Глава десятая
Глава десятая
14 марта 1835 года в Рим приехал А. И. Тургенев заняться разысканием и изучением исторических бумаг в Ватиканском архиве. Друг Н. М. Карамзина, долгие годы живший за границей, он искал в архивах документы, относящиеся к истории России.
Бывший директор Департамента иностранных исповеданий А. И. Тургенев держал переписку со всеми знаменитыми людьми Европы. Было приятно слушать его всесветные рассказы. Друзья недаром называли его «европейской кумушкой»: всегда в курсе всех слухов и событий, наводнявших Европу, он обо всем рассказывал, острил, хохотал, ездил на вечера и везде показывал свою любезность.
В день приезда в Рим в дневнике А. И. Тургенева появится запись: «Встретил Иванова в запачканном сюртуке. Поговорили о Рожалине».
Оторвать Иванова от работы было трудно. Покинуть надолго мастерскую он мог, если только к тому вынуждали обстоятельства. К примеру, проводы ректора Французской академии Корнелиуса, в честь отъезда которого французы давали прощальный обед.
Билет стоил дорого, но на торжества прибыло до 200 человек. Художники, литераторы. Зала, самая большая в Риме, где давали обыкновенно концерты, была убрана гирляндами цветов. В середине ее, между колоннами, на высоком пьедестале поставили бюст Корнелиуса.
Столы едва умещали всех взявших билеты.
Для отъезжающего приготовили под навесом почетный стул, украшенный золотом. По правую сторону сидел Торвальдсен, по левую — Энгр. Корнелиус вошел в залу последний, под громкое рукоплескание собравшихся.
Грянул хор, состоящий из художников, исполнив приветствие на мотив национальной песни.
Энгр, будущий ректор Французской академии, совершенно неожиданно для виновника торжества надел на него лавровый венок.
Корнелиус, растроганный, произнес на итальянском языке клятву, что венок сей, как драгоценный дар признательности всего мира художников, повесит на самом лучшем месте в своей мастерской.
После аплодисментов, в честь виновника торжества стали декламировать сочиненные речи. В заключение «живо-картинным образом» представлены были лучшие из фигур сочинения Корнелиуса, — в знак принятия его в число классиков.
Зазвучали тосты, за столом стало шумно, начались веселые разговоры, пение…
Кончился праздник в третьем часу ночи.
«Жаль, этого у нас никогда не бывает», — думалось Иванову.
Вряд ли кто из гостей, присутствующих в тот вечер на торжествах и слушающих великих, мог подумать, что со временем история расставит все по своим местам и оставит в память потомству лишь два великих имени: Энгра и молчаливого малоприметного Иванова…
И вновь работа в мастерской на чердаке дворца Боргезе близ Тибра, куда Иванов переехал с улицы Сикста.
Главные фигуры будущей картины «Явление Мессии в мир» были определены и переходили с поправками из одного эскиза в другой. Иоанн Креститель с крестом и мантией («Я ее сделаю, впрочем, как бы вретищем, то есть самую грубую, какую нашивали пророки израильские в знак взятия на себя грехов народа Божия»), сзади ученики его — будущие апостолы: Иоанн, Андрей («постараюсь обоим им дать типы, изобретенные Леонардо да Винчи в „Вечери Тайной“»), Нафанаил. За ними в воде старик с внуками, молодой человек, сходящий в воду.
Левая сторона картины, кажется, была определена. Но надо было уточнять фигуры для правой стороны. Придирчивый глаз требовал изменений и в ландшафте.
В который раз открывалось Евангелие и толкование на него. И вновь (Иванов, может, и не замечал этого), чтение замедлялось в тех местах, которые связаны были с именем Иоанна Крестителя.
Он почти явственно видел этого человека. Как явственно видел когда-то десницу его в придворном соборе Спаса Нерукотворного Образа в Петербурге.
