ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

1.

Небо хмурилось с самого утра. К полудню оно потемнело, навалилось на землю огромными грязновато-серыми глыбами туч. День сразу померк. В воздухе замелькали снежинки. Налетел ветер и стремительно погнал их, свивая в тонкие бесконечные жгуты. Скоро белесая мгла затянула весь горизонт, заполнив просвет между землей и небом. Началась метель. Застонали, заплакали телефонные провода, завыли печные трубы.

Улицы поселка опустели. Метель вымела с них все живое. К ночи ветер еще более окреп. Он ломился в окна и двери, валил плетни, переметал дороги.

Степан оторвался от бумаг, вслушался в грозный рев метели за окном. Зябко передернул плечами. Посмотрел на ходики. Половина двенадцатого. Подумал: «Пожалуй, на сегодня хватит».

— Борька!

— Иду, — глухо долетел голос, и через несколько секунд Борька появился в кабинете.

— Кончил проект?

— Добил.

— Я тоже довел до точки. Айда по домам. Слышишь, как воет.

— Люблю непогоду, — мечтательно проговорил Борька. — Она мне напоминает море в шторм. Ах, Степа, какая это силища, какая красота! Все на дыбы, все вверх ногами. Стихия!

— Идем, стихия, спать. У меня сегодня что-то глаза слипаются.

— Стареешь, — Борька засмеялся.

— Это почему?

— Потому что только старики реагируют на непогоду.

— Черт с ним. Старею так старею. Идем.

На улице не видать ни зги. Такая крутоверть, что не мудрено и в трех соснах заблудиться. Борька поднял воротник шинели, нахлобучил до отказа кубанку и, согнувшись, нырнул в метель.

Степан двинулся следом. Задыхаясь от ветра, друзья брели по колено в снегу.

— Пока! — прокричал Борька, сворачивая к своему дому, и тут же пропал из глаз.

«Пока», — хотел крикнуть Степан, да не успел, захлебнулся ветром, закашлялся.

Мать, впустив его в комнату, сказала: «Сам управишься», — и полезла на печку. Зимой она любила спать на печи. Сегодня он позавидовал матери. Хорошо в непогоду на горячей русской печи! Ветер жалобно завывает в трубе, за стеной гудит и царапается метель, а под тобой горячие кирпичи.

Постель показалась Степану холодной и неприветливой. Он зябко свернулся калачом, сунул руки между колен, согрелся и заснул, как в черную яму провалился. И сразу услышал над ухом звавший его голос:

— Степа… Степа! Да Степа же!

Еле выкарабкался из липкой черноты сна. Открыл глаза. Над ним склонилась мать.

— Едва добудилась. И нос тебе зажимала, и щекотала.

— Сколько времени? — сонно пробормотал он.

— Третий час. К тебе Аня Таран пришла.

Скинув одеяло, он сел на кровати.

— Аня?

— Да-да…

— Что за чертовщина, — бормотал Степан, торопливо натягивая гимнастерку. Застегнул штаны и босиком зашлепал в кухню.

Аня стояла, привалившись, спиной к притолоке у дверей.

— Что случилось?

— Срочно в парткабинет. Собрание партактива. По пути зайди за Горбуновым. Поторапливайся, — не переводя дыхания, выпалила она. И ушла.

Стало тревожно на душе. В голову полезли разные нехорошие мысли. Одна неприятнее другой. «Новое наступление немцев? Напала Япония? Или Турция? Вредительство? Пожар?» От дурных предчувствий защемило сердце.

Поспешно накинул ватник, натянул шапку. «Пока, мам». — И нырнул в дверь.

Едва сошел с крыльца, пронзительный морозный ветер с такой силой ударил в бок, что чуть не повалил. «Ого!» — изумился Степан и, согнувшись, пошел навстречу ветру.

Чем ближе к парткабинету он подходил, тем чаще встречались люди. Они молча продирались сквозь снежную завесу. С разных концов большого поселка шли и шли коммунисты в свой районный комитет.

В коридоре парткабинета сидел помощник секретаря и записывал фамилии пришедших. Их собралось уже несколько десятков. Они толкались здесь же в коридоре, курили, вполголоса переговаривались.

— Не слышал, в чем дело?

