Глава двадцатая
Глава двадцатая
Будь разумен, укрепляй свой дух в борьбе.
Лишь бездарный покоряется судьбе.
Абай Кунаибаев
Первая ласточка
Однажды в конце рабочего дня меня остановил в коридоре член партийного бюро и замсекретаря Михаил Абрамович Фрид. Пожав руку, он вдруг сказал:
– Зайдемте в партбюро, есть интересные новости. Наше ЦКБ уже двенадцатый год занимало совершенно непригодное для конструкторской работы помещение — пустовавшее с военных лет здание Дома культуры имени Бабушкина в Невском районе. Наши рабочие комнаты и зальцы, выгороженные из бывших полутемных фойе, темных переходов, зрительских лож, театральной сцены и артистических, в большинстве своем не имели естественного освещения. Одну из таких комнатушек, оборудованную на месте бывшей ложи первого яруса, занимало партийное бюро вместе с комитетом комсомола. Туда-то мы и зашли с Фридом.
– Садитесь и слушайте, — торжественно-доверительно сказал он, усаживаясь за столом напротив меня.
Я почувствовал, что завел он меня сюда неспроста: видимо, дело связано с моим письмом товарищу Хрущеву. Так и оказалось.
– Вы писали в Центральный Комитет? — спросил он.
– Писал, — не задумываясь ответил я.
– Мы так и подумали, когда к нам нагрянул высокий гость из Москвы.
Я молчал, не перебивая, спросив лишь разрешения закурить.
– Курите, бог с вами. — Фрид был некурящим. — Неужели до вас не дошел слух, что здесь был инструктор Комитета партийного контроля ЦК Ларионов?
– Как же я мог слышать, если парторганизация от меня наглухо закупорилась?
– Это вы уже преувеличиваете. Вы сами себе внушили, что это так, а на самом деле отношение к вам у коммунистов не изменилось: все же мы работаем вместе почти десяток лет… Так вот, Ларионов, перед тем как прийти к нам, побывал в райкоме и уже там настроился по-боевому. Потребовал решительно все протоколы бюро и собраний, на которых упоминалось ваше имя в связи с восстановлением, и внимательно их изучал. Вызывал почти всех членов тогдашнего и теперешнего состава партбюро и дотошно узнавал все подробности и частности. Было заметно, что он крайне недоволен позицией, занятой впоследствии членами бюро, то есть когда оно без вашего участия приняло противоположное решение и вынесло его на собрание. Досталось и Александру Григорьевичу…
– Какой же вывод вы сделали после его посещения?
– Мы поняли, что бюро совершило большую ошибку. У Ларионова сложилось совсем иное мнение о вашей истории.
– Значит, мои шансы повышаются? Что-то светит?
– Определенно светит. Так что ждите вызова… Буквально на другой день после этого разговора я получил открытку из Смольного, в которой меня просили прибыть туда в такую-то комнату к товарищу Ларионову.
Михаил Сергеевич Ларионов в то время курировал
Ленинградский обком в качестве полномочного представителя ЦК. Принял он меня приветливо, и уже с первых его слов я понял, что дела мои действительно сдвинулись с мертвой точки.
После недолгой беседы Ларионов предложил мне приехать на заседание комитета. На это предложение я ответил:
– Имеет ли смысл моя поездка в Москву? Если у вас складывается иное мнение, отличное от решения обкома, тогда вопрос может быть решен и без меня.
– Все же я рекомендую приехать. У членов комитета могут быть вопросы, на которые я не смогу ответить, не зная сути.
Дней через десять после этого я получил вызов из ЦК, а через день уже шагал по Москве.
Накануне заседания комитета, как мы и договорились, я был у Ларионова. После дополнительных и уточняющих вопросов и моих разъяснений он зачитал подготовленную им справку. Факты были те же, что и в ленинградской справке, но звучали они совершенно иначе, не было той предвзятости, нарочитости.
Наутро было заседание. Мне навсегда запомнились строгая дисциплина и организованность в работе всех звеньев аппарата ЦК. Приглашенные являлись в точно назначенное каждому время. Члены Комитета партийного контроля собирались в той же просторной приемной, где и все остальные, вызванные на заседание и отметившиеся у секретаря. В точно установленное время в приемной, над дверью зала заседаний, прозвучал звонок, и члены комитета вошли в кабинет. Вместе с ними прошли туда представители обкомов и инструкторы КПК, оформлявшие дела апеллирующих.
