ГЛАВА ВТОРАЯ
ГЛАВА ВТОРАЯ
1.
Вечером, возвращаясь с работы, Богдан Данилович еще издали заметил огонь в окнах своей квартиры. «Неужели вернулась Луиза? — испуганно подумал он и почувствовал легкий озноб. — Как она посмела?»
Шамов зло толкнул дверь в комнату.
У стола, подперев ладонями голову, сидел сын. Он вздрогнул от дверного стука, схватил со стола листок и проворно сунул его под скатерть.
— Здравствуй, Вадим, — как можно мягче проговорил Богдан Данилович.
Сын не отозвался. Он даже не пошевелился, не взглянул на отца. А тот, прикинувшись, что ничего не заметил, спросил тем же голосом:
— Давно приехал?
И опять сын не проронил ни слова. Уже нельзя делать вид, что не замечаешь его молчания. Богдан Данилович подошел к столу.
— Ты почему не разговариваешь со мной? Что-нибудь случилось?
— Где мама? — Вадим поднял на отца влажные синие глаза.
— Что за бумагу ты сунул под скатерть?
Юноша прижал локтем то место, где под скатертью лежал листок.
— Куда уехала мама?
— Я тебя спрашиваю, что ты там прячешь? — повысил голос Богдан Данилович. — Будь добр сначала ответь, а потом задавай вопросы.
Вадим угрюмо молчал.
— Я спрашиваю, — еще громче и строже проговорил Шамов.
Сын медленно, словно нехотя встал. Высокий, худой, узкоплечий. Несколько мгновений не мигая они смотрели друг другу в глаза. Бледные губы юноши задрожали, и он с трудом выговорил:
— Это письмо от мамы.
— Дай сюда.
Вадим не шевельнулся.
— Дай сейчас же. Ну?
Вадим медленно извлек из-под скатерти бумагу и передал отцу. Шамов пробежал письмо глазами.
«Милый Вадя, сынок.
Обстоятельства сложились так, что мы должны расстаться. Надолго, а может быть, и навсегда. Я не могу объяснить истинную причину случившегося, а лгать — не хочу. Спроси у отца.
Родной мой! Учись прилежно, слушайся папу и помогай ему.
Надеюсь, ты меня не забудешь.
Обнимаю и благословляю тебя.
Крепко целую.
Мама».
«Когда она успела написать и куда-то подсунуть это?» — неприязненно подумал он, пряча от сына лицо за листком бумаги.
Возвращая письмо, Шамов твердо выговорил:
— Она уехала от нас. Не знаю куда. Почему? Мне трудно ответить на этот вопрос. Сейчас ты ничего не поймешь. Через несколько лет, когда ты вырастешь…
— Я не маленький.
— По летам и по росту — да. Но есть вещи, которые сейчас твоему уму непосильны. Со временем ты научишься разбираться в жизни.
— Я хочу знать правду. — Вадим упрямо нагнул голову.
— Тебя никто не обманывает, — голос Шамова зазвенел. — Я сам ничего не знаю. Все это… чудовищно и… непонятно. Кончим этот разговор и больше не будем к нему возвращаться. Он неприятен мне. Очень…
— Но почему мама пишет, что не хочет лгать, и велит спросить тебя? Ты знаешь. Ты все знаешь. Думаешь, я не пойму? Пойму. Только скажи правду…
— Ты, кажется, не веришь мне?
— Да.
Широко раскрытые (совсем Луизины!) глаза смотрели на Шамова не мигая. Богдан Данилович понял: если он сейчас ударит сына или грубо накричит на него, тот уйдет из дому, и, превозмогая себя, сказал с горечью:
— Ты меня обижаешь, Вадик.
Сгорбился, опустил голову и ушел в коридор раздеваться.
Через несколько минут он вернулся в комнату. Вадим стоял на прежнем месте.
— Почему ты не позвал меня? Я бы приехал.
— Все произошло неожиданно. Не мучай меня. Твои вопросы причиняют мне страдание.