— Нет.

— Может, на фронте какая заваруха?

— Черт его знает.

— Почему так вдруг? Можно бы и с вечера провести.

— Говорят, второй час заседает бюро.

— Значит, что-то важное.

— Скорей бы уж.

— Подождешь.

А народ все прибывал. Люди входили, отряхивали снег, топали валенками, потирали озябшие руки. Здоровались. Сходились в кучки, и опять тревожные взгляды, вопросы и вопросы без ответов.

Волнение росло. Наименее выдержанным уже не стоялось и не сиделось. Они вышагивали взад и вперед, как заводные. Наконец распахнулась дверь зала заседаний. Федотова сказала усталым, сипловатым голосом:

— Заходите, товарищи.

Зал парткабинета небольшой. Его заполнили до отказа. Молча расселись. Скинули шапки и застыли в ожидании.

На сцене — длинный стол. За ним сидели члены бюро райкома.

Медленно поднялся Рыбаков. Прищурил покрасневшие глаза, оглядел слабо освещенный зал. Взял со стола какую-то бумажку. Повертел в руках, положил на место.

— Товарищи! Чрезвычайное собрание партактива считаю открытым. На повестке дня один вопрос — телеграмма председателя Государственного Комитета Обороны товарища Сталина.

Люди в зале подались вперед. Десятки загоревшихся глаз устремились на говорившего. А он снова взял со стола прямоугольный листок бумаги, по которому разбежались крупные красные буквы, и прочел:

— Первому секретарю Малышенского райкома ВКП(б) Рыбакову.

Сделал небольшую паузу и очень медленно прочитал телеграмму до конца.

Синельников от волнения слышал не все. Ему запомнилось только одно:

«Если в ближайшие дни мы не получим хлеб, наступление Красной Армии будет остановлено… Успех войны сейчас решает хлеб. Предлагаю немедленно изыскать и сдать государству 1400 центнеров хлеба…»

Когда Василий Иванович дочитал телеграмму до конца, в зале никто не шелохнулся. Люди осмысливали услышанное. Потом по рядам прокатился глубокий вздох, и снова все стихло. Темное, будто отлитое из бронзы лицо Рыбакова дрогнуло, ожило, и сквозь стиснутые зубы медленно поползли слова: тяжелые, угловатые, раскаленные.

— Хлеба в стране нет. Если мы его не дадим — кто еще даст? План хлебосдачи мы недовыполнили. Кое-где до сих пор еще не отмолотились. В эти колхозы мы направили уполномоченных. Но среди них объявился шкурник, которому личный уют дороже интересов армии и народа. Куклев здесь?

В зале поднялся худощавый человек в зеленом ватнике с хромовыми лацканами и налокотниками. Лицо его было испуганным.

— Здесь, — проговорил он тихим, плаксивым голосом.

— Сколько хлеба сдал вчера колхоз, в котором вы уполномоченным?

Куклев молчал.

— А позавчера? Молчание.

— Сколько сдал за прошлую пятидневку? — с плохо скрываемым бешенством допрашивал Рыбаков.

— Н-не знаю. Я оттуда уехал.

— Кто разрешил?

Куклев низко опустил голову.

— Райком партии надеется, что коммунист Куклев организует хлебосдачу, а он дезертировал с переднего края. И это в то время, когда хлеб дороже и важнее боеприпасов и оружия. Дезертиры и шкурники партии не нужны. Предлагаю Куклева исключить из рядов ВКП(б). — Он повернулся к членам бюро. — Может, есть другие мнения? Нет? Голосую. — И поднял руку вверх.

Проголосовали все члены бюро.

— Клади сюда партбилет и можешь идти досыпать.

Неверными, заплетающимися шагами Куклев подошел к сцене. Долго вытаскивал из внутреннего кармана партийный билет. С глухим стуком положил на стол красную, бережно обернутую в целлофан книжечку, пошел из зала.

— Так будет с каждым, кто ставит свои интересы выше интересов партии и Родины, — отчеканил Рыбаков. И тем же жестким голосом заговорил о другом. — Прений открывать не будем. Армия ждет хлеба, а не слов. Сейчас же, я подчеркиваю, сейчас же все выедут в колхозы. Кто куда едет и задание — доложит Тепляков. Информировать райком каждый день! На выполнение задания — декада. Семенное зерно не трогать. Весна на носу, а семян не хватает. Нужно найти хлеб и дать его армии. Все. Давай, Тепляков.