Затем, по второму звонку, секретарь произносил фамилию вызываемого. Накануне Ларионов мне сказал, что наше дело разбирается вторым.
– Следующая очередь ваша, — предупредил секретарь, когда первый человек зашел в зал заседаний.
Вскоре из зала вышел пожилой, совершенно седой человек, вытирая платком вспотевший от волнения лоб.
– Ну, как ваши дела? — тихо спросил я.
– Все хорошо, — так же тихо успел ответить он. Шверник — тогдашний председатель КПК — в этот день отсутствовал, и на его месте сидела пожилая женщина, как мне потом сказали, Андреева, заместитель Шверника. По установленному здесь порядку первое слово по делу принадлежало инструктору, готовившему материалы. Ларионов доложил существо моего дела, потом мне было задано несколько вопросов, после чего Андреева сказала:
– Вот мы вас восстановим в партии, а вы снова откажетесь выполнять общественную работу, — и улыбнулась, как бы говоря: "Вот из-за каких пустяков таскали вас по комиссиям более трех лет".
Я объяснил, как было в действительности, а сам подумал: "Почему все насупясь молчат? Неужели ни у кого нет других, более серьезных вопросов? И почему никто не выступает и не вносит никаких предложений или советов?"
– Выйдите на несколько минут, — попросила Андреева.
Я вышел с удивлением и тревогой в груди. Почему при мне никто ничего не сказал? К чему такая таинственность, скрытность? От кого? И Ларионов почему-то больше ни словом не обмолвился… Что за всем этим кроется?
Когда меня позвали вновь, Андреева сказала, что я восстанавливаюсь в партии и решение комитета будет послано в Ленинград. Председательствующей, очевидно, было просто стыдно сказать, какое именно решение они приняли под давлением деятелей сталинской школы. В полуведении я вернулся в Ленинград.
В новеньком партийном билете, который я получил вновь двадцать три года спустя, в графе о времени вступления-октябрь 1926 года-была сделана при- писка: "Перерыв с августа 1937 г. по март 1960 г." Именно об этом и постыдились сказать мне там, в Москве. Так повсеместно все еще проявлялась власть тех, кто служил и угодничал — Сталину. Да, по моему "делу" в комитете единогласия не было. И все же частичная победа над несправедливостью была одержана. Оставалось добиться полной победы.
Двадцать второй съезд партии, проходивший в октябре 1961 года, продолжил линию борьбы с последствиями культа личности. Сталин был выдворен из Мавзолея, а вскоре все стали свидетелями того, как стаскивали с пьедесталов памятники кумиру. По всей стране их было понаставлено бесчисленное множество. Огромные железобетонные памятники-уроды стояли у границ Москвы и Ленинграда, при въездах на главных магистралях. Подходила грузовая машина с краном, рабочие весело накидывали на фигуру бывшего "вождя народов" петлю стального троса и, крикнув шоферу: "Трогай!" — молча смотрели, как падал окаменевший Сталин на мерзлую землю, и она гудела глухими голосами миллионов погубленных в годы его царствования людей…
Стихотворение Евгения Евтушенко "Наследники Сталина", опубликованное в "Правде" в октябре 1962 года, попадало в самую точку, оно отражало истинное положение в нашем далеко еще не устроенном обществе даже через девять лет после смерти кумира. Оно отвечало и моему настроению:
…Пусть мне говорят: "Успокойся!" —
Спокойным я быть не сумею.
Покуда наследники Сталина есть на земле,
Мне будет казаться, что Сталин еще в Мавзолее.
"Принято единогласно"
В течение последовавших пяти лет я дважды обращался в Центральный Комитет с просьбой об изъятии перерыва в моем партийном стаже и дважды, не без помощи Ленинградского обкома, получал отказ. В конце 1965 года, когда я в третий раз подал заявление по тому же вопросу, инструктор Полещук посоветовал мне написать апелляцию на имя предстоящего XXIII съезда:
– Президиум этого съезда будет сам рассматривать все заявления, а если вы будете настаивать на разборе здесь, то дело опять затянется… В январе — феврале напишите на имя съезда, и все будет хорошо, без волокиты…
Но волокита как раз с этого и началась.
