, спросила сочувственно:
— О чем задумались?
Он ответил не сразу. Посмотрел на нее в упор пристально и долго. Отвел глаза в сторону, вздохнул. Заговорил медленно и негромко:
— О разном… — Зажав коленями вожжи, достал кисет, свернул папиросу, закурил. Глубоко затянулся. — О разном. Погода вроде добреет, но ненадолго. Хватит ли сил за несколько дней повалить и заскирдовать весь хлеб. А если не хватит? Люди чертовски устали. Иной раз поглядишь на них — в чем душа держится. А работают! Просто чудеса творят. И не ради сытой жизни, а ради будущего, ради победы. Это надо понимать… — Он снова затянулся папиросой. Голос его вдруг обмяк, потеплел. — Будь я художником, я бы такую картину нарисовал: серое небо над сжатым полем, а на нем стоит женщина, простая русская баба. Босая, усталая. Но гордая и сильная. Она протягивает полные пригоршни зерна. А рядом с ней мальчонка лет тринадцати. В закатанных штанах, в заплатанной рубахе. Голодными жадными глазами глядит он на зерно, которое капает из пригоршней женщины, как слезы. Назвал бы я эту картину «Хлеб». Тут, конечно, большое мастерство нужно. Надо так нарисовать, чтобы картина брала человека за самое сердце, чтоб душу ему опаляла. Нельзя, чтобы люди забыли, кому обязана жизнью наша земля!
— А солдаты? Они ведь за эту землю умирали.
— Солдаты. Эти же бабы и народили и выпестовали солдат! Были им матерями и сестрами, невестами и женами. Проводили их на войну. Дали оружие и хлеб. И прежде всего им — русским женщинам обязаны мы своими победами!
Он умолк, задумался. Только лицо его было теперь спокойным. И брови разошлись, и морщины разгладились. Лошадь притомилась. Бежала тише. Круп Воронка блестел от пота.
— А знаете, мне иногда думается, после войны люди станут жить по-другому. Они будут добрее и мягче. Война опалила людские сердца, и они стали чище, чутче, тоньше. Человек понял цену дружбы, ласки, сочувствия. Научился быть нетерпимым к подлости.
— А я не уверен в этом, — задумчиво заговорил Василий Иванович. — Война не одинаково влияет на всех. Иных она ожесточит, других развратит. Нет, после войны нам предстоит жестокая борьба за душу человека.
— С кем?
— Ну, хотя бы с желанием найти покой и тишину в семейном гнездышке, отгородив его от всего мира. С индивидуализмом и прочими червоточинами. Так что не шейте ножен для своего меча, а точите его, да с обеих сторон.
— Я хочу после войны ребятишек учить или библиотекой заведовать.
— Во! Я хочу тишины, другой хочет тишины, третий — тоже.
— Это я так, к слову. А пока силы есть, из воза не выпрягусь.
— Но! — Василий Иванович хлестнул вожжами Воронка. Тот обиженно всхрапнул и понесся вскачь.
— Что вы его все время погоняете? И так взмок. Он ведь не человек. Ему передышка нужна.
Рыбаков засмеялся непринужденно и весело. От недавней задумчивой серьезности не осталось и следа.
Чем ближе подъезжали они к месту, тем тише бежал Воронко. Дорога не просохла, и колеса ходка глубоко увязали в грязи. Из-под копыт лошади летели мокрые комья земли. Вот показалась околица деревни. Когда-то здесь были ворота. Теперь от них остался один столб. Изгороди тоже не было. Жерди растащили на дрова. Федотовой вдруг стало жаль этот черный покосившийся столб, словно он был живым и мог чувствовать свое одиночество. Захотелось погладить его по щелястому, шершавому боку и сказать ему что-нибудь утешительное, вроде: «Крепись, старик, недолго осталось!» Одиночество ужасно. От него ничем не заслонишься: ни работой, ни книгами. Хорошо, когда рядом есть плечо. Положить бы на него голову, закрыть глаза и…
В глубоких колеях грязной дороги тускло блестят мокрые желтые листья. Они уже отжили свое. Им теперь все равно. А ей — нет. Странно все-таки устроена жизнь. В маленьком человеческом сердце уживается столько чувств, порой совсем противоречивых. И жажда деятельности, и желание покоя, сила и беспомощность, беспощадность и нежность.. «Что-то меня сегодня все время тянет философствовать. Старею или устала?..» — подумала Полина Михайловна.