Тепляков встал. Пошебуршал бумагами, отыскивая нужную. Сказал: «Ну-к шеж, слушайте», — и стал читать. Фамилия, колхоз, цифра задания. Дочитав список до конца, сел.

— Есть у кого возражения? — Снова поднялся Рыбаков. — Значит, решено. Выезжать немедленно. По прибытии на место доложить райкому. И чтобы никаких радикулитов…

Шамов вздрогнул, ожидая, что вот сейчас, сию минуту Рыбаков скажет что-нибудь нехорошее о нем. От этого человека только и жди неприятности. У него камень за пазухой не залежится. Что думает, то и выложит, ничем не смущаясь. В последнее время Богдан Данилович все чаще ловил на себе испытующий взгляд Рыбакова. Под ним Шамов чувствовал себя неуверенно, будто Рыбаков видел его насквозь, со всеми его потаенными мыслями. Оказавшись наедине с Рыбаковым, Богдан Данилович обычно спешил заговорить о чем угодно, лишь бы отвлечь внимание Василия Ивановича, либо уходил от него. Особенно боязлив он стал после расширенного заседания бюро райкома партии, на котором обсуждали итоги хлебозаготовок за 1943 год.

Выступая там, Рыбаков похвалил Федотову и Новожилову за то, что спасли урожай, и, отыскав взглядом Шамова, сказал: «Все бы так собой не дорожили ради общего дела! Побыстрей бы мы к победе двигались. А то кой у кого своя рубашка совсем к коже приросла. Без мяса и крови ее уже не снимешь. Это я о тебе, Шамов. Не нравится мне твоя болезнь! Она всегда приходит как по заказу, в самую трудную минуту, перед атакой. Пока в окопе — ты вполне боеспособен. На бруствер лезешь — за спину держишься. А когда все бросаются в атаку — ты под кустом с грелкой лежишь».

Богдан Данилович еле досидел до конца бюро. Стул казался ему раскаленной сковородкой. Он ловил на себе едкие, насмешливые взгляды, слышал ехидные хохотки за спиной… Вот и сейчас Шамов ежился. Исподлобья поглядывал на Рыбакова. Нервно покусывал губы, перебирал пальцами рук, тер блестящую лысину. Облегченно вздохнул, услышав слова:

— Собрание партактива объявляю закрытым.

2.

В седьмом часу утра Степан выехал в колхоз «Коммунизм». На улице такая лютая пурга, что не видать ни земли, ни неба. Каурко неохотно двинулся со двора. Закутавшись поплотнее в тулуп, Степан закидал сеном ноги, съежился, подставив ветру спину.

Сразу же за поселком раскинулась большая безлесая равнина. Дорога тянулась по ней километров двенадцать, а потом ныряла в лес.

На открытом месте метель казалась вдесятеро сильнее. Невозможно было определить направление ветра. Он сразу дул со всех сторон. С бешеной, неослабевающей злостью. Временами Степан даже боялся, что ни лошадь, ни кошева не выдержат дикого напора ветра и перевернутся. Старенький тулуп плохо защищал от бурана, и вскоре парень почувствовал, что мерзнет.

А вокруг снежный водоворот. В душу Степана закрался страх. И он начал громко понукать понуро бредущую лошадь. Она никак не реагировала на его окрики. Шла медленно, опустив голову и отфыркиваясь.

Вожжи Степан давно выпустил из рук: начнешь дергать туда-сюда, лошадь собьется с дороги — и тогда пропал.

Разноголосо и жутко ревел буран. Вот он зарычал раненым медведем, вот завыл голодным волком, потом как заухает по-лешачьи! Не перекричать его никому. Хоть из пушки стреляй — все равно никто не услышит.

