ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
Вышли на улицу около семи, в ранних сумерках. Через два дома, возле театра, собиралась публика. Отборная, приодетая часть Москвы на три часа избавится от революции. Мало ей драмы в жизни, нужна на сцене. По узкому Арбату тянуло сырым сквозняком от Москвы-реки.
Трое, Яков Глагзон, Федор Николаев и Гречаников, ушли вперед врассыпную, кто по правой стороне улицы, кто по левой, не теряясь из виду. У каждого по два револьвера, по две гранаты, по четыре обоймы с патронами. Они должны маячить в Леонтьевском возле особняка и прикрывать огнем, как сказал Соболев, подход главных сил, если потребуется, а главное — отход. Соболев, Барановский и Дан пошли следом. Бомба имела вид футляра для дамской шляпы, и тащить ее следовало не кособочась. А в ней полтора пуда динамита и нитроглицерина.
Сыро, холодно, подняли воротники, ссутулились. В трех шагах не разглядеть лица.
— Дело будет в шляпе, га-га, — в третий раз пошутил Саша.
— Сплюнь, — в третий раз потребовал Соболев.
— Тьфу-тьфу-тьфу, — послушно исполнил Барановский.
Я-ваша-тетя ушел в Леонтьевский к началу собрания. В форме красноармейца, с винтовкой, за голенищем финка. «Люблю перышко, без шума работает». У него своя задача, известная пока что одному Дану: вызвать Загорского, сказать ему — вас срочно требуют в Политуправление Реввоенсовета республики, Сретенский бульвар, дом шесть. В случае осложнений действовать по обстановке. Если уведет, получит десять тысяч рублей. Соболев финансирует Дана под соответствующий отчет. Если же не уведет…
Навстречу проехал извозчик, две дамы за его спиной жались друг к дружке, будто в плену у Синей Бороды. На коленях у одной лежала, верней, стояла высокая коробка для шляпы. «Похожая на бомбу», — отметил Дан. И не только он.
— Может, поменяем? — предложил Саша. — Тащить тяжко. А у них лошади. — В присутствии духа ему по откажешь.
Взять извозчика Саша предлагал сразу — мы не битюги, мы ангелы мести, — но Соболев наотрез отказался. Троих цепочкой возьмешь не сразу, есть простор для обороны, отстреляться и гранату бросить, а в тарантасе все в куче, как канарейки в клетке, окружай и бери тепленьких. Да еще извозчик неизвестно кто, может, переодетый. В Москве Соболев в каждом встречном видел чекиста, и не обязательно переодетого, если учесть, что каждому большевику выдан мандат на право ареста. И хотя Дан утверждает, что их один на сто, Соболеву казалось — больше, гораздо больше. Но от страха казалось, а от злой досады — как их уничтожить одним махом всех? Он ненавидел рабочие лица, лики монолита, каждый из них большевик, партийный или беспартийный, одни черт, враг.
Арбатскую площадь прошли краем, возле домов, мимо «Праги», пересекли Поварскую. Дальше по плану следовало пройти мимо Никитского бульвара на Воздвиженку и там уже по узкому Кисловскому переулку идти до Большой Никитской. Но Соболев передумал:
— Пойдем бульваром. — Голос его звонок, глаза сверкают, Бонапарт трезв, собран — ристалище перед ним, цель его бытия.
«Пойдем бульваром», — всего два слова и никаких доводов, но Саша с Даном повернули беспрекословно, как гнедые в упряжке. Барановскому безразлично, куда тащить, он не обдумывает приказов, но Дан подумал и нашел изменение маршрута вполне обоснованным. В пустынном переулке легче попасться на глаза и трудней разминуться, а на бульваре пока еще людно, публика спешит завершить свои дневные дела до начала комендантского часа, торопится умотать по домам. Если с двадцати трех страшны патрули, то сейчас — налетчики, звереют именно в вечерний час, поскольку ночью с ними разговор короткий. Темнота грозит произволом со всех сторон. нет покоя публике от жулья, нет жизни жулью от милиции. Мужчин заменили женщины, скорые на разбор, заполошные, берут под микитки ай да ну.
«Шляпу» тащили по очереди, Барановский шел впереди, Дан посредине, Соболев сзади. Когда Дан поднял бомбу там, в квартире Восходова, определить вес, первое ощущение — мало, не хватит па всех. Он брезгливо поморщился, не удержался:
— Легковата.
