ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

1.

В Малышенку приехала бригада обкома партии во главе с областным прокурором. Это обстоятельство смутило многих. По райцентру поползли недобрые слухи. Одни говорили, что в районе орудует шайка расхитителей, другие утверждали, будто в местном отделении Госбанка окопались фальшивомонетчики, третьи плели такой вздор о вредителях и заговорах, что ему отказывались верить даже самые падкие на сплетни обыватели.

Руководитель бригады сразу с вокзала зашел в райком. Он разделся в кабинете Рыбакова и, стоя посреди комнаты, долго расчесывал длинные светлые волосы.

Лицо у прокурора продолговатое, с непропорционально большим лбом. Губы женские — пухлые и красные. Он двигался мягко и говорил мягко, и жесты у него были какие-то мягкие, округлые.

Прежде чем перейти к разговору о цели своего приезда, прокурор долго расспрашивал Рыбакова о делах в районе, поинтересовался его здоровьем и самочувствием жены. Потом сказал:

— Мы располагаем фактами разбазаривания хлеба и животноводческих продуктов. Сами понимаете, в такое время эти факты нельзя квалифицировать иначе, как саботаж.

— О чем идет речь конкретно? — строго спросил Василий Иванович.

— Видите ли, — замялся прокурор, — нам хотелось бы сначала кое с чем подразобраться, а потом уже поговорить с вами.

— Разбирайтесь.

— Тогда мы дня три посидим в райцентре, познакомимся с некоторыми материалами райзо, райфо и райисполкома, а после выедем в колхозы.

— Не возражаю.

Район только что закончил весенний сев. Целый месяц Василий Иванович метался по полям. Спал мало и где придется, ел что попало, охрип от речей и телефонных перекличек. И не успели районные работники остыть от посевной горячки, как в окно уже постучался сенокос. Надо было готовить к нему людей и машины. Об этом и думал Рыбаков, беседуя с прокурором.

Тот, видимо, разгадал настроение собеседника. Мягко улыбнулся, сказал просительно:

— В состав бригады нам бы хотелось включить представителя райкома партии и кого-нибудь из активистов. Дело-то ваше, районное, и в ваших же интересах…

— Хорошо, — перебил его Василий Иванович. Потер ладонью лоб, подумал: «Недели две они провозятся. Дать бы им Федотову… а кого вместо нее послать в Еринскую МТС? Не вовремя все это. Каждый районный работник на счету. Разве что Шамова. Все равно он практически-то… Хоть по пути лекции почитает». Вскинул глаза на прокурора. — Пожалуй, от райкома дадим вам заведующего пропагандой Шамова. А еще… Возьмите нашего прокурора Коненко. Ему по штату положено сопровождать начальство. Устраивает?

— Вполне…

Три дня бригада собирала всевозможные сводки, справки, докладные, а потом выехала в район. Только рассаживаясь на подводы, районные представители узнали, что сначала бригада поедет в колхоз «Колос», а потом в «Новую жизнь» и в «XX лет Октября».

2.

Шамов и Коненко ехали в одном ходке.

— У них есть какие-то факты. Иначе они посоветовались бы с нами, определяя маршрут, — задумчиво произнес Коненко.

— Вам лучше знать стиль работы своего руководства, — в голосе Шамова легкая ирония. — Полагаю, что прокурор области, прежде чем приехать сюда, уже имел необходимый материал. Боюсь, как бы эта проверка для кое-кого не закончилась трагически. Я на месте Рыбакова сам бы включился в работу комиссии.

— У него и без комиссии дел по горло. А потом он не из тех, кто боится правды.

Богдан Данилович вспомнил о корове, которую пришлось вернуть колхозу, и на всякий случай бросил:

— Вы поборники правды, слуги закона, а и то иногда окольные пути ищете. Чего уж осуждать простых смертных.

— Пока еще никого не осудили, — сухо сказал Коненко. — А что вы волнуетесь? Нервы?

Шамов пожалел о сказанном и поспешил согласиться:

— Вы правы. Издергался весь. Сами знаете, какая работа. И за сына волнуюсь. Он ведь на передовой. Тут еще с книгой связался.

— А я слышал, что вы уже написали книгу. Даже завидовал вам. Честное слово. Вот, думаю, человек родился в сорочке.