Пророк-пустынник, последний пророк Ветхого Завета. Это к нему, строгому и суровому, проповедующему всеобщее покаяние ввиду приближения обетованного мессианского царства, стекались люди со всех концов Палестины. Простой народ, знатные ученые, фарисеи, книжники иудейские, равно как и высокомерные саддукеи.
Каждому хотелось повидать проповедника, послушать его проповеди. Для современных Иоанну Крестителю иудеев это было тем более интересно, что о пророческих речах и пророках они знали только по священным книгам, так как давно уже в Иудее перестали являться народу божественные посланники…
В один из дней Александру Иванову, углубившемуся в работу, пришел из Петербурга от Общества поощрения художников отказ в предоставлении средств на путешествие в Палестину.
Работа остановилась.
С горечью художник напишет отцу 10 апреля 1835 года: «Как грустно родиться нищим, чувствовать это в полной степени и не видеть ничего впереди для поправления своего состояния! Я похожу теперь более на движущийся истукан или скота, получившего удар обуха в голову».
Он подумывал всерьез поселиться жить в Москве по возвращении в Россию, чтобы быть дальше от Санкт-Петербурга, и заняться даже программой различных родов изображений, о каких некогда мечтал. (В программе, записанной в одном из его альбомов, наряду с видами губернских городов и столиц, маневров и парадов армии и гвардии, значились и «сцены из быту простых христиан русских», и «сцены из отечественных поэм».)
Впрочем, чтение, ставшее привычкой, помогло преодолеть возникшую душевную смуту. Кроме Св. Писания он принялся за изучение сочинений о Палестине.
Иудеи, приходившие на берега Иордана, видевшие суровую жизнь проповедника и уверенные в скором пришествии Мессии, почитали было Иоанна за Самого Христа. Но Предтеча Христов, строгий представитель ветхозаветной правды, не принял чести, которую ему ложно приписывали легкомысленные иудеи.
Надо ли говорить, что желание видеть Иордан, само место явления Спасителя народу, долго не покидало Иванова.
«Признаюсь, если бы были способы, то непременно поехал бы: я ничего не пожалел бы, чтобы принести картину мою в возможное совершенство», — писал он в ту пору.
Грустные мысли развеял приехавший из Лондона Федор Иванович Иордан — товарищ по Академии и по конкурсу на золотые медали. Четыре года не виделись они. Иордан по окончании академии направлен был во Францию, но ввиду тревожного состояния умов в Париже ему было предписано отправиться в Лондон. Теперь же его направили в Италию. Делясь дорожными впечатлениями, рассказал он, как в Болонье повстречал Брюллова, который собирался купить там дворец и который настоял на том, чтобы Иордан занялся гравированием с «Преображения» Рафаэля. Поведал о встречах со знаменитым Россини, который в том же городе торговал хлебом и имел карманы, полные фунтиками с пробами разного хлеба.
Добрый, уютный, какой-то домашний Федор Иордан…
— Вы посудите, — говорил он, — какое несчастие случилось со мною по дороге. При перекладке вещей с одного парохода на другой, во время переезда из Кёльна в Манегейм, затерялась медная доска от гравюры с картины Чиголи.
— Беда не самая страшная-с, — смеясь отвечал Иванов.
Иордан отметит скрытность характера старого товарища, которую раньше не подмечал.
Читая воспоминания Ф. И. Иордана, П. М. Ковалевского, В. П. Гаевского, И. С. Тургенева, подмечаешь: Иванов оставлял у собеседников впечатление человека скрытного и даже хитрого, наивного в преувеличенном внимании к мнениям других и мудрого в собственных суждениях, любившего более выслушивать чужие мнения, чем выражать свои.
Такого рода люди обыкновенно очень наблюдательны.
Да, он предпочитал незаметно присматриваться и прислушиваться к собеседнику, нежели увлекаться выражением собственных идей. А если говорить точнее, он незаметно наблюдал за мыслями и чувствами своих знакомых, обогащая запасы материалов для своей картины.