Вася Азов вспылил:
— Отвечаю! — И повторил уже известный Дану тезис: — Скажи мне, где и кого, а как — я сам знаю! — Четко распределил функции идеолога, каковым является Дан, и функции исполнителя. И не просто так, а с гонором, честь его оказалась задетой.
Но теперь, протащив полтора пуда с квартал, Дан взмок, рубашка прилипла к телу, едкий пот заливал глаза. Пожалуй, такой тяжестью можно не только особняк графини, а пол-Москвы к небесам поднять.
— Ровней идите! — шипел сзади Соболев. — Вы что, неделю не ели?
В рифму заговорил. Дан поставил «шляпу» на пустую скамью, вытер лоб рукавом. Соболев, не сбавляя шага, поднял ее и пошел дальше.
Брала досада — надо же так отощать, сразу выбился из сил. Возраст, черт возьми, возраст. Как легко он таскал чемоданы на вокзале в Женеве. Спутники его как раз той поры, лет на пятнадцать моложе. Одно хорошо — усталость притупляет опасность, схватят, не схватят — все равно, побыстрее бы сбросить груз.
От Никитских ворот свернули на Большую Никитскую и вошли в Леонтьевский переулок.
Дан поравнялся с Соболевым:
— Вопросы ко мне есть?
— Нет вопросов.
— Повторяю, ни в коем случае не заходить с Леонтьевского, там наверняка охрана.
— Мне все ясно, прошу без паники, — самодовольно отозвался Соболев.
Дан ему все подробно объяснил днем, схему нарисовал и руками показывал, какая высота ограды, высота балкона, напомнил про сад (темнота, деревья, укрытие), объяснил, как расположен зал, доказал, что лучшего места для метания, чем балкон, не придумаешь, как будто графиня Уварова именно с этой целью строила особняк с таким балконом. Если же и в саду охрана, действовать по обстановке, то есть перебить охрану, как-никак, террористов пятеро, и все стрелки, к тому же им на руку фактор неожиданности. Пока охрана вопрошает «Стой!» да «Кто идет?», они тут же открывают пальбу и бросают в окно бомбу — в любом случае! И уходят, отстреливаясь и прикрываясь гранатами. Все последовательно, быстро, отчаянно и наверняка.
Дан пошел вперед. Здесь ему знаком каждый камень. Полтора года назад в особняке графини Уваровой помещался ЦК левых эсеров. Здесь они собирались все — Мария Спиридонова, Камков, Колегаев, Майоров, Саблин… Полтора года — и никого не осталось. Утихомирились. Забыли, что Дана не укротишь. Вспомаят. Услышат.
Идет Даниил Беклемишев по переулку — метальщик. Так называли себя террористы «Народной воли». Метальщиком был в числе прочих и Александр Ульянов. Нынче судьба жестоко посмеется над их кланом. Один брат по-гиб от руки тирана как метальщик. Второй брат погибнет с руки метальщика…
Возле Капцовского училища, полосатой махины с башнями, остановился извозчик. Голоса. Дан сдержал шаг, сунулся в темную нишу, ощущая мокрыми лопатками холод камня через пальто. Сошли двое, нырнули в подъезд. Извозчик развернул клячу, копыта зацокали в сторону Тверской.
«Один брат от руки тирана, второй брат от руки метальщика — это я хорошо придумал, великолепно». Дан приободрился, акция приобретала историческую протяженность.
В переулке было тихо, темно и пустынно, будто вымер переулок пли притаился в ожидании — что будет завтра с восходом дня? Укладываются спать с тревогой и с неусыпной надеждой па перемены к лучшему. Что бы пи случилось, все, что ни делается, к лучшему. Так легче дышится.
— Гражданин, минутку, — услышал он вкрадчивый голос и вздрогнул — никого не видно, пусто, сунул руку в карман, к железу.
От кирпичного столба ворот отделилась фигура красноармейца.
— Что вам угодно? — холодно спросил Дан.
— Прикурить не найдется? — Я-ваша-тетя подошел вплотную, держа в руках светлый портсигар, и вполголоса сказал: — Загорского на собрании нет.
Дан с жаром выругался.
«Но ведь ты же к этому и стремился — оставить его в живых. Чем же ты теперь недоволен?»
— А где он?
«Он нужен мне не только живой, но еще и в моих руках».
— Насчет «где» уговора не было.
Дан выругался. Охватила злость. Второй промах с утра. Не забрал браунинг у Берты. Проворонил Загорского.
— А Ленин здесь?
