Глава четырнадцатая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четырнадцатая

Для Парфюмера — предыдущего четверостишия я не писал,

Я не имел его в виду, кровавого убийцу,

Он камня одного с дороги никогда не сдвинул и не приподнял,

Он весь в грехе, в крови проклятого витийства.

А через месяц весь оборванный он к замку подошел,

Обросший, грязный, вид почти безумный,

Другой при виде замка отступил — ушел,

Но наш убийца не был юношей благоразумным.

С собой он нес тринадцатый полупустой флакон,

В котором не хватало главного, о чем мечтал трудяга.

Он знал, что первым в мире будет он

И никогда не будет нищим бедолагой.

Неделями он только тем и жил, что наблюдал,

Как отыскать лазейку в неприступный замок.

Что девушка могла узнать его в лицо — он знал,

И не хотел тюремную решетку получить в подарок.

По вечерам отец к любимой дочке заходил,

А на ночь двери на замок крепчайший закрывали.

Кругом охрана грозная — приказ не спать им был.

За это головою собственною отвечали.

Тот замок был построен на обрывистой скале,

К нему вела единственная горная дорога,

К окну ее лишь только птица залетала в солнечной голубизне,

Отец почти не волновался — слава Богу.

Но вот однажды ночью в страхе побежал он к дочкиной двери,

В пути дрожал от проникающего страха,

И, устремившись к двери, крикнул страже: «Отвори!»

И пот по лбу и по спине, вся мокрая рубаха.

Открылась дверь скрипучая в ее покой,

Она спала — освещена луны сияньем,

Струились волосы ее роскошною волной,

Она была во сне неописуемым очарованьем.

Ушла тревога, потеплело сердце у отца, и отошла беда.

И счастье вдруг безмерное всю душу охватило.

Хотя какое-то предчувствие охватывало иногда,

И для охраны дочери он делал все, что было в силах.

А время шло — в один прекрасный день

Ключом огромным дверь открыл — о, Боже,

Лаура голая лежала — смятая постель,

Роскошных нет волос — задушена была, похоже.

В тревоге Франция — подняты города,

И потекли солдаты по ее дорогам,

Приказ — найти во что бы то ни стало подлеца,

В соборах тысячи молились, ожидая помощи от Бога.

Теперь представьте все отчаянье отца:

Любимая мертва и не вернется боле.

Убийца на свободе, радостна душа у подлеца,

А у него душа вся разрывается от боли.

А что же наш герой — где он?

А он в пути, объятый счастием безмерным,

Теперь в его 13-м флакончике тот эталон.

Которого добился все ж убийством непомерным.

Луга, поля, такая рань — такая тишь,

Душа его вся в радости трепещет, утопает.

А совесть — совесть, что же ты молчишь,

А совесть умерла, объятая гордыней. Он ее не знает.

Свершилось: во флаконе жизней сорока экстракт,

Да плюс к нему один — главнейший.

А все досталось не за просто так,

Какою кровью он добыт и головой умнейшей.

Он в роковой флакон последнюю добычу влил,

Он без дыхания упал в «нирвану».

Он понял, власть в его руках — ее добыл.

Он победитель — первый над людьми без всякого обмана.

И вдруг был окружен солдатами — куда флакон,

Тут мысль работала отчайно,

Один лишь путь куда — ох, не удобен он,

А сохранить все надо, хоть и боль необычайна.

И схвачен был, и отвезен в Париж,

Столица радостью охвачена безмерно,

Раскрыты преступления, и их не умолчишь,

И казнь будет для убийцы беспримерна.

Распнут на бревнах четырех, гвоздем прибив,

Поочередно руки, ноги, не спеша, отрубят,

Примером страшным тысячам живых,

И долго-долго казнь ту люди не забудут.

И день настал — ждут тысячи людей

Той казни беспримерной с нетерпеньем,

Повозка грязная — где он, ну, поскорей,

Убийцу пусть распнут без промедленья.

Помост, палач, топор стоймя стоит,

Крестом сколочены накрепко бревна,

И через маску черную палач глядит,

Ему не терпится казнить убийцу всенародно.

Толпа шевелится и издает ужасный гул,

Тот гул ужаснейший толпы немытой,

Тот гул плебейский, неизменный той толпы разгул,

От предвкушенья крови запаха пролитой.

Ну, что так долго — в нетерпении толпа.

Когда появится повозка — в ней убийца.

Когда топор поднимется с тем взмахом палача,

Четвертование ведь редко — может боле не случиться.

Глашатай крикнул громко, резко: «Расступись!»

Толпа отхлынула, давая ход карете,

Нет, не повозке грязной — тут ты удивись,

Роскошнейшей карете — редкостной на свете.

Четверкою запряжена чудеснейших коней,

В блестящей сбруе — золотом пробитой,

С фигурами летящих белых лебедей,

На запятках со слугами и с крышею открытой.

Толпа подумала, что это сам король

Пожаловал на казнь, все на колени встали.

К помосту рвались с криками «позволь!»

Не шутка, сам король пожаловал — такого не видали.

Ну, вот и все. Карета у помоста встала,

И на откладных ступеньках появилася нога,

Которая не королю принадлежала,

Убийцы нашего она ногой была.