Будто кем-то вспугнутые, дома далеко отбежали от дороги и неровными серыми шеренгами выстроились по обе стороны ее. По-весеннему молодо зеленела влажная придорожная трава. В огромных, холодно блестящих лужах плыли отраженные облака. Вдоль дороги шли цепочкой важные сердитые гуси. По поляне, смешно взбрыкивая, ногами, носился белый теленок. За ним с тонким лаем мчалась кудлатая собачонка. На телефонном столбе назойливо каркала встопорщенная ворона. Где-то лаяла собака. «Ленька! Ленька!» — надрываясь, кричала невидимая девчонка.
Федотова очнулась от громкого рыбаковского «тпру». В двух шагах виднелось чисто выскобленное высокое крыльцо правления колхоза «Коммунизм». Над крыльцом — островерхая крыша. Она держалась на двух тонких деревянных колоннах, украшенных затейливой резьбой. Сколько раз Полина Михайловна бывала здесь, а резьбы этой не видела. Вообще сегодня все виделось необыкновенно хорошо, и все увиденное прилипало к памяти, как горячий воск к доске. Многое казалось странным, вроде бы нереальным. Так бывает, когда человек слегка захмелел. Может, и она захмелела от ядреного осеннего воздуха.
Видимо, она слишком долго просидела в ходке истуканом, потому что Рыбаков окликнул ее:
— Приехали, Полина Михайловна!
Она смущенно поглядела на него. Он возился с зажигалкой. На сосредоточенном лице — ни тени улыбки.
Федотова вылезла из ходка, неловко переступила занемевшими ногами.
— А вы разве не зайдете в правление? И лошадь бы передохнула.
— Нет. Мне надо в Жданово дотемна добраться. Пока. — И протянул ей руку.
5.
Гулко, как выстрел, хлопнула дверь. На крыльце показалась Настасья Федоровна Ускова. Она была в легком платьишке, без платка.
— Ишь, как начальство сторонится нас! — послышался ее грудной сильный голос.
Рыбаков повернулся к ней. «Простынет ведь», — встревожился он и выпрыгнул из ходка. Прикрутил вожжи к столбу, легко взбежал по ступенькам.
— Здравствуй. Пошли в правление, — и первым вошел в дом.
В кабинете Усковой никого. Полина Михайловна кинула на подоконник полевую сумку.
— Там у вас рукомойник в сенях. Пойду соскребу грязь и умоюсь.
Когда она скрылась в сенях, Рыбаков строго спросил Ускову:
— Чего это ты в одном платьишке летаешь? Простудиться хочешь?
— Аль жалко меня?
— Значит, жалко.
Она закрыла ладонью глаза, склонила голову.
Рыбаков кашлянул, спросил с хрипотцой в голосе:
— Ты что, Настя?
Она отняла ладонь от лица. Грустно улыбнулась.
— Теперь так и будешь — все мимо да мимо?
— На обратном пути заскочу.
— Когда?
— Дней через пять.
— В среду, значит. Надолго?
— Видно будет.
— Пять дён, — устало проговорила она и снова закрыла глаза ладонью.
Вернулась Федотова, на ходу расчесывая волосы. Рыбаков покосился на нее, улыбнулся уголками губ.
— Ну вот, привела себя в боевую готовность. Теперь можно не сомневаться в успехе.
— А что? — Федотова гордо откинула голову. — Не подведем, Настасья Федоровна?
— Не подведем, — сдержанно ответила Ускова. — Нам и осталось-то пустяки. Только начать да кончить.
— Много еще не убрано? — поинтересовался Рыбаков.
— Гектаров триста. Да и скошенный-то в суслонах мокнет.
— Надо молотить. По два раза пропускайте через барабан. Поднимите весь народ, всю технику — и ни минуты передышки, пока на поле есть хотя бы один сноп. Метеосводка хорошая. Ожидается резкое потепление.
— Хорошо, Василий Иванович. — Ускова качнула головой. — Не сомневайтесь.
— Мне пора. Бывайте здоровы. Воюйте.
Подал руку Полине Михайловне. Повернулся к Усковой.
— Водицей напой, председательша.
Она принесла алюминиевую кружку с водой. Медленно сквозь зубы тянул он студеную воду, а сам смотрел на нее. Их взгляды встретились. «Неужели нельзя?» — спросил ее взгляд. — «Нет». — «Как тяжело». — «Мне тоже». Отдал ей кружку, вытер ладонью губы.