В годы работы над картиной «Явление Мессии в мир» Иванов часто уезжал «шататься», как он сам говорил, по Италии. То соберется в Перуджино наблюдать купающихся, то в Пизу на праздник отпущения грехов, то на ярмарку в Синигалью, чтобы присмотреться к азиатским лицам.
Рассматривая скромные на первый взгляд притягательные этюды Иванова, невольно подпадаешь под их настроение. Первый, без учителей и предшественников, примыкая лишь отчасти к Сильвестру Щедрину, принялся он следовать послушно указаниям натуры и заботливо переносить на холст каждую мелкую подробность: листки дерева, освещенные солнцем, изломы камня, ветку, одиноко выделяющуюся на фоне чистого неба.
Этюды становились отражением его мысли, Иванов был убежден: фигуры, находящиеся под открытым небом, нельзя писать с натурщиков, поставленных в условия комнатного освещения. Он искал естественные краски и цвета, писал в этюдах не предметы, а облекающий их воздух и свет, — то, к чему так будут стремиться импрессионисты. До известной степени в 30-ые годы Иванов предупредил стремления Моне и его круга. Недаром Камуччини находил, что Иванов имеет мало понятия о возвышенном стиле, что в его манере много французского, современного.
В июле 1835 года Иванов побывал в Тиволи, где написал этюды столетних кипарисов, украшающих сад дука д’Эсте для картины «Иисус после воскресения…»
«Таким образом, околичность[33] у меня теперь кончена, и я принимаюсь за окончание фигур, — сообщал он отцу по возвращении в Рим. — Какая разница — писать большую картину или маленькую! Я в отчаянии от фигуры Христа. Думаю, думаю, углубляюсь — и в наблюдение великих мастеров, и в природу — никакого не нахожу пособия. Советоваться мне не с кем, ибо постигающие точку совершенства изящных искусств хотя и имеют ее общею целью, но каждый идет к ней путем различным».
Русские пенсионеры, за малым исключением, предавались всё также разгульной жизни. Впоследствии, по приезде брата Сергея, Александр Иванов с негодованием расскажет ему про «гусарское поведение» художников, их попойки и вечные карты, скачки верхом, под хмельком в Альбано или Фраскати; про то, как иные, напившись до бесчувствия, засыпали на Piazza del Popolo, на ступенях обелиска, и просыпались рано по утру нагими, потому что их обчистили воры, и приходилось идти стучать в дверь к ближайшим знакомым, чтоб, ради Бога, поскорей им выбросили рубашку в форточку.
Он старался удалиться от них и вскоре оставил, хотя и любил русских до самозабвения.
Посещал Александр Иванов лишь мастерские Федора Бруни и добросовестного Федора Иордана, трудившегося целыми днями над рисунком с «Преображения» Рафаэля для гравирования. Часто они втроем проводили вечернее время в кафе «Bon Gusto», у Надзари.
Осенью Бруни покинет Рим. Поспешит в Петербург, куда его вызывали занять кафедру. Иванов же, с горечью поглядывая ему вслед, скажет: «Он едет, чтобы, закутавшись в личину любезного человека и покорного подданного, нахватать пенсий, крестов, почестей, денег, и потом искуснейшим образом взять паспорт и пожелать спокойной ночи воспитавшей его России».
Работа в мастерской, да по вечерам «при огне» рисование с натуры в Римской академии составляли жизнь Иванова. Впервые рисовал он обнаженные женские модели. В рисунках женских тел у серьезного вдумчивого Иванова больше одухотворенности, скромности, целомудрия, чем в натурных рисунках его конкурента — порывистого, импульсивного Брюллова. На одном из рисунков Иванов наскоро напишет, словно боясь забыть данный зарок: «Я решил не заниматься ей (имея в виду „Явление Мессии в мир“. — Л. А.) до самого окончания картины».
Он торопил себя с окончанием «Иисуса в вертограде».