— Чепуха, — отчужденно произнес Богдан Данилович. — Чепу-ха…

Когда-то бабка частенько твердила ему об этой самой счастливой сорочке, в которой он якобы появился на свет.

Давно это было, очень давно. Когда Богдан начал сознавать себя, бабка была уже совсем старенькая. Без посошка и комнату не могла перейти. Она звала его вертопрахом. Он и в самом деле был неугомонным задирой и проказником. Но за все проделки Богдана неизменно наказывали старшего брата Олега. Набедокурив, Богдан спешил спрятаться. Олег считал это трусостью. Вот ему и перепадало за свои и за чужие грехи.

Олег был добродушен и терпелив. Только однажды, когда Богдан не приехал на похороны бабушки, брат взорвался. Он назвал Богдана свиньей и дал ему пощечину.

В начале тридцать седьмого аспирантский приятель ошарашил Богдана известием: «Олега на днях арестуют, — сказал он. — Думай, пока не поздно». А что было думать? Арестуют брата, значит, прощайся с мечтой о кандидатском дипломе и о блестящей карьере. Богдан метался, как мышь в мышеловке, пока тот же приятель не подсказал ему выход…

Они встретились через неделю в одной из комнат громадного здания. Очная ставка была короткой. Выслушав заранее отрепетированную речь Богдана, брат сказал: «Жалею, что не задушил тебя, гаденыш, тридцать лет назад». И больше ни слова.

Мать хлопотала за Олега, и Богдан перестал встречаться с матерью.

В те дни Богдан впервые почувствовал гнетущую, иссушающую душу власть страха. Он боялся всего: и телефонного звонка, и дверного стука, и даже собственного голоса. Но особенно его пугали глаза жены. Под их взглядом он чувствовал себя вывернутым наизнанку. Отправив Луизу с сыном на все лето к дальней родственнице под Харьков, немного успокоился…

Богдан Данилович с большим трудом вырвался из цепких лап воспоминаний. Ну кто их звал сейчас? Ему было так хорошо, и на тебе, притащились, напустили мраку. Неужели это никогда не забудется и станет вечно отравлять ему жизнь?

И Шамов заставил себя улыбнуться и начать оживленный разговор с Коненко.

3.

Областной прокурор остановил лошадь у крайней избы. Вылез из ходка и в сопровождении членов комиссии направился в дом. Там, кроме старухи, никого не было. Она нимало не удивилась гостям. Обмахнув полотенцем лавку, пригласила садиться.

— Одна живешь, бабушка? — спросил прокурор.

— Пошто одна? Со стариком и с дочкой. Зять-то на фронте. Был внучок, да помер.

— Кто же работает? Дочка?

— Кому еще? Она. Мы со стариком уже не работники. Правда, весной нонче и мы робили. Все робили. Никто дома не сидел.

— Это почему так?

— А нонче всем, кто в поле выходил, хлебушек давали. По триста грамм на человека. Мы за месяц-то более полутора пудов получили. Правда, не чистый хлеб, ну, все ж хлебушек.

— Так, так. А где старик?

— К свояку пошел. Да он зараз вернется…

Поговорив еще о разных пустяках, прокурор поблагодарил словоохотливую старуху, попрощался и вышел. На улице, наморщив свой большой лоб, сказал членам комиссии:

— Как видите, сигнал подтверждается.

В правлении колхоза щелкал счетами горбатый счетовод.

— Где ваш председатель? — спросил прокурор.

— Рядом, — ответил счетовод и показал на дверь соседней комнаты.

Трофим Максимович Сазонов тяжело поднялся навстречу гостям. Он был угрюм и неприветлив. За последние месяцы Сазонов сильно изменился, постарел. Стал совсем седым. Крупное с тяжелым подбородком лицо все в морщинах.

Минувший год оказался на редкость тяжелым. Ранним летом над полями колхоза разразился не виданный в здешних местах град. Добрая треть хлебов погибла. Позже напала какая-то болезнь на картошку. Колхозники остались без хлеба и без картофеля. Деревня никогда не бедствовала так, как в эту зиму. Трофиму Максимовичу пришлось всячески изворачиваться, чтобы спасти свое село от голода и вовремя провести весенний сев. А годы и силы были уже не те. Сазонов частенько жаловался на сердце и не раз говаривал, что пора переложить непосильный груз председательствования на другие плечи — помоложе. Однако сердце сердцем, разговоры разговорами, а из оглобель Трофим Максимович не выпрягался и по-прежнему шел в коренниках.