— Бывайте. — И ушел.
Женщины, не сговариваясь, подошли к окну и молча смотрели, как Василий Иванович спускался с крыльца. Вон он взял вожжи, вскочил в ходок.
Отдохнувший Воронко рванул с места и понес. Через минуту он скрылся за поворотом.
— Улетел, — выдохнула Настасья Федоровна.
— Непоседа, — в тон ей проговорила Федотова. — Все норовит своими руками сделать… День и ночь, день и ночь. Никакого роздыху. А ведь совсем молодой.
— Наши-то мужики, — Ускова улыбнулась, — двужильные и двухсердечные. Как бы он ни загонял себя, как бы ни заработался, а сил у него и на любовь хватит.
Федотова пытливо заглянула собеседнице в глаза и вдруг сказала, не то утверждая, не то спрашивая:
— Любишь его?
От неожиданности Настасья Федоровна отпрянула, густо покраснела. Гневно сверкнув влажными карими глазами, сердито выговорила:
— С чего вы взяли? Чепуха какая…
— Не надо. — Полина Михайловна положила руку на плечо Усковой. — Не хочешь правды сказать — помолчи. Обманом себя же унизишь. Да и не обманешь меня. Вижу, любишь.
— Твоя правда. Люблю.
Счастливая улыбка озарила ее гордое, красивое лицо. Ускова прошлась по комнате. Остановилась против Федотовой. Деловито спросила:
— Надолго к нам?
— На несколько дней, потом уеду в другие колхозы.
— Тогда пошли ко мне. Поедим, отдохнем. В ночь сегодня фронтовой субботник. Молотить будем. Вишь, как распогодило. Нельзя упустить.
Женщины вышли из правления и направились к дому Усковой. Минуты через две им встретилась толпа ребятишек. С ними две учительницы. Ребята обступили Ускову со всех сторон.
— Настасья Федоровна! Тетя Настя! — кричали они. — Мы колосья собирали.
Белобрысый малыш с красным мокрым носом дергал ее за подол и, не переставая, кричал:
— Я больше! Я больше!
Та, наконец, обратила внимание на крикуна. Наклонилась, вытерла ему нос своим платком, спросила:
— Чего, Аркаша?
— Я больше всех собрал, — захлебываясь от восторга, закричал он, — триста колосков. Целый пуд!
— Молодец! — потрепала мальчишку по щеке. — Идите отдыхайте.
Когда они выбрались из ребячьего кольца, к ним подошли учительницы. Старшая из них сообщила, сколько собрали колосьев, кому сдали. Настасья Федоровна взяла обеих за руки, притянула к себе.
— Вот что, дорогуши. Сегодня ночью субботник. Забирайте старшеклассников и вместе с ними — в поле. Погода над нами смилостивилась. Надолго ли? Надо спасать хлеб.
— Придем, Настасья Федоровна.
Возле дома с резными зелеными наличниками копошился старик, окапывая завалину. Ускова остановилась.
— Митрич!
Старик распрямился. Прикрыв ладонью глаза, уставился на женщин.
— Что разглядываешь, не узнал? Любка дома?
— Пошто не узнал. Любка только прибегла.
— Покличь-ка ее.
Дед постучал в окно.
И вот перед Настасьей Федоровной стоит низенькая круглолицая девушка в старом ватнике нараспашку.
— Чего звали?
— Обойди еще раз своих комсомольцев, строго-настрого упреди. С вас другие будут брать пример, вы уж не подгадьте.
— Не подведем, Настасья Федоровна. Все будут, — с задором протараторила толстушка.
— Ну-ну. — Ускова улыбнулась и двинулась дальше.
Так и добирались они до ее дома, может, час, а может, и больше. То она сама останавливала нужных людей и еще раз напоминала, каких лошадей запрягать, сколько фонарей приготовить, куда перегнать комбайн. А то ее задерживали, жаловались, требовали. Одному понадобилась лошадь, другому гвозди, третьему мешки. Кого-то незаслуженно обидел бригадир, кто-то не согласен с перемещением по работе.
Ускова терпеливо выслушивала всех. И тут же просила, приказывала, приструнивала. И все это спокойно, по-деловому, коротко и четко. Федотова внимательно следила за председательшей, проникаясь к ней все большим и большим уважением.
6.
Едва ранние осенние сумерки затемнили окна, улицы ожили, загудели пчелиным роем. Старики, женщины, подростки, инвалиды — все шли к правлению. Там они рассаживались по телегам и исчезали в темноте.