Порой Степан не видел даже своей лошади. Смутно маячило впереди что-то темное, а что — за снежной завесой близорукими глазами не разглядеть. Вспомнился вдруг рассказ райкомовского сторожа Лукьяныча о том, как он в непогоду заблудился. «Еду, — говорил старик, — еду. Протяну руку, пощупаю, тут ли лошадь. До хвоста дотянусь и радуюсь. Значит, выберемся». Тогда Степан до слез нахохотался над рассказом старика. А ведь он говорил правду! Сильно хотелось курить, но боязно было вынимать руки из рукавиц, да и разве прикуришь на таком ветру.

Скоро у него замерзли ноги. Он изо всех сил шевелил стынущими пальцами — не помогало. Пришлось вылезть из саней. Тут же по колено провалился в сугроб, а ветер со всего размаху толкнул в спину, и если б Степан не успел вцепиться в кошеву, упал бы. Медленно побрел за санями, норовя ступать в след от полоза. Часто оступался, глубоко проваливался в снег. Ветер забивал дыхание, стегал снежными жгутами по лицу, по глазам. Но Степан шел и шел. До тех пор, пока ноги не согрелись. Тогда он снова забрался в кошеву и, отгородившись от ветра полами тулупа, попытался свернуть папиросу. Удалось. Долго бил железным кресалом по круглому камешку, высекая искры. Пальцы отбил и приморозил. Зато с каким наслаждением затянулся, жадно глотая крепкий, с привкусом донника табачный дым. От первой затяжки на душе полегчало, и даже буран показался не таким уж страшным.

Прошло не более получаса, а ноги снова закоченели. Пришлось опять, задыхаясь, плестись по колено в снегу. Он быстро устал, но не согрелся. Это испугало. Принялся приплясывать. С силой топал и топал по рыхлому снегу. Наконец по телу протекла горячая волна. Забрался в сани, свернулся клубком, закутал лицо воротником.

Проснулся от пронзившего его холода. Ветер выл глуше. Степан огляделся. По обе стороны дороги — заваленные снегом березы. Ни конца им, ни краю. «Не проехал ли поворот?» — забеспокоился он и, близоруко сощурившись, стал пристально вглядываться в лес. Ни одной знакомой приметы. «Хоть бы встретить кого. Вряд ли. В такой буран и волки не выходят из нор». С большим трудом выкинул себя из санок. Еле поднялся на одеревенелые ноги. Закусив губы, сделал шаг, другой и пошел, покачиваясь и ойкая на каждом шагу.

Вокруг вроде бы посветлело. Вот и заваленный снегом придорожный колодец. Значит, близко поворот, а там и до колхоза недалеко.

Лошадь встала на повороте и — ни с места Не хочет, сворачивать с большака на проселочную дорогу. Пришлось несколько раз стегнуть ее. Устало фыркнув, она нехотя ступила в глубокий снег и побрела по нему. В лесу трудно сбиться с дороги: она идет просекой. Но когда выехали в поле и до цели оставалось всего пять километров, лошадь опять остановилась. Надо было вылезать из кошевы, утопая в снегу, отыскивать потерянную дорогу. Буран заметно стихал. Снегопад прекратился. Перед глазами расстилалась всхолмленная, ослепительно белая равнина. Ветер соскребал с белых барханов снег и, подкидывая его вверх, завивал в штопор. Никаких следов, ни одной вешки не смог разглядеть Степан. Оставалось надеяться только на лошадь. Он погладил ее по спине, похлопал по заиндевелому боку. Заглядывая в выпуклый влажный лошадиный глаз, ласково сказал:

— Выручай, Каурко. Выручай, друг. Тут недалеко. Всего пять километров. Тяни.

Каурко постоял, попрял ушами и медленно тронулся вперед. Брел по колено в снегу, а иногда проваливался в сугробы по самое брюхо. Тогда Степан спешил на помощь коню. Тянул его за узду, подбадривал. Подталкивал плечом увязшие в сугробе сани.

За каких-нибудь полчаса лошадь и человек вконец вымотались. Степан начерпал полные валенки снегу и еле стоял на ногах. А когда наконец вдали показалась деревня и лошадь, призывно заржав, из последних сил рванула сани, он упал в кошеву, накрылся тулупом и впал в какую-то болезненную полудрему-полубред.

Лошадь подвезла его к правленческому крыльцу и остановилась, понуро свесив голову. Степан скинул с головы тулуп. Царапая негнущимися руками сено, принялся вылезать из ставшей вдруг непомерно глубокой кошевы.