Шамов устало опустился на стул. Прикрыл глаза покрасневшими веками, долго сидел на шевелясь и все ждал, что сын подойдет к нему, заговорит. Но Вадим, даже не взглянув на отца, ушел в кухню и там, прижавшись лбом к посудному шкафу, не сдержался, заплакал.
«Это все он, — думал Вадим об отце, — мама сама никогда не бросила бы меня… Но почему?»
2.
Война налетела на страну, как смерч. Сорвала с насиженных мест миллионы людей и закружила их в гигантском водовороте.
Ни на минуту не умолкая, гудели рельсы железных дорог. Эшелоны везли в Сибирь станки и оборудование, покалеченную боевую технику, раненых, беженцев и эвакуированных.
Человеческая лавина захлестнула Западную Сибирь. Прокатилась она и по Малышенскому району. И вот уже в каждом доме появились новые жильцы, в школе разместился госпиталь, а районный Дом культуры то и дело превращался в пересыльный пункт.
В первые месяцы войны население Малышенки увеличилось втрое. Ленинградцы, москвичи, киевляне. Да разве перечислишь всех, кого приютила, обогрела, обласкала великодушная и щедрая матушка Сибирь.
Среди новоселов Малышенского района был и Богдан Данилович Шамов. С женой и сыном он появился здесь поздней осенью сорок первого. Говорили, что прежде Шамов работал в Подмосковье секретарем райкома партии. Там он якобы в чем-то проштрафился. Его сняли с поста и… Впрочем, что было и почему Шамов оказался в Малышенке, никто толком не знал.
Сам он называл себя эвакуированным и все время сетовал на здоровье.
Поначалу Богдан Данилович очень недолго возглавлял районо. А потом, когда на фронт сразу ушла добрая половина работников райкома партии, он стал заведовать отделом пропаганды и агитации.
Луиза Шамова была миниатюрной и хрупкой на вид. Глядя на нее со стороны, никто не сказал бы, что ей скоро сорок и у нее семнадцатилетний сын, — так по-девичьи легка и подвижна была она.
От всего облика женщины веяло удивительной чистотой и свежестью. Светлые пепельные волосы гладко зачесаны назад. Лицо доброе, с мелкими, мягкими и правильными чертами. Васильковые глаза были всегда широко раскрыты и искрились каким-то глубинным ярким светом.
Двадцать лет прожила Луиза с Богданом Даниловичем. Когда он учился в институте, она шила на дому.
Позже Луиза заведовала районным ателье. Оно было маленькое, неказистое, и молодая женщина пережила много горьких минут, прежде чем это заведение добилось признания жителей района.
Она все делала сама, бесшумно и споро. Ее маленькие тонкие руки не боялись никакой работы. Они мазали и белили, стирали и шили, стряпали и мыли.
Вероятно, Шамов любил свою жену. Во всяком случае, ему так казалось. Он относился к ней ласково, хотя и с оттенком собственного превосходства.
Наверное, они так и дожили бы до конца своих дней, если б не война.
Луиза была немкой. В бесчисленных анкетах и автобиографиях Шамов так и писал, что его жена Луиза Шпиллер — немка.
За двадцать лет никто ни разу не обратил внимания на этот факт. Но когда началась война с гитлеровской Германией, война с немцами, Шамов призадумался…
Правда, о том, что его жена — немка, в Малышенке еще никто не знал. Но рано или поздно узнают и… а вдруг кто-то сделает из этого нежелательные для него, Шамова, выводы? Ожидание этого «а вдруг» держало Богдана Даниловича в состоянии постоянного напряжения.
Шамов совсем потерял покой после того, как заведующая отделом кадров райкома партии попросила его заполнить анкету для обкома. И Богдан Данилович решился на объяснение с женой. Шамов предполагал, что оно будет длинным и трудным.
Но разговор вышел очень коротким. Его начала сама Луиза.
— Ты какой-то хмурый стал, Богдан, — сказала она, не поднимая от шитья головы. — Что тебя гнетет?