В одной из переполненных телег уехали и Ускова с Федотовой. Миновав околицу, подвода свернула в поле. Телегу немилосердно подкидывало и трясло. Девчата взвизгивали, хохотали. Стало совсем темно, когда остановились у освещенного фонарями комбайна. Вокруг машины толпилось много людей. У барабана копошился парень в замасленном драном комбинезоне.
— Готов, Фома? — спросила его Ускова.
— Готов, Настасья Федоровна.
Она подняла над головой фонарь и закричала:
— Филатовна! Давай сюда со своими доярками! Будете снопы разрезать.
— Митерев! Митерев! Где тебя черти носят? Бери девок из огородной бригады — солому копнить.
— Любка! Рассаживай своих по телегам. Айда за снопами!
Ускова повесила фонарь на место.
— Давай, Фома.
Перекрывая все звуки, загудел мотор. На деревянный стол возле хедера-транспортера полетели развязанные снопы. Комбайнер взял охапку, встряхнул и сунул в барабан. Комбайн будто захлебнулся, потом заурчал злобно, надсадно, протестующе.
— Клади поменьше! — крикнула Ускова. Наклонилась к уху Федотовой. — Будешь снопы разрезать или как?
— Хорошо!
— Я пойду посмотрю, какое зерно…
Этот субботник продолжался семь суток без перерыва и походил на странный сон. Все перепуталось в голове Федотовой. Вместе с другими она подавала снопы, копнила солому, веяла зерно. Она работала, позабыв обо всем на свете, даже о том, что она секретарь райкома и что ей давно следовало бы поинтересоваться, как идут дела в других колхозах закрепленной за ней зоны.
Временами Полине Михайловне казалось, что она больше не сможет даже шевельнуться, что вот сейчас упадет. Начинала кружиться голова, перед глазами извивались огненно-яркие разноцветные червяки. Она прижимала руки к груди, широко открытым ртом жадно заглатывала воздух. И тут словно из-под земли перед ней появлялась женщина в красной косынке и кричала в самое ухо: «Пойди поспи, я заменю!» Пьяно качаясь, Федотова шла к куче соломы, где вповалку спали люди. Она падала и мгновенно засыпала. Сколько спала — не знала. Время словно остановилось. Она даже не вспомнила о своих часах, и ни разу их не завела. Просыпалась с ясным рассудком и чугунной неподвижностью в теле. Ела, торопливо расспрашивая Ускову: сколько убрано, обмолочено, вывезено. Отвечала на вопросы, советовала и спешила к веялке, к барабану, к стогам. И снова: снопы, снопы, снопы. Грохот машин, вороха золотистой соломы, горы янтарного, налитого зерна.
Погода, будто покоренная зрелищем буйного, как атака, труда, вдруг обмякла. И всю неделю аккуратно, как на службу, выходило солнышко. И ветер дул умеренный и сухой. И намолоченное зерно хорошо подсыхало.
В редкие минуты передышки, когда комбайнер что-то подкручивал и смазывал, все, словно по команде, садились передохнуть.
И тут же слышался голос Настасьи Федоровны:
— Девки! Где вы? Что притихли-приуныли? Запевай!
И сама хрипловатым от усталости и поэтому особенно волнующим голосом заводила любимую песню:
Ой, летят утки. Летят утки
И два гуся…
Ей подпевали все.
Полина Михайловна полюбила эту песню. И пела ее вместе со всеми. Пела и дивилась, что простые, бесхитростные слова несут в себе такой глубокий смысл.
Шли седьмые сутки фронтового субботника.
К вечеру погода начала портиться. Похолодало. Небо почернело от туч. Посыпал дождик, сильней и сильней. Скоро он превратился в мокрый снег.
Ускова с Федотовой сидели в одной телеге, укутавшись куском брезента, тесно прижавшись друг к другу. Сильной рукой Настасья Федоровна обняла Полину Михайловну и весело говорила ей:
— Вот, товарищ секретарь, можем рапортовать. Хлеб убран. Недомолоченный лежит в скирдах, и никакой дождь ему не страшен. Да там и хлеба-то всего ничего. А то, что намолотили, кроме семян, вывезли. Правда, план не вытянули. Но это не наша вина, наша беда. Землю годуем плохо. Она все меньше родит, а планы растут. Недоимка тоже. Вот тут и развернись. Главное, с уборкой сладили. А сейчас попаримся в баньке, напьемся морковного чаю с топленым молоком и — спать.