На крыльцо вышла Ускова, следом выкатился древний дед без шапки с сивыми волосами, стриженными под кружок.

— Помоги-ка человеку, — попросила его Настасья Федоровна.

Старик проворно подскочил к саням. Не по возрасту сильными руками подхватил парня, помог ему встать. Поддерживая, провел в контору.

Вместо слов приветствия приезжий что-то промычал и плюхнулся на лавку. Его начала бить мелкая дрожь. Он силился унять ее — стискивал зубы, напрягал мышцы тела — не помогало.

— Перемерз парень. — Настасья Федоровна сочувственно поглядела на Степана. Сняла с него шапку и рукавицы, расстегнула ватник.

— Я к вам уп-пол-н-ном-мочен-ным, — лязгая зубами, с трудом выговорил он.

— Об этом завтра, — строго приказала она и повернулась к старику. — Забирай его к себе, Силантьевич. Как хочешь, но парня вылечи. Понял? Чтобы утром был как огурчик.

— Это мы могем, — самодовольно проговорил старик.

Силантьевич жил в маленькой избенке вдвоем со старухой. Они раздели Степана. Уложили его на лавку, укрыли полушубками.

— Топи, старая, печь, — приказал старик и исчез.

Вернулся он не скоро. Прошел в передний угол, вынул из-за пазухи темную бутылку, вытащил громадную пробку из горлышка, смачно понюхал, удовлетворенно крякнул.

— Теперича, паря, ты оживешь.

Налил в железную кружку вонючей жидкости, кинул туда три сушеных стручка перца и сунул это зелье в горящую печь.

А Степана кидало то в жар, то в холод. Минутами на него наваливалось беспамятство: то ли он засыпал, то ли терял сознание.

Но вот старик поднял его за плечи. Поднес к губам теплую кружку с красной жидкостью. Ласково сказал:

— Пей, паря. И на печь. К утру как рукой сымет.

С первого же глотка Степан почувствовал, как тело его заполыхало нестерпимым жаром, будто в вены влили расплавленный металл. В голове умопомрачительный звон, гуд и… ни одной мысли. Потом все окружающее вдруг ожило и пошло валиться. Сначала рухнула печь, засыпав его грудой раскаленных кирпичей, и он стал задыхаться под ними. Только выкарабкался из огнедышащих развалин, как увидел падающую стену.

— Стена! — закричал он. — Стена валится!.. Стена ва…

Дед склонился над ним. Лицо у деда огромное, больше ведерного чугуна. Изо рта жаром пышет.

— Эх, паря. Слабак ты оказался. Перехватил я. Перебрал.

Дедова голова стала раздуваться. Вот она уже с добрый бочонок, уже не помещается в комнате. А во рту — пламя пылает. Неведомая сила потянула Степана в огонь.

— А-а, — глухо застонал он и задохнулся от жары…

Очнулся на рассвете. Весь мокрый, будто на него только что вылили добрый ушат воды. Минуту бессмысленно смотрел в близкий черный потолок, соображая, как сюда попал. Тела словно вовсе не было. Степан облизал шершавые губы. Медленно, с большим трудом поднял руку и сразу почувствовал, как по ней заструились ручейки пота. Уронил руку на голую грудь. Уперся ладонями в горячие кирпичи, сел. Было такое ощущение, что кости стали мягкими и гибкими, как молодая лоза. К печи подошел старик. Глянул на парня, расплылся в улыбке.

— Ожил, значит? Молодец, паря. На-ко вот вехоть, оботрись и оболокайся. Сейчас будем чай с молоком пить. Не знобит тебя?

— Нет.

— И голова не мутится?

— Немножко.

— Ну, слава богу. Значит, отошло. Пересилил.

Старик помог гостю слезть с печи. Усадил его к столу, на котором шипел горячий самовар. Сел рядом, сказал виновато:

— Ох и напужал ты меня, паря. Думал, кончишься ты. Я тебе мужскую плепорцию поднес, а ты ведь вьюнош ишо. Не мужик. Всю ночь над тобой не спал. К Настасье Федоровне бегал. Напужал и ее до смерти. — И вдруг переменил тон: — А ты крепок, паря. Наша косточка. Сибирская. Теперича тебя никакая холера не возьмет. Вроде заговоренного будешь…

3.