— Видишь ли, Луиза, то, что я скажу, удивит и обидит тебя. — Он сделал большую паузу, закурил. — Но ты должна понять меня и простить.
Она глубоко уколола палец. На месте прокола сразу же появилась крупная бусинка крови. Луиза даже не заметила этого. Подняв глаза на мужа, вгляделась в его напряженное пасмурное лицо и просительно-тихо проговорила:
— Ты говори, Богдан, говори. Я ничего… Я не обижусь.
— Идет жестокая война, Луиза. Наши враги — фашисты, но они немцы. Сейчас все немецкое, все, что хоть как-то связано с ними…
— Не надо больше. — Она прижала прозрачные ладони к пепельным волосам.
— Пойми, Луиза. Я ведь думаю не о себе. Ты знаешь мое отношение…
— Не надо. Умоляю.
— Повторяю: я думаю не о себе. Но у нас взрослый сын, и все его будущее может быть поставлено под…
— Значит, ты… Ты хочешь, чтобы я…
Шамов молчал.
— Хорошо, я уеду. Сегодня же… — Она встала.
— Зачем так спешно? — выдавил он из себя — И куда?
— Куда-нибудь. Только помоги мне с билетом. Ты же знаешь: на вокзале все забито…
— А Вадим? Он ведь еще три недели будет в колхозе. Позвонить? Вызвать?
— Нет, нет. Ради бога, не надо. Так лучше. И ему и мне. Помоги мне собраться, Богдан.
На какое-то мгновение душа Шамова вдруг болезненно заныла от сострадания и любви к этой маленькой мужественной женщине, его жене.
Но он вовремя спохватился, вовремя одернул себя. Только на секунду зажмурился, спрятавшись от ее налитых болью глаз.
Он боялся взглянуть на жену. А она ничем не выдала своего волнения. Лишь руки дрожали, свертывая юбку, да в крохотной выемке под пепельным виском часто-часто пульсировала жилочка.
«Крепись, крепись», — подбадривал себя Богдан Данилович, отводя глаза от рук жены. Какая-то неведомая сила снова и снова притягивала его взгляд к прозрачным рукам, к беспомощно тонкой шее. Он заставлял себя подолгу смотреть на шляпку гвоздя в половице, на медную гирьку стенных часов. Эти проклятые ходики словно замерли. Тикают так, что в ушах звенит, а стрелки — ни с места. «Жди. Жди. Жди!» — приказывал он себе. И старые ходики, подхватив это слово, залопотали: «жди-жди-жди, жди-жди-жди». «Потом станет легче. Так всегда бывает. Пройдет. Все пройдет. Только выдержать. Не смотреть, не распускаться», — уговаривал он себя, сцепив зубы.
— Давай обедать, — сказала она.
Луиза налила по рюмке невесть откуда добытой настойки. Выпила первой. Отщипнула кусочек хлеба, медленно проглотила несколько ложек супу. Вскинула глаза на мужа. На мгновение их взгляды встретились, и Шамов увидел в глубине ее глаз тоску человека, обреченного на смерть. Он опустил голову. Луиза медленно, монотонно говорила:
— Все зимние вещи — носки и белье — в нижнем ящике комода. Вещи Вадима — в среднем. Я дала задаток соседке. Она обещала связать Вадиму свитер. Не забудьте его забрать. Отдашь ей еще четыреста рублей…
Она перечисляла, где что положено, что нужно сделать. Он слушал жену, не понимая. Ее слова казались ему крупными дождевыми каплями, которые уныло стучат по железной крыше над самой головой. Где-то он уже слышал этот монотонный, тревожащий душу шум осеннего дождя. «Симфония осени», — всплыли в сознании слова, и Шамов содрогнулся.