— Где же ему быть, зде-есь, — уверенно, будто кто его работа, ответил Я-ваша-тетя. — А Загорский в Моссовете, там тоже собрание, я узнал.
Уже легче, Ленин здесь и Загорский недалеко. Но все-таки худо, когда план хотя бы отчасти меняется. Что-то Дану мешает. Ах вон что, благородные чувства! Как теперь будет выглядеть его акция по спасению? Через час ахнет бомба, а Загорский в другом месте. Моссовет его спасет, а не Дан. Квитыми им не быть. «Ты — мне, я — тебе» но попляшет.
Что теперь? Идти домой, спать, от-дыхать?
Но что его ждет дома, что-о-о?
К чертям собачьим! Чего он вообще хотел, он уже забыл.
Берта все карты спутала, Берта…
— Если будет добавка — половина, я его возьму из Моссовета.
Какая, к чертям, добавка, Бонапарт не даст ему пи копейки больше. Десять тысяч он записал в блокнот, показать порядок в тратах, дескать, взял, дай отчет, мотивируй революционную потребность, а не то — приговор.
— Не успеем. — Дай не мог сказать, что ему печем платить. И кому? Подчиненному. Но какие могут быть подчиненные в отряде вольных партизан? — Не успеем, они уже вот-вот… — Он прислушался к тишине, будто взрыв будет где-то за сотни верст, а не за три дома отсюда. — Ты свободен.
— Я не виноват, товарищ Дан, я бы взял, а теперь что выходит? Я свое дело сделал, — начал торговаться Я-ваша-тетя. — Я-то при чем, если его пет? А пройти туда мне стоило, на волоске висел. Я-то при чем, если его нет…
Вот кто действительно послан в мир господом для наглой пробы. Революционный партизан называется. Ландскнехт, наймит. Древнейшая мужская профессия — продать себя. Не тело, а дело. Свою хватку, умение, смекалку, свою, в любом случае, жестокость. Ударить по хребту, по черепу — это и есть жест о кость. Костоломный жест.
— Расчет завтра, в штабе, — раздраженно прервал его Дан, — Полностью, как договорились.
— Он должен подойти, — обрадованно сказал Я-ваша-тетя в ответ на такую милость. — Ко второму вопросу. Может, встретить?
«А что. это идея. Я его сам и встречу». Он снова загорелся, почуял удачу. Как будто ему одного только и хотелось: встретить Загорского, повидаться.
— Молодец, спасибо, — живо сказал Дан. — Ты свободен. Нет, минутку, стой. Возьми! — Подал ему свой револьвер, сунул за пазуху ему гранату и подтолкнул в плечо — иди, — Я сам пойду, сам, все хорошо, как нельзя лучше, без оружия, мирно, тихо-мирно, — бормотал Дан, впадая в транс, как с ним бывало в минуту озарения.
Он прошел мимо особняка как зачарованный, не отрывал взгляда от здания, смотрел в глубину двора на вход, забыв, зачем сейчас явился сюда, давно он не видел свой партийный дом…
У входа часовой. Еще один вынырнул из темноты, подошел к нему, стал спиной к Дану. Охрана усилена. Естественно, если там Ленин.
Дан прошел мимо. Отошел от особняка и от столбняка отошел. Надо его встретить спокойно. Остановить.
А дальше?
А дальше он надеется на свое чутье в критическую минуту. Главное, войти надо в такое состояние, когда тебе все равно, жить или умереть, и вот тогда озарит истина. Не нужно гадать сейчас, как и что, нужно ждать и дождаться, не прокараулить его.
Вышел на угол Тверской. Здесь слышнее шум вечернего города, больше огней. Прошел автомобиль, в кузове темная гряда голов, мерцают штыки.
Он пойдет вон оттуда, справа, вон из того здания генерал-губернатора, дома графа Чернышева, построенного Казаковым, — чушь собачья, кому все это нужно, дохлые имена в ковчеге памяти.
А если он не пойдет, а поедет? И глазом не успеешь моргнуть, пронесется мимо тебя и не глянет, а ты и не пикнешь вслед, подавиться выхлопным газом.
Нет, он не станет гонять машину за полтора квартала, не тот характер. Да и есть ли у него автомобиль?
Он пойдет пешком.
А если он не один?
Однако стоять тут пень пнем рискованно. Прошли две бабы в тужурках, с наганами на боку, посмотрели на Дана, и он уткнулся в афишу, она будто сейчас только вынырнула перед его носом из-под земли. Дан усмехнулся самодовольно. Инстинкт подпольщика сначала подвел его к тумбе, а потом уже позволил остановиться. Дан протер пенсне, различил черные буквы: «Малый театр. Правда хорошо, а счастье лучше».