Когда уполномоченный появился в правлении, Настасья Федоровна встретила его тревожным «Ну как?»

— Порядок, — улыбнулся Степан. — Этот дед мертвого оживит своей лошадиной «плепорцией».

— Я знаю, зачем ты пожаловал. Звонили из райкома. Только хлеба у нас нет. Есть семена, и все.

— А вы слышали, какую телеграмму прислал Сталин?

— Сам Сталин?

— Сам. На имя Рыбакова. Вот слушайте… — И Степан повторил врезавшиеся в память строки телеграммы.

— Да, значит, совсем плохо с хлебом. Но где же его взять?

— Надо найти, — твердо выговорил Степан.

Она смерила его удивленным взглядом, улыбнулась.

— Ну что ж, пойдем поищем, товарищ уполномоченный.

Они обошли все склады. Кроме семян зерна не было.

— А что здесь? — поинтересовался Степан, показывая на два приземистых амбара.

— Отходы, больше всего овсюг, — ответила Настасья Федоровна. — Хотели его помолоть да людям раздать — не разрешили.

— Поглядим.

Амбары открыли. Они доверху были набиты зерновыми отходами. Степан зачерпнул горсть овсюга и стал медленно просеивать его сквозь пальцы. На ладони осталось несколько овсюжин и четыре ядреных пшеничных зерна. Он выбрал их, протянул Настасье Федоровне.

— А это что?

— Пшеница. — Она снисходительно улыбнулась.

— Если все отходы очистить, сколько можно получить зерна?

Настасья Федоровна ответила не сразу. Подумала, почесала круто надломленную бровь. Неуверенно проговорила:

— Тонны полторы. А может…

— Завтра же и начнем. Ясно?

Председательша неожиданно засмеялась. Положила руку на плечо парня.

— «Завтра же и начнем. Ясно?» Нет, не ясно, товарищ уполномоченный. Мы уже не раз пробовали очищать это зерно. Да ни триер, ни веялка не берут. Вот это тебе ясно? — И снова засмеялась.

Она смеялась так искренне и заразительно, что Степан не выдержал и широко улыбнулся. Но тут же потушил улыбку, нахмурился:

— Что же делать? — встревожился он. — Мы не найдем хлеба, другие не найдут… А там же прямо сказано: «Наступление Красной Армии будет приостановлено». Хоть руками перебирай, а зерно это надо очистить. Ну давайте же придумаем что-нибудь, Настасья Федоровна. А?

В лице и в голосе Степана было столько трогательной ребячьей беспомощности, что Усковой стало жаль парня. Она легонько обняла его за плечи.

— Эх ты, комиссар! Ну, не волнуйся. Что-нибудь придумаем. Всем миром будем думать. Ум хорошо, а два лучше. Сейчас пошлем за народом. А пока пойдем ко мне, пообедаем. Накормлю тебя щами, горячими и свежими.

Он не отказался.

В контору приглашались только активисты: бригадиры, члены правления, коммунисты и комсомольцы, а пришли все колхозники.

Короткую речь уполномоченного выслушали молча. Но когда он сказал, что в колхозе есть хлеб и нужно только желание и труд, чтобы сдать его армии, народ заволновался, зашумел. Послышались голоса:

— Где ты нашел хлеб?

— Говори толком, на что намекаешь?

— Может, семена вытрясти хочешь?

— Нет, не семена. — Степан прошелся пятерней по взлохмаченным волосам. — У вас в амбарах сотни центнеров отходов. В них немало пшеницы. Надо ее добыть и сдать. Хоть по зерну отбирать, а надо очистить. Солдаты ждут от нас хлеб.

Долго никто не начинал разговора. Для каждого из них простое русское слово «солдат» имело свой, особенный смысл. Для одного с этим словом связывался образ отца, для другого — сына, третьей казалось, что говорят о ее муже. Судьбы и жизни самых близких и дорогих люден зависели теперь от них. Было над чем подумать.

Первым поднялся Силантьевич.