В конце февраля шестьдесят шестого года я написал апелляцию съезду, и вскоре мне сообщили, что мое заявление направлено по назначению. А в начале марта я получил вызов в парткомиссию обкома, которая, получив из ЦК мое заявление, снова стала готовить материалы для бюро обкома.
Не буду описывать в деталях всю эту канительную и постыдную историю: она была точно такой же, как и в самом начале, то есть в 1957 году, когда заседанием руководил Спиридонов. Бывший первый секретарь Ленинградского обкома в это время уже вознесся высоко. По мягкой ковровой дорожке, о которой когда-то говорил мой однокамерник по Старорусской тюрьме мореход Веснин, от двери до стола Спиридонова в хоромах
Кремлевского дворца надо было пройти полсотни шагов. Иван Васильевич возглавлял теперь Совет Союза Верховного Совета СССР, будучи его председателем. Растут деятели. Вот и честный служака Бложис вскоре получит персональную пенсию и орден Трудового Красного Знамени, а этот Ефимов по их милости все еще обивает пороги партийных учреждений в поисках истины…
На сей раз заседанием бюро обкома руководил второй секретарь Г. В. Романов, и прошло оно быстро. На все мои доводы он твердил одно и то же при гробовом молчании всех остальных:
– Нет основания для изъятия перерыва, так как он соответствует действительности. У вас двадцать лет не было фактической связи с партией — это и зафиксировано в ваших партийных документах.
– Но разве я виноват в этом перерыве? Если бы меня не посадили, сохранилась бы и связь. Наконец, я почти двадцать лет работаю на одном предприятии и так или иначе связан с партийной организацией. Я же не в подполье работаю, а на глазах у всех!
– Бюро не считает возможным пересматривать решение КПК, и мы не будем его пересматривать.
– Но ведь у других, что пробыли в заключении и в ссылке по двадцать лет, вообще не было никакой связи с партией. Однако они восстановились без перерыва в стаже!
– Некоторые восстановлены с перерывом, и вы в том числе… Ваше ходатайство отклоняется, — упорно твердил Романов.
Так они и решили. В райкоме мне дали прочесть выписку из протокола этого заседания. Все происшедшее казалось мне каким-то кошмаром, нереальностью, иезуитским хитросплетением, недоступным пониманию нормального человека…
Между тем задолго до открытия XXIII съезда в народе стали ходить слухи о том, что на этом съезде предполагается реабилитировать… Сталина. Слухи и разговоры были упорными, шли они из Москвы и, видимо, имели реальные основания. Потом среди коммунистов начались разговоры, что будто большая группа партийных, научных и общественных деятелей Москвы, поверив слухам об этой дикой затее, якобы написала в Центральный Комитет протест против намеченного или лелеемого кем-то проекта реабилитации…
В номере "Правды", сообщавшем об открытии съезда и первом дне его работы, были опубликованы отчетный доклад ЦК и несколько первых выступлений делегатов. В речи делегата Москвы- секретаря Московского городского комитета партии — была фраза примерно такого содержания: за последнее время среди нашей интеллигенции распространялась молва о том, что настоящий съезд якобы намеревается реабилитировать Сталина, оправдать его. Я заявляю, что это недоразумение. Никакой реабилитации не может быть, потому что решения съездов партии не отменяются. Со старым покончено навсегда. Ленинские нормы партийной жизни, восстановленные XX и XXII съездами, остаются нерушимыми.
Прочтя это выступление, я в тот же день написал письмо в Москву, в редакцию "Правды", которое озаглавил: "Бюрократическое крючкотворство или политическая линия?" Ссылаясь на приведенные слова из речи делегата, я писал, что они лишь для обмана доверчивых людей, лишь для лозунгов, которым грош цена, так как в практике жизни все это извращено и не соответствует истине. В качестве примера я описал все свои "хождения по мукам" в поисках правды, которой так и не нашел, потому что старое и укоренившееся имеет больше силы, нежели новое. И спросил у редакции, как это называется — бюрократизм или официальная политическая линия, скрывающаяся за удобными, но ничего не стоящими лозунгами?