Сазонов либо уже прослышал о комиссии, либо крепко закален был мужик, только ни словом, ни взглядом не выдал он своего смущения при встрече с областным прокурором. Сдержанно поздоровался и пригласил садиться. А прокурор не спешил начать разговор о главном. Поговорил о видах на урожай, о близком сенокосе. И только после этого он сказал:

— Товарищ Сазонов, мы располагаем фактами, что в период весеннего сева вы раздавали колхозникам хлеб. Это правда?

— Если вы располагаете фактами, значит, правда, — медленно ответил Трофим Максимович и стал сворачивать папиросу.

— Ваш колхоз в прошлом году план хлебосдачи выполнил только на шестьдесят девять процентов. Значит, розданный колхозникам хлеб вы скрыли от государства и армии. — Прокурорский голос затвердел. — Вы не сдали его даже после телеграммы товарища Сталина! Понимаете, как может быть квалифицировано ваше самоуправство? Объясните подробно, как это случилось.

Угрюмое спокойствие застыло на лице Сазонова.

— Могу объяснить, — глухо начал он. — План мы не выполнили. Верно это. У нас лонись несчастье случилось. Много хлебов погибло.

— Да-да, — вмешался Коненко. — Мы обсуждали это на бюро. Сюда выезжала комиссия. Им даже план снизили…

— Я слушаю вас, товарищ Сазонов, — перебил прокурор, давая понять Коненко, что недоволен вмешательством в разговор и не потерпит подобного впредь.

Сазонов снова заговорил:

— Мы сдали все, до последнего зерна. Только двести тридцать центнеров засыпали на семена. Весной проверили семена — тридцать центнеров оказалось негодными. Нам дали семссуду. Эти тридцать центнеров, конечно, нужно было сдать. Но люди с голодухи на ногах не стояли. Ни картошки, ни хлеба. Такой беды отродясь не помню. Вижу, погубим мы сев. И себе, и государству большой урон нанесем. Посоветовался я…

— С кем? — насторожился прокурор.

— С товарищами. — Трофим Максимович помедлил, подергал себя за мочку уха. — С коммунистами нашими. И решили это зерно раздать людям. Подмешали в него отходов, получилось сорок пять центнеров. Помололи их и стали по триста граммов давать тем, кто норму на севе выполнит. Отсеялись хорошо. Кроме своих земель еще и Панину елань засеяли. От ждановцев нам ее передали. Там девяносто семь гектаров. Будет хороший урожай, вернем государству и эти тридцать центнеров. За нами еще никогда не пропадало.

— Так, значит… — Прокурор привстал, опершись руками о стол, вгляделся в хмурое лицо Сазонова. — Значит, расхитили государственный хлеб и…

— Мы не расхищали. — Сазонов упрямо нагнул голову.

— Разбазарили…

— И не базарили.

— Ну, просто съели. А сколько? Может быть, вы вместо тридцати сто центнеров раздали?

— Пошто? — мотнул головой Сазонов. — У нас все учтено. Ведомости есть и акт. Егор Ильич! — крикнул он.

В дверь просунулось растерянное лицо счетовода.

— Дай сюда бумаги по хлебу.

Выдача хлеба была оформлена со скрупулезной точностью. Акт подписали все члены правления и ревизионной комиссии.

— Документы мы заберем, — сказал прокурор.

— Пошто так? Мы же по ним перед народом отчитываться будем. Документы не дам. Снимем с них копию, подпишем и отдадим, а эти не дам.

Прокурор согласился и вернул документы. Посмотрел на часы.

— Однако затянулась наша беседа. Восьмой час. Определите-ка нас на ночлег.

— Все вместе?

— У меня есть где переспать, — сказал Коненко. — Я сам устроюсь.

— У меня тоже есть ночлег. — Богдан Данилович погладил лысину. — Вы уж позаботьтесь о гостях, а мы — дома.