…Первый год после свадьбы молодые Шамовы прожили в крохотной комнатенке на чердаке. Луиза называла ее «наша голубятня». Там, в этой голубятне, Шамов впервые услышал, как воет ветер, как царапают стены деревья, как стучится в крышу унылый осенний дождь. Свернувшись клубком, Луиза крепко прижималась к нему и жарко шептала: «Как хорошо. Ты только послушай, какая волнующая симфония осени…»
Так вот откуда, из какой глубины вытащила память эти слова…
Богдан Данилович приподнял кулак, чтобы грохнуть им по столу и прокричать: «К черту все… к черту! Оставайся!» Но… не сделал этого. Домолчал, досидел, дождался, когда она поднялась. Положила сверху в чемодан ложку, стакан и кусок мыла. Огляделась вокруг и стала одеваться. Он тоже потянулся было к вешалке, она жестом остановила его.
— Не надо.
Подошла к нему вплотную, подала узкую холодную ладонь.
— Желаю счастья. Береги сына. Прощай.
Быстро повернулась, подхватила чемодан, ушла.
Он подошел к окну, затянутому белой дымкой, и долго провожал жену взглядом. Она шла торопливой, неверной походкой. Под тяжестью чемодана слегка клонилась ее по-девичьи тонкая фигура. Волна поземки в одно мгновение загладила следы Луизы, и сама она скоро пропала из виду, будто растворилась в белом потоке.
В эту ночь Богдан Данилович не зажигал огня и не ложился спать. Он неподвижно сидел у окна, сгорбившись, сжав коленями бессильно опущенные руки. Смотрел в белесую муть за оконным стеклом, слушал угрюмое ворчание ветра и думал о жене.
Где-то там, в переполненном поезде, летящем сквозь мрак вьюжной ночи, затерялась Луиза. Он так и не позвонил начальнику станции, чтобы тот помог ей с билетом. Она и без чьей-либо помощи уедет. Сильная женщина. Ни упрека, ни жалобы. А ведь она не железная. И без памяти любит сына. Да и его, мужа, любила…
Ветер и снег заунывно шумели на улице. Под их напором зябко дрожали оконные стекла. Шамову было неуютно и тоскливо. Именно в эту ночь он впервые ощутил одиночество всем своим существом.
«Но как же иначе, как? — убеждал он себя. — Сохранить жену и потерять все? Доверие людей, партийную работу. А может быть, я преувеличиваю, и ничего страшного не было бы? Луиза — честный человек, ее не в чем упрекнуть. Ну а вдруг?.. Риск… Рисковать будущим? Будущим, ради которого всю жизнь учился, прочитал тысячи книг, исписал тонну бумаги. Отказывал себе в отдыхе, стеснял себя в развлечениях. На двадцать шестое июня была назначена защита моей диссертации. Если бы не война, я бы преподавал в московском вузе… Да, если бы… А пока только райком. Я нужен здесь. Передовицу в газету — Шамов, тезисы докладчикам — Шамов, лекцию о международном положении — Шамов. Даже тексты лозунгов не могут без Шамова сочинить. И это хорошо. Время бежит. Придет конец и войне… А там…».
Богдан Данилович хотел подняться зажечь лампу, разогнать, развеять окутавший ею мрак. Но что-то мешало ему распрямиться, и не было сил скинуть гнетущую тяжесть с плеч. Прижался горячим лбом к оконному переплету, вгляделся в ночь. Ничего не видно. Беспросветная тьма за окном.
«Куда она уехала? Родных — никого. Родителей едва помнит. Жила в няньках у какого-то дальнего родственника. Потом была официанткой в студенческой столовой. Мы познакомились на новогоднем балу. Луиза была в костюме юнги… О, черт! Куда меня заносит?.. А ведь можно было по-другому. Прийти к Рыбакову и все рассказать. Прямо и честно… Нет нет. Донкихотство теперь не в почете… Все образуется как надо. Переболит и заживет. Она — женщина практичная и не урод. Устроится, переболеет… Нам с Вадимом труднее будет. Но как иначе?»
— Как иначе? — повторил он вслух.
Ох, как медленно тащилась эта ночь. Шамов вспоминал пережитое, силился заглянуть в будущее, и в зависимости от того, куда он смотрел, менялось и его отношение к случившемуся. Он то жестоко казнил себя, то оправдывал.