Недели две спустя после отправки письма я получил приглашение в Смольный. В открытке было написано, чтобы я позвонил по указанному телефону товарищу Иванину, инструктору КПК. Потом я был в Смольном и долго беседовал с незнакомым мне инструктором Комитета партийного контроля. Совершенно незаметный, ниже среднего роста, скромно одетый человек лет сорока пяти, со спокойной речью и жестами, товарищ Иванин показался мне таким же умным и дальновидным работником ЦК, как и его предшественник Ларионов. Мы поздоровались с ним так дружески приветливо, как будто знали друг друга давно. Мне сразу же бросилось в глаза мое объемистое, листов на восемь, письмо в "Правду", лежавшее на самом краю стола. Иванин заметил мой взгляд, поэтому я сразу же спросил:
– Давно оно у вас?
Вопрос был нелепый, так как я сам послал его всего пару недель назад.
– Как только поступило из редакции и побывало у товарища Пельше. А потом ко мне.
– По этому вопросу вы и вызвали меня?
– Да, по этому, — ответил он и добавил: — Зря вы поторопились с этим письмом.
– Почему же зря? Меня так возмутил здешний "разбор" моей апелляции к съезду, что я был готов на все, на любое безрассудство.
– Я не вижу в этом безрассудства, но и торопиться не следовало бы. Дело в том, что съезду поступило столько различных жалоб и заявлений вроде вашего, что президиуму съезда пришлось бы прозаседать, разбираясь с ними, полгода. Поэтому еще за месяц до съезда было специальное решение ЦК: передать все заявления обкомам, крайкомам и ЦК национальных компартий, которые должны были их пересмотреть и вынести решения на уровне съезда.
– Не тот уровень у Ленинградского обкома! — и "удержался я от ядовитой реплики.
– Ваш не из худших, — спокойно ответил Иванин. — Боятся ошибиться… По тому же решению ЦК и предполагалось, что возможны отказы и неправильные подходы к вопросу, и эти ошибки должны затем пересматриваться в Москве и уже пересматриваются.
– Но откуда мне было знать об этом решении ЦК?
– В обкоме вам должны были объяснить.
– Наш обком последователен до конца: один раз отрубил — будет рубить и дальше. Он последователен даже в своих ошибках.
– Не будем заниматься критикой ошибок обкома, для этого есть товарищи постарше и поавторитетнее нас. Давайте лучше поговорим о вас и ваших делах.
К моему удивлению, он стал спрашивать о моей повседневной работе и домашней жизни, о семье, занятиях и личных увлечениях. Всего моего рассказа хватило на пять минут, и он остался вполне доволен. Перейдя к моему письму, он сказал, что скоро будет заседание комитета и мой приезд в Москву весьма желателен. Иванин пообещал выслать вызов и в заключение сказал:
– Постарайтесь приехать накануне дня, указанного в вызове, чтобы встретиться со мной и предварительно поговорить…
Кабинет председателя комитета был тот же и вроде бы другой. Шесть лет назад, во времена Шверника, длинный стол находился слева, теперь он стоял справа, у больших светлых окон. В общем, как будто ничего не изменилось, кроме передвижки мебели да цвета стен, а между тем воздух стал как будто иной…
Председатель комитета А. Я. Пельше занимал свое место в торце длинного стола, а слева и справа от него садились члены Комитета партийного контроля, человек двенадцать. На противоположном конце стола, справа и слева, были места для инструктора КПК и представителя того обкома или крайкома, чей "персональщик" обсуждался, а между ними садился жалобщик. Вдоль левой, безоконной, стены стояли диваны и кресла для представителей "с мест", которые раньше находились в приемной.
Арвид Янович Пельше объявил, что будет рассматриваться вопрос об изъятии перерыва в партийном стаже коммуниста Ефимова, и предоставил слово инструктору Иванину для оглашения справки по сути вопроса. Я заметил, что эта справка уже лежала на столе перед каждым членом комитета и они ее читали.
Едва Иванин успел прочесть десяток строчек справки, как один из сидевших за столом, воспользовавшись секундной паузой, сделал знак рукой и сказал:
– Пожалуй, не стоит дальше читать, товарищ Иванин. С этим документом, кажется, мы уже успели все познакомиться, и вопрос, по-моему, совершенно ясен.
– Да-да, не стоит читать, — поддержали еще два-три голоса.