Счетовод увел гостей на квартиру. В кабинете остались Шамов и Коненко. Сазонов жадно курил, скреб белый затылок, сосредоточенно смотрел куда-то вверх. Коненко зажег лампу, молча прошелся по комнате, сел на прежнее место. Потрескивал табак в председательской самокрутке, скреблись мыши под полом.

Подсев поближе к Трофиму Максимовичу, Коненко спросил:

— Как же вы так?

— Хотел как лучше.

— Неужели вы думали, что это останется неизвестным.

— Пошто? Я не воровал. Чего нам хорониться?

— Вы же понимали, на что идете? В такое время — и самостоятельно решиться! Хоть бы посоветовались с кем, — вполголоса сказал Шамов.

— Я советовался, — доверительно заговорил Трофим Максимович. — Приехал к нам Василий Иванович, с севом полный провал. Лучший колхоз района — и вдруг такая напасть. Люди за зиму до того отощали — ветром качает. На мякине да на жмыхе зимовали. Даже опухли некоторые. А тут сев. Я и говорю Василию Ивановичу: так, мол, и так, разреши забракованные семена людям скормить. От голоду их спасем и землю засеем. Он и разрешил.

Как только Богдан Данилович услышал о Рыбакове, он вытянулся, жадно глотая каждое слово председателя. И не успел Сазонов договорить, как Шамов почти запел вкрадчиво:

— Стало быть, вам это дело санкционировал первый секретарь райкома? Невероятно. Похоже, что вы привираете.

— С чего мне привирать? Как было, так и говорю, а на чужую голову грех валить не собираюсь.

— Тогда вам придется изложить все это в письменном виде.

— Что изложить?

— Я официально, как член комиссии, предлагаю вам написать объяснительную, в которой указать, что вы раздали зерно по согласованию с первым секретарем райкома партии товарищем Рыбаковым.

— Ишь чего захотел! — Сазонов негодующе засопел. Смерил Шамова пренебрежительным взглядом. — На чужом хребту в рай попасть…

— Да поймите вы, — переменил тон Шамов. — Я же за вас беспокоюсь. Рыбакову за это ничего не будет. Пожурят, и все. А вас исключат из партии, посадят. И всему конец.

— А это не хошь? — Трофим Максимович протянул Шамову огромную фигу. — Ни при чем тут Рыбаков. Я его не видел и с ним не советовался. И вам о нем ничего не говорил.

— Врешь!! — Шамов стукнул кулаком по столу. — Я заставлю тебя. Я тебя… Я…

Сазонов грузно поднялся, медленно вышел из-за стола. Невысокий, коренастый, с колючими, глубоко посаженными глазами, он походил на рассерженного медведя. Глядя Шамову прямо в глаза, сказал дрожащим от гнева голосом:

— Тише, ваше благородие. Ты думаешь, я от кулачного стука под стол полезу? Ошибаешься. Меня колчаковцы двое суток пытали. Иглы под ногти вбивали. Сдюжил! Расстреляли меня — выжил. Так что на испуг не возьмешь. Подлеца из меня не сделаешь.

— А-а! Так? Значит, так? — Шамов вскочил. Повел по сторонам налитыми кровью глазами. Увидел Коненко. Злорадно улыбнулся. — Но ты просчитался на сей раз. Нас двое. Два ответственных работника. Да еще один из них райпрокурор. Мы заставим тебя подтвердить сказанное! Хотя это и ни к чему. Мы сами напишем, что слышали от тебя заявление о Рыбакове, который…

— Я ничего не слышал, — медленно, отделяя слово от, слова, выговорил Коненко.

— Что?!. — Рот Шамова полез набок.

— Я ничего не слышал, потому что товарищ Сазонов ничего о Рыбакове не говорил, — так же медленно повторил прокурор. — Просто вам не терпится свести с Рыбаковым какие-то личные счеты.

— Вы… блюститель закона… вы…

— Вот именно, — спокойно проговорил Коненко.

— А-а! — не выдержав, сорвался в крик Шамов. — Это!.. Это… Ну, хорошо! — И выбежал, стукнувшись о дверной косяк.