— Я так кумекаю. — Старик зажал в кулаке реденькую бороденку, дернул ее, будто хотел с ней расстаться, крякнул и продолжал: — Можно зерно добыть из овсюга. Надо изделать сита из жести. Только размером поболе. И через них просеять все отходы. Мороки, конечно, много, зато надежно.

— Можно и на горке попробовать, — подала голос невысокая молодая женщина и, засмущавшись, умолкла. А ее уже забросали вопросами, требуя разъяснения. Пришлось молодухе разговориться. Оказывается, сегодня она была у сестры в соседней деревне. Там для очистки зерна придумали «горку». На два деревянных ворота, скрепленных рамой, натянули байковое одеяло. Один конец рамы приподняли, вот и получилась горка. Ворот начинают вращать, и «горка» приходит в движение. На нее сыплют отходы с зерном. Овсюг цепляется за байку, липнет к одеялу, а пшеница отлетает в сторону.

Женщина рассказывала о «горке» путано и долго, но предложение всем понравилось.

Всю ночь работали колхозные мастера. Они изготовили несколько огромных сит и две «горки». Рано утром у амбаров уже собрался народ.

И «горка», и сита хорошо очищали зерно. Только медленно. А тут еще, как назло, завернули такие холода, каких давно не бывало.

Однако просить и уговаривать никого не пришлось. Колхозники разбились на группы — по два к ситу, по четыре — к «горке». Установили очередность, и задребезжали силантьевские сита, заскрипели «горки». Шесть суток без перерыва работали люди на ледяном ветру. Очищенное зерно ссыпали на брезент в кучу. Она росла медленно, но все же росла. Вокруг нее всегда толпились колхозники. Они черпали пшеницу горстями, мяли зерно, нюхали его, пробовали на зуб и бережно ссыпали обратно.

Девчата дыханием грели коченеющие руки. Когда же из онемевших пальцев выпадали лопаты, они убегали погреться, а к ситам становились другие.

Пустели амбары. Кой у кого потемнели обмороженные на ветру щеки. И чем меньше оставалось неотвеянных отходов, тем мрачнее становились люди. Собравшись в кружок, старики и инвалиды сосали цигарки, недовольно ворчали:

— Если каждый колхоз по столь даст — невелика подмога.

— Без хлебушка не повоюешь.

— С пустым брюхом уснуть-то трудно, не то что воевать.

— Что же делать?

И тогда случилось неожиданное.

На рассвете к амбару подошел Силантьевич. Он тянул за собой санки, на которых лежал небольшой, туго набитый мешок. Все побросали работу, уставились на старика. А он зачем-то снял шапку, переступил с ноги на ногу и глухим от волнения голосом заговорил:

— Люди… Товарищи… С довоенных лет берег этот мешочек зерна. Думал: придет сын с фронта раненый — старуха его блинами да шанежками попотчует. Да, видно, не до блинов сейчас. Примите вот… до общей кучи.

Не успел. Силантьевич оттащить пустые саночки, а к куче уже подошла правленческая сторожиха — бабка Демьяниха, прижимая к груди узел с зерном.

— Не обессудьте, родимые. Больше нет. Чем могла. Сами на картофи до лета пробьемся.

Словно из-под снегу вынырнула курносая девчушка в непомерно больших валенках. В озябших руках держала она блюдо, полное крупных золотистых зерен.

— Откуда это у тебя? — спросила Настасья Федоровна.

— Мы с Васькой осенью колосков насобирали. Сами на жерновах ободрали. На кашу. Возьмите. Пусть папке там блинов напекут. Мамка говорит, он их стра-асть любит…

И потянулась живая цепочка людей с кошелками, саночками, сумочками. У себя, у детей, у больных и у сирот отнимали они хлеб и несли его в общую кучу, которая за один день увеличилась вдвое.

— Вот оно как обернулось. Видишь, — говорила Настасья Федоровна счастливому Степану. — Посмотри-ка на них. Все какие-то праздничные, довольные. Целую гору отходов перебрали. По зернышку складывали. Сейчас им все по силам. Скоро ведь победа. Ох, скоро!

Степан слушал Ускову, смотрел на колхозников и еле сдерживал слезы. «Сибиряки. Родные, русские люди. Какое счастье, что я их сын».