Собственно, пугаться ему нечего. Документы надежные, сделаны Казимиром на даче в Красково.
Значит, правда хорошо, а счастье лучше. Но что такое правда сейчас? Вся правда — в силе оружия. И все счастье опять-таки в нем же.
Он посмотрел в сторону Моссовета, но, кроме силуэтов с наганами, ничего не увидел. Прислушался, прикинул, сколько прошло времени, где могут находиться сейчас метальщики. Если он не дождется, а они шарахнут, что прикажете делать? Только одно — бежать подальше. Смешаться тут с толпой любопытных нельзя, ибо толпы не будет, толпа ученая, знает: случись взрыв, чекисты загребут всех скопом, а потом с каждым разберутся, кто ты такой да чем ты занимался в окрестностях.
А не лучше ли тебе сейчас пойти просто-напросто вдаль спокойно по вечерней Тверской, перейти на ту сторону к гастроному, Елисеева и спокойненько на Страстную, а там и Дегтярный рядом. Попробуй, кто тебя держит, ведь так все просто, оставь и уйди… «Так же просто, как матери бросить сына». Может, были бы у пего дети, заслонили бы собой идею.
Он не может уйти! Несвободен, привязан, он должен встретить. И лишить его возможности умереть вовремя.
Дан отвернулся от тумбы, снова нырнул в темноту Леонтьевского. Сейчас они уже, наверное, подошли к ограде со стороны Чернышевского. Не слышно окрика, выстрелов не слышно, никакой паники. Дан чутко ловит ночные звуки, чудятся ему шаги, слышно даже сопение Барановского. Подошли к ограде, за решеткой темнота сада, никакими фонарями не высветишь. Через ограду придется лезть, прутья кованые, не раздвинешь, не учли заранее, лишняя трата времени теперь.
Навстречу прошли еще двое, он на костылях, она с белым узлом. «Да зачем он тебе, брось, Ваня», — успокаивала женщина ласково, и ее голос, семейный, домашний, раздражил Дана.
«Зачем ты его спасаешь, даруешь ему жизнь?» — тормошит Дана, трясет вопросом массовая скотинка, обыватель, плывущий плесенью по земле, пенящийся своими срамотами — жить хочу, жить, жить! И не попять быдлу, у которого череп лишь футляр для жевательного аппарата, а все волнения духа в области ниже пояса, не понять, что я его не спасаю — уничтожаю, оставляя в живых. Чтобы он знал, увидел: все твои годы мечтаний и борьбы, радостей и тревог, вся твоя идея счастья всего лишь фантом, призрак, куда реальнее месиво в коробке для дамской шляпы, фук — и никаких счастий! Только одно страшнее самой смерти: крах того дела, которому ты отдал жизнь. Дан это отлично по себе знает, да только не спешит признаться.
Выстрел! Негромкий, револьверный. Дан застыл, крутнул головой — откуда? Еще выстрел, уже винтовочный, гулкий. Ага, там, в стороне Страстной, не они. Или эхо в узком переулке перебросило звук со стены на стену, как мячик. Сейчас ахнет!.. Дан пригнулся, протирая пенсне, жадно огляделся, куда юркнуть, будто не человек он, а суслик. Рядом стена, окна без света, сбоку темная подворотня, криво висят слетевшие с одной петли ворота, в них косая щель, он пролезет через нее, а там дворами в сторону Гнездниковского, совсем рядом свечой темнеет махина в десять этажей — небоскреб Нерензее.
Опять тихо. «Им трудно будет поднять «шляпу» на балкон, надо было захватить веревку. Рисовали па бумаге, да забыли про овраги. Авось догадаются ремни выдернуть из своих штанов».
Он решил держаться этой подворотни, отсюда видно все и отход обеспечен. Но за слепыми окнами может кто-то сидеть и зырить. А если чекисты, охрана засела, чтобы обеспечить Ленину безопасность, то его уже засекли. Дан пробрался ближе к стене дома, чтобы исчезнуть из окопного поля видимости, прислонился к степе, оглянулся.
Сверху, с Тверской, на фоне булочной Филиппова показались двое. Скорый, четкий шаг. Впереди невысокий, ладный, в сапогах, в тужурке, военная фуражка — он. Сбоку и на полшага сзади красноармеец в шлеме, за плечом штык.