Вся деревня спала в эту ночь мертвым сном. Только сторожа дремали вполглаза. И когда в полночь в правлении зазвонил телефон, семидесятилетняя бабка Демьяниха сразу подскочила к аппарату.
— Слушаю, — прогнусавила она в трубку.
— Колхоз «Коммунизм»? — зазвенел над ухом сильный голос.
— Ага… Чего надрываешься? Не глухие.
— Федотову, — приказал голос.
— Нету ее, — откликнулась бабка.
— Ускову, председателя вашего.
— И ее нету.
— Сходите за ними и пригласите сейчас же к телефону. Это Рыбаков говорит.
— А мне все одно, кто говорит. Хоть сам Исус Христос. Не пойду я за ними. Спят они.
— Да ты чего, старуха, спятила? — загремел рассерженный баритон.
— Сам ты, батюшка, спятил. Люди неделю не спамши. Только прилегли. Завтра придут, тогда и звони. Спи-ко и сам. Тоже, поди, намаялся. Спи, касатик.
Рыбаков замолчал. Старуха подождала, не откликнется ли он. Повесила трубку и улеглась на лавку.
Утром она передала Усковой ночной разговор с Рыбаковым.
— Откуда он звонил? — спросила Настасья Федоровна.
— Господь его знает. — Старуха зевнула. — Да ты не убивайся. Он ишо позвонит.
И он позвонил. Трубку взяла Федотова. Она сразу узнала голос Василия Ивановича.
— Где ты запропала? — спросил он. — Раз десять тебе звонил. Как в воду канула.
— Заработалась, — виновато ответила Федотова. — Такой субботник был. Прямо штурмовая неделя. Увлеклась. Стосковались руки по работе…
— Это хорошо. Каков же итог вашего штурма?
Федотова назвала цифры уборки, обмолота, сдачи.
— Молодцы! — похвалил он. — Остальные колхозы твоей зоны тоже здорово подтянулись. А вот в «Новой жизни» беда.
— Что там? — встревожилась Федотова.
— Сваленный хлеб не заскирдован. Да и убран-то еще не весь. Пойдет под снег к чертовой матери.
— Шамов там?
— Заболел. Лежит дома.
— Ясно, — уныло проговорила она. — Сегодня выеду туда.
— Давай. Может, еще кого-нибудь подкинуть на прорыв?
— Обойдемся.
— Ладно. Двадцать девятого бюро.
— Знаю.
— Бывай.
— До свидания…
— Дай трубку Усковой. — Услышав ее «да», Василий Иванович глухо проговорил: — Молодец, Настасья Федоровна. Спасибо. К концу недели заскочу. Бывай.
— Василий Иванович! — крикнула она в умолкшую трубку. — Василий… — и осеклась.
7.
Федотова откинулась на спинку стула. Ей нездоровилось. Знобило. Широкое лицо осунулось. Темные полукружия залегли под глазами, запали щеки. Коротко остриженные светлые волосы висели сосульками. Иногда по телу прокатывалась горячая волна, и тогда лоб покрывался испариной. Но уже через минуту зябкая дрожь сотрясала тело. Видимо, простудилась.
По пути в «Новую жизнь» она заехала в контору МТС обсушиться, согреться, сменить лошадь. Заехала на часок, а застряла на полдня. Пока разговаривала с директором МТС, пришел завуч местной школы, потом пожаловал председатель сельпо, следом — директор детского интерната. У всех были к ней неотложные дела. Вот и просидели почти до вечера. Погода совсем испортилась. И самочувствие — никудышное. Сейчас бы напиться вдоволь крепкого морковного чаю да на горячую русскую печь. Испытанное средство от простуды. Но — увы. Пока не до себя.
Полина Михайловна с трудом поднялась на ноги, подошла к окну. Настоящая метель. Снег мокрый, крупный. Целыми лепехами валит на жидкую грязь. «В такую погоду добрый хозяин собаку не выгонит: пожалеет. А мне тащиться еще шестнадцать километров. Шамов вовремя заболел. Он все ухитряется делать вовремя. Хотя здоровье-то у него, видно, не очень. Лицо желтое, кашляет. Да только совсем здорового-то сейчас здесь и не найдешь». Вспомнила последний разговор с Шамовым. Поморщилась. «Не мытьем так катаньем»… Хорошо, что взяла у Бобылева полушубок… Не хотелось ни двигаться, ни думать. Превозмогая себя, оделась и, сутулясь, вышла на улицу.