– - Тогда предоставим слово товарищу Ефимову, — объявил Пельше. — Что вы хотели бы еще добавить или сказать? — обратился он ко мне, подбадривая взглядом.
Такого оборота я совсем не ожидал и, признаюсь, растерялся. О чем мне было говорить, когда у них все документы под рукой? Однако порядок есть порядок, и я сказал, что хлопочу о полном восстановлении не потому, что эта неполномерность а стаже лишала меня каких-то льгот или привилегий. Мне через два месяца исполнится шестьдесят лет, и жаль, что более десяти лет из них ушли на беспробудные хлопоты и поиски правды. Я сказал, что не мог понять и не понимаю до сих пор, почему она повернулась ко мне спиной. Сказал, что хочу, чтобы мне объяснили причину такой дискриминации. Ведь я ищу всего лишь справедливости, и ничего больше. Избавиться от пятна на своем честном имени — вот и все, чего я добиваюсь.
После моего выступления сидевший справа от Пельше его заместитель попросил слова для выступления:
– В деле товарища Ефимова все предельно ясно, не ясно лишь одно — почему так долго тянется волокита с восстановлением. Он был незаслуженно обижен в тридцать седьмом году несправедливым исключением из партии с последующим арестом. Бежав через три года из заключения, он не прятался, как преступник, не затаил злобы, как этого можно было ожидать, и с началом войны попал сразу же на передовую…
– Интересно, как бы он не пошел на фронт? — перебил оратора пожилой член комитета, сидевший спиной к окну. — Была объявлена всеобщая мобилизация, и он не мог не явиться на призывной пункт!
– Все так, — продолжал выступавший, — но вы забываете, что Ефимов носил имя брата, психически ненормального человека, и стоило ему заявить о том, что он недавно из психлечебницы, да еще из псковской, откуда и справок не запросишь, — его освободили бы вообще от службы в армии. С первых дней войны Ефимов попал на Карельский фронт и был тяжело ранен. Однако и в качестве полуинвалида он продолжал служить делу защиты Родины. О том периоде его безупречной службы есть свидетельство в "деле" — рекомендация замполита Петухова.
Затем взяла слово женщина, сидевшая недалеко от меня. Обращаясь прямо ко мне, она спросила;
– Не кажется ли вам, что своим побегом из лагеря вы значительно ухудшили положение остальных заключенных? Там должен был усилиться режим и введены дополнительные строгости ко всем обитателям…
Кто-то заулыбался наивности вопроса, но только я собрался встать и ответить, как Пельше, остановив меня, громко сказал:
– Кто же в подобной ситуации станет раздумывать о режиме? Тут спасалась жизнь! Да и какое там, в рабочем лагере, может быть усиление режима? За побег в данном случае отвечает охрана, а не администрация. Какое может быть наказание сотням неповинных заключенных? В худшем случае их не выведут из зоны на работу. А это для них не наказание, а милость, вроде подарка…
– Я понимаю, что, может быть, не совсем правильно поставила вопрос. Я хотела сказать, что всякий побег ухудшает положение оставшихся заключенных…
– Это не столь существенно, — дополнил кто-то слова Пельше. — Для битых лишний удар не страшен.
Зато на душе у них наверняка радость и даже зависть к удачливому беглецу.
– Кто еще желает выступить?
Поднялся тот же пожилой член комитета.
– Я считаю, что установленный когда-то комитетом перерыв в партийном стаже является своего рода наказанием за его побег из лагеря и обман органов НКВД…
– Это совсем неправильная позиция! — вступился первый оратор. — Пусть за это наказывают судебные органы, если они найдут в этом какую-то вину!
Кто-то, видимо из новых членов комитета, спросил, обращаясь к товарищу Пельше:
– А на каком основании в шестидесятом году аппарат комитета рекомендовал принять такое неумное решение?
Инструктор Иванин взглянул на Пельше. Тот молча кивнул, и Иванин быстро залистал мое распухшее от бумаг "личное дело".
– Это не так, — заговорил он, найдя нужную страницу. — Вот справка, когда-то подготовленная инструктором КПК Ларионовым. В ней было то же предложение, что и сегодня: восстановить без каких-либо ограничений!
– Стало быть, и тогда были расхождения во мнениях? Они-то, видно, и положили начало этому затянувшемуся делу.
Слово попросил один из сидевших на диване.