На улице Богдан Данилович остановился. Отдышался. Ощупал шишку на голове. Натянул кепку, торопливо зашагал вдоль дороги. Сначала он хотел сейчас же направиться к облпрокурору и передать ему разговор с Сазоновым. Но вдруг передумал. «Глупость это, — упрекнул он себя. — Выпустить из своих рук такой козырь. Прокурор ведь никому не скажет, что получил этот факт от меня. Нет! Я сам должен воспользоваться им. Сам. На бюро. Когда станут голосовать за наказание Сазонова, я встану и скажу: «Товарищи, как это ни прискорбно, по мне приходится говорить о недостойном поведении не рядового коммуниста Сазонова, а партийного руководителя. Дело в том, что вся эта грязная афера с зерном была совершена с благословения первого секретаря райкома партии товарища Рыбакова… Вот тут я его и разоблачу».

Богдан Данилович так размечтался, что опомнился только за околицей. Присел на бревно, покурил, потер ладони. Где-то на другом конце деревни заиграла гармоника, запели девчата. Шамов прислушался. Он не любил ни гармошки, ни припевок. А девчата будто нарочно шли в его сторону. И скоро стали отчетливо слышны слова частушки:

Скоро, скоро ль, милый мой,

Возвратишься ты домой?

Изболелось мое сердце

По тебе, желанный мой!

«Серость», — неприязненно подумал Богдан Данилович, брезгливо передернув плечами…

На следующий день комиссия выехала в колхоз «Новая жизнь». Шамов и Коненко снова ехали вместе. За долгий путь они обменялись немногими словами.

— Я думал, вы настоящий коммунист и блюститель закона, а вы оказались обыкновенным обывателем и рыбаковским подхалимом.

Коненко дернулся, словно от пощечины. Повернул залитое краской лицо и презрительно проговорил:

— Зато мне не пришлось разочароваться. Я думал о вас не лучше, чем вы оказались на самом деле.

В других колхозах комиссия ничего существенного не обнаружила. Где-то незаконно израсходовали мясо на общественное питание, где-то плохо налажен учет молока.

4.

На расширенном заседании бюро райкома партии присутствовало много активистов и все районные руководители. Шамов ликовал: «Сразу все увидят голого короля».

Об итогах работы бригады докладывал облпрокурор. Он говорил гладко, мягко и плавно жестикулируя:

— И вот в тот период, когда страна без хлеба, когда товарищ Сталин возлагает на тружеников полей огромную ответственность, находятся люди, которые наносят Красной Армии удар в спину. И кто нанес этот удар? Коммунист, руководитель колхоза!

Прокурор рассказал, как и кому выдал хлеб Сазонов, и определил действия председателя как вредительство.

— Вместо того чтобы мобилизовать колхозников, поднять их боевой дух, гражданин Сазонов подкупил их украденным у государства хлебом. И за это преступление он должен быть наказан по законам военного времени. Товарищ Сталин учит нас быть беспощадными к врагам! Мы предлагаем исключить Сазонова из партии и предать суду военного трибунала. — Прокурор налил стакан воды, мелкими глоточками выпил, обтер платком пухлые красные губы. — Хочется обратить внимание бюро на то, что все эти антигосударственные действия совершались под боком у райкома партии. А ведь в этом колхозе есть и партийная и комсомольская организации…

Первому предоставили слово Сазонову.

Он скупо рассказал, какой тяжелой для колхоза оказалась эта зима, почему раздал хлеб, и закончил:

— Виноват я, конечно. С членами правления хоть и советовался, но официально постановления они не принимали. Значит, единолично я решил. Одному мне и наказание нести. Какое решение вынесете, то и приму. — Сел, опустил седую голову.

Шамов чувствовал себя именинником. Он нарочно отодвигал минуту своего торжества. «Спокойно, спокойно. Пусть выскажутся другие. Смягчат обстановку. Чем неожиданней, тем сильнее будет удар».

— Кто будет говорить? — спросил Рыбаков.

— Давай я, — поднялся Плетнев. Оглядел притихших людей. Вздохнул. — Тут, товарищи, дело нешуточное. Сплеча рубать нельзя. Сазонов — наш человек. Он еще в гражданскую командовал партизанским отрядом. Коммунист с восемнадцатого года. И не ради личной выгоды пошел он на это. Вы у него дома были? — неожиданно обратился он к прокурору. — Не были? Зря! Живет, как и весь народ. На картошке. И ведь себе из этого зерна он взял столько же, сколько и мальчишка-прицепщик. Это надо учесть. Конечно, его поступок мы не можем одобрить. Если каждый председатель станет самочинно распоряжаться государственным зерном, что будет? Но не учитывать создавшейся обстановки тоже нельзя. Надо взвесить все «за» и «против». Я предлагаю ограничиться строгим выговором.