На подоконнике выросла гора окурков. У Шамова отекли ноги, ломило поясницу. Каждый удар сердца больно отдавался в висках. А он все сидел, с угрюмым напряжением вглядываясь в темноту, и ждал рассвета. Он верил, что утро принесет облегчение и все страшнее останется позади.
И вот желанный рассвет наступил. Он входил в комнату робко и медленно. Темнота постепенно разреживалась, отползала от окон, жалась к углам.
Шамов резко выпрямился и встал. Несколько минут стоял в немой неподвижности, будто окаменев. Так стоит человек у дорогой могилы, перед тем как уйти от нее навсегда.
— Теперь все, — сиплым голосом проговорил он. Откашлялся и твердо повторил: — Все. И больше к этому не возвращаться. Надо жить. Надо подумать о себе и о сыне.
Недавно Вадиму пошел восемнадцатый год. Он унаследовал от матери удивительно тонкую, порой необъяснимую проницательность. С ним будет нелегко объясниться…
И вот этот разговор…
3.
Сын. Известие о его появлении на свет Богдан Данилович встретил равнодушно, но, глянув на светящуюся счастьем Луизу, не сдержал радостной улыбки. Ребенок был голосист, часто хворал и без конца капризничал, а Шамову тогда больше всего на свете нужна была тишина. Молодому отцу волей-неволей пришлось овладевать искусством няньки. Это раздражало Богдана Даниловича.
Подрастая, сын, вопреки сложившимся в народе представлениям, все отдалялся от отца. Вероятно, потому, что, по горло занятый делами, Богдан Данилович иногда по нескольку дней не виделся с сыном. Да и с годами Шамов становился все более раздражительным и нетерпеливым. А после беды с братом и вовсе переменился, и если на людях усилием воли он все-таки сдерживал себя и казался по-прежнему общительным и доброжелательным, то дома, в семье, он то мрачно молчал, то срывался на крик. Правда, подобное случалось не часто, и всякий раз после этого, замаливая вину, Богдан Данилович был предупредителен с женой и ласков с сыном. Но тот равнодушно принимал знаки вынужденного отцовского внимания, держался с ним настороженно и недоверчиво. Когда в их разговор или игру вмешивалась Луиза, все становилось на свое место. Своим присутствием она заполняла пустоту, которая начала образовываться между отцом и сыном. Теперь Луизы нет, и сразу стала видна эта пустота. Но все-таки сын. Единственно близкий человек…
Если бы он хоть что-нибудь понимал в случившемся. Разве не для него, не ради его будущего Богдан Данилович решился на такое? А теперь этот желторотый смотрит на отца недоверчиво-осуждающе. Ходит как тень, прячется по углам. Не думает ли он, что отец станет заискивать перед ним, потакать и угождать ему? В его годы Шамов жил уже самостоятельно, на грошовую стипендию. Старая одинокая мать сама еле сводила концы с концами. Старший брат помогал ей, да и Богдану к каждому празднику деньжат подбрасывал. Брат жил под Москвой, в Люберцах, но Богдан редко бывал у него: уж больно неприветливо встречала деверя братова жена. Хотя с Луизой она сдружилась так, что водой не разольешь. Нет, не на братовы подачки жил тогда молодой Богдан. Как и другие студенты, он грузил и разгружал вагоны. Уголь, бревна, бут, цемент что только не прошло через их молодые сильные руки. А этот…
— Вадим! — властный голос Богдана Даниловича разрушил тишину. — Зажги лампу и неси сюда!
В дверную щель скользнула желтая полоска света. Послышались легкие шаги. Дверь распахнулась, и в комнату вошел Вадим с лампой в руке. Он поставил лампу на стол и тут же повернулся, намереваясь уйти.
— Чего ты все по углам прячешься? — раздраженно спросил Богдан Данилович.
— Я не прячусь, — буркнул сын.