– Я многое повидал и наслушался в своей жизни, но такое дело слышу впервые. Судьба товарища Ефимова действительно необычна, трудна и, я бы сказал, трагична, и нам следовало бы быть повнимательнее к таким судьбам. Наказан он был жестоко, и вместо извинения перед такими, как он, за совершенные когда-то безобразия мы продолжаем наказание. Не пора ли кончать с подобными явлениями в нашей практике?
В этом же духе выступили еще двое, и наконец Пельше предложил слово представителю Ленинградского обкома.
Тот поднялся, оглядел всех и, вздохнув, сказал:
– Товарищи, я выступаю за изъятие перерыва из партийного стажа товарища Ефимова…
– Вот как славно! — весело и громко воскликнул Пельше. — Представитель обкома, отказавшего Ефимову в его просьбе, выступает против решения обкома!
Эта реплика не смутила Чернявского, а, скорее, вдохновила, так как он почувствовал в тоне и словах председателя не упрек, а одобрение.
– Я говорю это как коммунист и как представитель обкома, — продолжал он. — Сегодня, вернее, вчера я впервые увидел в деле Ефимова документ, который настолько меня поразил, что я не мог не пересмотреть явно ошибочное предложение, поддержанное мной на областной парткомиссии. Этот документ — выписка из протокола пленума Старорусского райкома от двадцать второго августа тысяча девятьсот тридцать седьмого года. Согласно этой выписке Ефимова обвинял на пленуме сам начальник районного отдела НКВД, у которого уже были доносы на Ефимова. Ефимов же на этом пленуме вместо оправданий и самозащиты выступил с. критикой работы райотдела НКВД, возглавляемого Бельдягиным, обвинил начальника НКВД в разгроме партийной организации района, выступил против его беззаконий и бесчисленных арестов коммунистов…
– Честно скажу, — совсем тихо продолжал Чернявский, — лично я в подобной ситуации едва ли нашел бы в себе мужество выступить с такой речью… Вот эта партийная принципиальность, прямота и честность Ефимова и заставили меня встать сегодня на его защиту вопреки решению нашего обкома… Да и обком, мне думается, принял бы иное решение, будь его работники понастырнее в поисках важных документов, особенно давнишних.
Это выступление окончательно склонило чашу весов в мою пользу.
В заключительном слове Пельше сказал:
– Прежде всего следует заметить, что в отношении к товарищу Ефимову было нарушено постановление Центрального Комитета тысяча девятьсот пятьдесят шестого года о восстановлении в партии всех репрессированных по политическим мотивам коммунистов и реабилитированных судом без каких-либо ограничений. Следует только удивляться, почему в шестидесятом году комитет мог "забыть" об этом постановлении и вынести такое странное решение по делу…
– А его побег из лагеря, а присвоение чужого имени?! — снова не удержался кто-то.
– Но если бы его не арестовали и не засадили за решетку, то и бежать бы ему неоткуда было! — возразил Арвид Янович. — И чужое имя ему не понадобилось бы. У него и свое неплохое имя. А что касается всяких там ошибок, то у кого их не было и не бывает? Деятельность работника оценивается не ошибками, а успехами и деловыми качествами. А как видно из всех характеристик и отзывов, Ефимов неплохой работник и принципиальный коммунист. Поэтому, подводя итоги обсуждения дела, я полагаю, надо отменить предыдущее решение комитета…
– Правильно!
– Как это отменить наше же собственное решение? — не сдавался пожилой оппонент, привстав с места.
– А так, что оно неправильное, — деликатно ответил ему Пельше. — Мы живем в такое время, которое диктует нам необходимость отменять принятые ранее явно неправильные решения и выносить правильные, отвечающие истине… Предлагается изъять перерыв в партийном стаже товарища Ефимова и считать, что он сорок лет непрерывно является членом партии. Есть ли возражения против этого решения?
– Нет!
– Возражений нет!
– Будем считать, что решение принято единогласно?
– Да, да!
Даже мой оппонент больше не стал возражать.
– На этом, товарищ Ефимов, ваше затянувшееся дело считается завершенным, — улыбаясь, обратился ко мне Арвид Янович. — Вы по-большевистски принципиально защищали свою правоту и своего добились.
Это было 17 июня 1966 года.
Так закончилась моя многолетняя борьба за правду.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.