— Ты? — повернулся Рыбаков к Теплякову.

— Так я ше? Я, это самое, долго думал и вот ше думаю. Дело, конешно, скверное. Прямо шерт те ше. За такие дела судить мало. Но шеловек он, конешно, свой. Вот тут и кумекай. Не пойму, как ты, товарищ Сазонов, мог дойти до такого позору. Да ты понимаешь, ше ты наделал?

И он начал честить Сазонова на чем свет стоит. Называл его и близоруким, и саботажником, а закончил так:

— Хватит ему и строгаша. А хлеб этот осенью они возвратят государству. Шеловек наш. За сколько лет первый раз оступился. Плетнев прав: нельзя так сплешя.

Федотова энергично поддержала Плетнева.

— Послушайте, товарищи! — Облпрокурор встал. — Большой лоб его морщился. — Вы понимаете, о чем идет речь? Человек совершает диверсию, подрывает оборонную мощь страны, наносит удар Красной Армии, а вы занимаетесь воспеванием его заслуг. Я доложу бюро обкома партии о вашей политической близорукости, о нетерпимой, преступной мягкости. Таких, как Сазонов, надо гнать из партии и беспощадно судить.

Прокурор сел. «Пора», — решил Шамов и раскрыл рот, чтобы сказать: «Позвольте мне».

Но его опередил Рыбаков:

— Уж если судить, — вытолкнул он сквозь зубы, — так надо начинать с меня. Это я разрешил ему израсходовать то зерно на общественное питание. С меня надо и начинать!

— Вы что?! — прокурор вскочил, сразу утратив мягкость и плавность движений. — Вы смеетесь или хотите своим авторитетом прикрыть этого прохвоста?

— Ни то, ни другое. Я просто хочу, чтобы люди знали правду. А прохвостом Сазонова не считал и не считаю. И не советую клеить людям такие ярлыки.

Несколько минут длилось молчание.

Сазонов поднял голову. Пригладил седые виски. Застегнул воротник рубахи.

В бессильной ярости Шамов так сжал кулаки, что побелели длинные пальцы. «Опять обошел! Надо было взять слово раньше. Теперь выступать смешно. О, дьявол!»

— Веди бюро, — сказал Василий Иванович Теплякову, и пауза закончилась. Тепляков встал.

— Ну, ше ж, товарищи. Продолжим наш разговор. Я считаю, раз это дело Сазонову санкционировали, его не надо так наказывать. О Рыбакове говорить не буду, а то назовете меня подхалимом. Предлагаю за ошибочное решение указать ему.

— Проступок Рыбакова будет обсуждать бюро областного комитета партии! Вы решайте с Сазоновым! — Прокурор угрожающе поджал свои пухлые губы.

— А вы не указывайте, — вдруг закипятился Тепляков. — Мы ше, сами своих прав не знаем? Знашит, есть предложение Рыбакову указать, а Сазонову… огранишиться обсуждением. Есть ли другие предложения?

Других предложений не было.

Проходя мимо Шамова, Коненко не удержался, замедлил шаг, смерил Богдана Даниловича презрительным взглядом и тихо, так, чтобы слышал только он, сказал:

— Надеюсь, теперь вы поняли, каков он, настоящий-то коммунист.

5.

Только дома, наедине с собой, Шамов дал выход накопившемуся в нем злу. Он последними словами поносил Рыбакова и тешился надеждой, что обком жестоко покарает ненавистного ему человека. Весь вечер Богдан Данилович сидел над заветной тетрадью, вписывал в нее все новые и новые факты.

«В марте 1944 года (дата точно не установлена) Рыбаков взял в колхозе имени Кирова петуха. Взял за бесценок. Петух пошел к праздничному столу в день рождения сына.

Как сообщил старший агроном райзо Землевельских, Рыбаков, будучи в колхозе «Заря», приказал председателю правления зарезать поросенка и зажарить его для угощения. Он распоряжается колхозными продуктами, как своими, хозяйничает в колхозных кладовых.