— «Не прячусь»! Боишься на свет показаться. И не смотри на меня так! Ишь ты, грозный судья. Привык, чтобы все по-твоему, все на папины деньги и мамиными руками. До семнадцати лет дожил, а пуговицы сам себе не пришивал. Картошки пожарить не можешь, носовой платок не в состоянии выстирать. Белоручка. А туда же. Надо учиться жить. Это великая и сложная наука… Да ты не стой столбом. Садись… Садись, садись…
Сын переступил с ноги на ногу, нехотя присел на уголок стула.
— Главное в жизни — не раскисать, — назидательно заговорил Богдан Данилович. — Жизнь не любит квелых да расслабленных. Она швыряет их, корежит и бьет. Тот, кто полагается на волю волн, никогда и ничего не добьется. И потом, мужчина должен уметь не только скрывать от других свое горе и боль, но и преодолевать их. Несчастных жалеют, а жалость унижает настоящего человека. Да и не время теперь для нытья. Посмотри, как люди живут. Сколько вокруг обездоленных, голодных, покалеченных! Если все раскиснут, расхнычутся, распустятся, что тогда будет? Нам тяжело, а каково там, на фронте! Никогда не забывай об этом…
— Я бы туда хоть сейчас! — пылко воскликнул юноша.
— Придет время — будешь там. Сначала доучись. Нам всю жизнь не хватало грамотных людей, а теперь и подавно. И с каждым годом войны этот недостаток будет ощущаться все острее. Твой самый первый долг сейчас — учиться, Чем глубже и прочнее будут твои знания, тем нужнее ты будешь и здесь, и там…
— Я подтянусь. Наверстаю.
— Верно! Вот получай аттестат и поступай в военное училище…
— Да ради этого я…
— Вот-вот. И не раскисай! Не распускайся! — Богдан Данилович продул мундштук, сунул его в карман. — Картошка есть у нас?
— Есть! — Вадим вскочил.
— Давай займемся ужином. Накладывай в котелок картошку, мой и — на плиту. Картошка в мундире — великолепная вещь! Хорошо бы к ней еще чего-нибудь солененького, — Богдан Данилович прищелкнул пальцами.
— Я сейчас сбегаю к соседке, попрошу капусты.
— Зачем просить? Надо купить.
— Она не продаст, а так — пожалуйста. Сегодня встретила меня и говорит: «Чего за капустой не приходишь, я обещала ма…» — Вадим умолк на полуслове, потупился.
— Черт с ней, с капустой, — морщась, как от зубной боли, торопливо проговорил Богдан Данилович. В душе он ругал себя: надо поосмотрительнее, поосторожнее. — Картошка с сольцой — первоклассная пища. Пошли. Поедим — и за дело.
Сухо потрескивали, постреливали поленья, разгораясь. С котелка на плиту стекали крупные капли и с шипением превращались в пар Заунывно гудел ветер в трубе. Под полом скреблась мышь.
На белом от морозных узоров окне качалась черная тень лохматой головы Вадима.
Богдан Данилович на корточках сидел перед топкой плиты, смотрел в проем открытого поддувала, бездумно ждал, когда же там снова мелькнет золотистая искорка. При этом он медленно раскачивался из стороны в сторону и сначала насвистывал, а потом принялся вполголоса мурлыкать мотив первой пришедшей ему на память песни.
И вдруг Вадим запел. Неровным, тонким, готовым каждое мгновение оборваться голосом он вывел:
Пой, гармоника, вьюге назло,
Заплутавшее счастье зови…
Богдан Данилович стал потихоньку подпевать. Впервые за дни, прошедшие после ухода жены, он почувствовал желаемое облегчение. Трудный разговор с сыном остался позади. И ему показалось даже, что этот разговор как-то сблизил их. Просто Вадим больше был с матерью, привык, привязался к ней. Но он — мужчина, и он — Шамов. Вот они рядом. Вместе. Варят картошку и поют. Конечно, картошка не бог весть какое лакомство. Да за этим дело не станет. Все, что нужно, будет у них. И женские руки будут. Все, все будет.
Ты теперь далеко, далеко,
Между нами снега и снега…
Вадим пел, широко раскрытыми глазами, не мигая, смотрел на синий узор обоев перед собой и видел мать…