Полчаса спустя она уже выехала из села. Густая, белая от снега грязь противно хлюпала под копытами, налипала на колеса. Лошадь еле тащилась. А снег валил все гуще и гуще. Скоро все вокруг стало белым — и деревья, и дорога, и поля. Полина Михайловна почувствовала мелкую, липкую дрожь в теле. Подняла воротник полушубка, закутала ноги фуфайкой. Прикрикнула на лошадь, несколько раз стегнула ее вожжами. Та вздрагивала, крутила головой, но шагу не прибавляла. Федотова привязала вожжи к облучку, засунула руки в рукава полушубка, свернулась клубочком и впала в полудрему.
К вечеру она приехала в «Новую жизнь». Остановилась у Новожиловой. Гостеприимная хозяйка истопила баню, напоила гостью чаем с медом и уложила спать на печку. Утром Федотова почувствовала себя здоровой.
Положение в колхозе создалось чрезвычайное. Хлеб был почти весь скошен, но не обмолочен и даже не заскирдован. На пятидесяти гектарах пшеница осталась неподобранной после жаток, на ста — лежала в суслонах, а одно большое поле, гектаров на тридцать, все еще было не убрано.
Весь день в конторе непрерывно заседали. Сначала члены правления, потом коммунисты и комсомольцы, затем все колхозники. Накурились, накричались до одури. Настроение было подавленное. Каждый понимал, что хлеб пропадает, но не было сил его спасти. Усталых людей пугал холод. С большим трудом удалось сколотить две фронтовые бригады для работы в ночь. Одну возглавляла Федотова. Вторую — Новожилова. К конному двору, откуда должны были ехать в поле, пришло значительно больше людей, чем ожидалось. Шесть бывших фронтовиков привел с собой парторг Плесовских. Пришли комсомольцы-старшеклассники.
Увязая по щиколотки в ледяной грязи, колхозники медленно двигались по полю. Руками разгребали снег, отыскивая валки, и охапками сносили в кучу скошенный хлеб. К ним подъезжали подводы, смерзшуюся в огромные лепехи пшеницу увозили на крытый ток.
Там во главе с рыжебородым Плесовских собралась кучка фронтовиков — инвалидов и стариков. Они пустили конную молотилку, и обледенелые колосья полетели в ощеренную зубьями, рычащую пасть барабана.
Дивный характер у русского человека. Не зря его называют трудягой. Начав даже нелюбимое и нежеланное дело, он обязательно доведет его до конца. И хотя колхозники глухо ворчали, а иногда и громогласно бранились, орали на бригадиров и посылали к чертям и пшеницу, и руководителей, и весь белый свет, — работа не прекращалась ни на минуту до тех пор, пока с поля не был увезен останний сноп.
Будто в насмешку над людьми в этот последний день на небе показалось солнце. Оно шутя слизало с полей снег, и они закурились паром. На стерню пустили скот. Дети и подростки вышли на поля собирать во множестве рассыпанные колосья.
К вечеру Полина Михайловна почувствовала себя совсем плохо. Железным обручем стянуло поясницу. Каждый вдох, каждое движение причиняли нестерпимую боль. С каждым часом ртутный столбик термометра поднимался все выше. К полуночи он перешагнул за сорок. Утром у больной начался бред.
Ее уложили в широкую телегу, укутали шубами и одеялами. Новожилова сама повезла секретаря райкома в Малышенку. По пути дважды меняли лошадей. К вечеру подвода остановилась напротив дверей районной больницы.
Врач без труда установил диагноз — острое гнойное воспаление почек. В распоряжении врача был только стрептоцид и то в ограниченном количестве. Борьба за жизнь была жестокой и продолжалась долго, с переменным успехом. Жизнь победила…
…Мать сидела у Полины в головах, гладила худую, тонкую руку и шепотом говорила:
— Опять Рыбаков звонил. Про тебя спрашивал. Хороший он человек.
— Хороший, — устало повторила дочь и закрыла глаза.
— Спрашивал сегодня, не надо ли тебе чего?
— А ты? — Полина Михайловна приподняла от подушки голову.
— Да я ничего. Знаю твой характер. Сказала только, что доктор велел тебе есть сметану и сливочное масло. Кабы была у нас корова…
— Зачем ты это?
— А как же быть доченька? Он сказал: каждый день будут тебе носить сметану и масло выдадут.