В декабре Рыбакову бесплатно дважды привозили дрова. Его жена только за зиму трижды ездила на райкомовской лошади за сорок километров в гости к родне. Таких фактов много…»

А Василий Иванович после бюро неторопливо шел пустой улицей поселка, и так же неторопливо текли его мысли.

Варя, наверное, не спит. Сидит с книгой или вышивает. Глотает книги без разбору, как щука плотву… Он явственно увидел слабо освещенную комнату. Все вымыто и вычищено в ней до блеска. Варя любит чистоту. Целые дни скребет, моет, стирает. Хорошая хозяйка. Когда бы он ни вернулся из командировки, у нее всегда готов обед. Все умеет. И шить, и вязать, и стряпать. Сама не поест, а уж сына с мужем накормит. Жаль только, уж очень равнодушна она ко всему, что происходит за порогом ее дома. Он не помнит случая, чтобы Варя чем-то глубоко, по-настоящему возмутилась или чему-то обрадовалась. Если и вспыхнет иногда, то на мгновение, как отсыревшая спичка. Блеснет огонек и тут же погаснет. Сама себя зажечь не может… Неужели прежде она была иной? Или сам был слеп и не видел этого?

Столько лет прожил. Без упреков и скандалов. И жизнью доволен был. Нет, не в Варе дело, Варя тут ни при чем. Появилась Настя — вот и стала жена плохой. Так, говорят, всегда бывает. Стыдно, брат. Да, стыдно. Себя стыдно. Хотя все это и не так. Но теперь заметил ее равнодушие к жизни. Ничем не удивишь ее, бывало. «Ну и что. Эка невидаль». Все эти годы они были рядом, но не вместе. Поначалу он делился с ней всеми мыслями. Бывало, до утра не давал ей уснуть, рассказывал о пережитом за день. Она всегда соглашалась, поддакивала. Сначала это нравилось, потом стало раздражать. Пропала охота разговаривать. Вероятно, он бы и тогда понял, что они никогда не будут вместе. Помешал сын. Родился и привязал к себе и к ней. А тут еще эта работа. Некогда и подумать о себе. Все галопом. Редкий выходной дома, не каждый праздник с семьей. Так бы и вертелся в этом водовороте. Если б не Настя… Но при чем же теперь Варя? За что ей такая беда на плечи? И Юрка. Его от себя не оторвешь. Он к сердцу прирос. Какая жизнь без него, а сына она не отдаст…

Не в первый раз пришли к нему эти мысли. Он тяжело и медленно перемалывал их. Но вот и дом. Увидел свет в своих окнах, остановился. Присел на бревна, сваленные у дороги. Закурил.

Если рассказать Варе о бюро, то она, конечно, спросит:

«Зачем ты признался, что разрешил Сазонову раздать хлеб?» — «А как же иначе?» — «Вот снимут тебя, втопчут в грязь — тогда узнаешь как!» — «Если заслужил — пускай снимут и топчут». — «Там не будут разбираться, заслужил, не заслужил. Облпрокурор сумеет доложить. Не бойсь, он дело знает. Ты только о себе думаешь. О собственной чести. А на жену и сына наплевать. Думал бы о семье — так бы не делал. Не совал бы голову в петлю…»

Хоть поворачивай и иди куда глаза глядят, только не домой.

Облегчение принесли мысли о сыне. Захотелось взглянуть на смуглое мальчишечье лицо, такое родное и до мельчайших черточек известное, погладить смоляные, всегда разлохмаченные волосы, почувствовать на своей щеке его дыхание. Потянуло домой.

Варя обняла его за шею, тревожно спросила:

— Что смурый такой?

Он натянуто улыбнулся.

— Устал.

— Неприятное что-нибудь было?

— Нет. — Мягко отстранил жену, прошел к столу, присел. — Есть хочу.

Варя поставила на стол кружку с молоком, нарезала хлеба.

— Давай садись.

Редкими, крупными глотками Рыбаков пил молоко.

В стекла окон забарабанил крупный дождь. Он все усиливался. Распоров ночную черноту, за окном блеснула молния. Раскатисто рыкнул густой гром. Началась гроза.