Из бархата башмак был темно-синий,

Украшен бриллиантовою пряжкою башмак,

За ним и наш герой в кафтане темно-синем,

Перед толпою на помост взошел — «одет-то как!»

Взошел и из камзола вынул что-то,

Палач пред этим что-то на колени встал,

И припадя к его ноге, он отчего-то

Топор убийце в руки передал.

Герой наш с гордым взглядом победителя взирал,

Внизу была толпа людей, так жаждущая крови,

На власть его теперь никто не посягал,

Отныне у него есть все — чего же боле.

Камзол, расшитый стразами из бриллиантов,

Невиданным богатством, красотою поражал,

С осанкой королевскою и изумрудов пуговиц рядами

Перед народом гордо он предстал.

И шум толпы замолк, и тишина настала,

Лишь вдох и выдох слышен был от десятитысячной толпы,

Вдруг Папа на колени встал, и все вельможи встали,

Травою скошенною люди все на площади: «Смотри!»

Движенье дирижера — появился вдруг флакон,

В другой руке шифоновый платок явился.

И на него три капли из флакона вылил он,

И что за тем случилось — не могло случиться.

Все, кто собрались — оказались вдруг в раю,

Любовью переполнены сердца людские стали,

И к ближнему любовь вдруг охватила всю толпу,

И все друг к другу с поцелуями припали.

Вот молодая девушка, целуя, раздевает старика,

А вот прекрасный юноша другого раздевает.

А вот старушка с юношей почти нага,

А вот и Папа шлюху непотребную, целуя, гладит.

Десяти минут и не прошло, а площадь вся была

Усеяна телами голыми в влекущей страсти,

Там свального греха — подарок от «лукавого» — пора пришла,

И это было наваждением каким-то, было счастьем.

Там не было стеснения, там не было стыда,

Вся площадь превратилась в место общего совокупленья.

И даже Папа, а ведь это Целибат, да навсегда,

Со шлюхою совокуплялся непотребной.

А он стоял и вниз смотрел, чуть-чуть прикрыв глаза

Как волнами то вниз, то вверх толпа бушует,

И вспоминал ту первую, и по щеке слеза,

А память о второй сжимает сердце и волнует.

Один той власти не поддался, сжав в руке клинок,

Отец Лауры на помосте оказался,

Но, посмотрев в глаза убийцы, произнес: «Сынок,

Тебя люблю», — без памяти упал, ответа не дождался.

И запах потных тел и спермы, льющейся потоком,

Победный запах из флакончика всё заглушил.

Но этот свальный грех казался и ненужным, и далеким,

Наш Жан-Батист ушел с помоста. Гений победил.

А время шло, вдруг схвачены одежда и белье,

Исподнее надето на тела поспешно,

И стыд, и срам толпу вдруг охватил.

Как так случилось? Отчего?

Никто не понимал,

срамное место прикрывали спешно.

И молча разошлись, потупив к долу взгляд,

Хотя, я думаю, что старики довольны были.

Молодку подержав в своих трясущихся руках,

Еще, я думаю, до смерти этого не позабыли.

Наш Жан-Батист прекрасно понимал,

Что цель достигнута, жизнь стала эфемерной.

В процессе достиженья цели так устал,

И прежней радости уж не было безмерной.

Париж вечерний, площадь, где родился — перед ним,

Торговки рыбою подсчитывают заработок нищий,

Тот рынок для клошаров нищих, он его не позабыл,

Для человека маленького рынок тот не лишний.

И глаз внимательный из темноты смотрел,

На нищету ужасную всю в требухе и грязи,

Но ничего от жизни гений не хотел,

Хотел уйти из жизни гордо, принцем, князем.

И вышел он на площадь и посередине встал,

Достал флакон и на голову вылил,

Ведь все, что будет, он предугадал,

Убийца — гений, свет и жизнь возненавидел.

Случилось то, что он и ожидал.

Десятки женщин вдруг накрыли с головою,

И все — он больше ничего не видел и не знал,

Лишь дьявол знал, что приключилось той порою.

Разорван на куски, с собою унесен,

И не осталось ничего на площади той грязной,

Остался лишь на ней пустой флакон,

Напоминанье горестное той судьбы ужасной.

И капелька последняя стекла с него,

И сорок жизней молодых в ней заключались,

По грязной мостовой расплылась в ничего,

Но гения труды в ней на века остались.

P. S. Бывает иногда, что женщина, случайно проходя,

Вдруг оставляет молодости запах тот неповторимый,

Который создал Жан-Батист совсем не зря,

В боренье с жизнью и судьбой неотвратимой.

За этим запахом волшебным я готов идти и день, и ночь,

Тем запахом, что сотворен Великим парфюмером,

И за такую женщину я жизнь отдать не прочь,

В страстях сгореть: хоть по частям, хоть в целом.

Классических духов не больше десяти.

Какой неимоверный труд стоит за ними,

И их не будет больше, как ты не ищи,

От парфюмеров ускользают дюнами — песком в пустыне.

08.07.2010

Данный текст является ознакомительным фрагментом.