«Вы говорите, что достаточно форм благородных, чтобы сделать фигуру Христа соответственной вообразимости, — писал Иванов отцу 9 октября. — Если бы этим в самом деле можно было довольствоваться, то моя картина кончена. Но как это недостаточно для большой картины нашего времени, которое требует непременно и силы и гармонии красок, и мастерской ловкости кисти, не выходящей за границы строгого рисунка и выражения, свойственного каждому предмету! Вот эти-то условия, о которых нам не говорили в Академии, меня совершенно теперь приводят в тупь».
Картина была кончена в декабре 1835 года.
Иванов выставил ее в мастерской и пригласил художников. Важно было услышать их замечания. Торвальдсен пришел в восторг от картины. Обнимая петербуржца, он пророчил ему большую будущность.
Иванову, не лукавя, говорили, что он занял место между крупными художниками.
Отец прислал выписки из статьи А. В. Тимофеева «Русские художники в Риме», опубликованной в «Библиотеке для чтения» в июле 1835 года. Автор посещал мастерскую Иванова и писал о его работах: «У г. Иванова вы увидите „Явление Спасителя по Воскресении Магдалине, в вертограде“, сюжет, над которым трудились многие живописцы; но что в этой картине особенно хорошего, — положение Спасителя. — Это — Бог! Величие, кротость, уверенность, благодать, святость, могущество. Картина эта прекрасна…
Возле этой картины вы увидите другую. „Иоанна в пустыне, встречающего Иисуса Христа“…
Вы видите первый шаг <Спасителя> на поприще небесного учения; первое Его отречение от Самого Себя и вход в круг необразованного, грубого, мстительного народа, за который некогда примет Он все страдания позорной смерти. Это лицо, пока, самое лучшее во всей картине. Г. Иванов хорошо обдумал мысль свою; как кстати поставил он наблюдающих фарисеев… Едва началось великое, священное дело, и уже адская зависть, сокрытая под маскою усердия, расправляет свои крылья, наблюдает. Обдумывает, приготовляется…»
Иванов поспешил откликнуться на статью письмом: «Мы, молодые художники, весьма должны быть признательны г-ну Тимофееву — он об нас весьма выгодное эхо распространяет в публике».
В начале 1836 года римская публика увидела картину «Явление Иисуса по Воскресении Магдалине» на выставке в Капитолии.
Рядом с ней висели работы немецкого пейзажиста Кателя, жанриста Риделя, любимца римлян Подести, пестрые картины Tableaux de genre, обольщающие обычно глаз римского обывателя, «Голова пажа» кисти О. Кипренского, ландшафты М. Лебедева, но такого успеха, какой выпал на долю «Христа и Магдалины» не имела ни одна из них.
Картина сделала имя Иванова известным.
Члены местного Общества собирались купить ее за тысячу скуд.
«Скажите, пожалуйста, это тем, которые, ведя свой род от русских изменников при Годунове, находят удовольствие все русское порочить и бесславить всякого, желающего добра России», — писал Иванов отцу.
Он не мог не сознавать, что с этою картиною нашел себя.
В мае 1836 года картина была отправлена с первым кораблем из Ливорно в Санкт-Петербург. С нею Иванов направил Обществу поощрения художников и кальку с последнего эскиза «Явления Мессии в мир».
Не желая дожидаться разрешения Общества, считая это тратой времени, он вернулся к работе над эскизом к новой картине. «Сей предмет, занимавший меня с давнего времени, сделался единственною моею мыслію и надеждою, и я чувствую в себе непреодолимое желание привести оный в исполнение».
Всего более перечитывал Александр Иванов Евангелие от Иоанна, которое древние отцы и учителя Церкви, начиная с Климента Александрийского, за его возвышенное изложение любили называть Евангелием духовным.
В нем не было притч. Речи и беседы Иисуса раскрывали Его природу. Иоанна, как автора, явно более интересовали отношения Христа с отдельными людьми, нежели отношения Его со всем народом.
Любимый ученик Иисуса рассказывал об учителе. «Видевший засвидетельствовал», — говорил Иоанн.
Уроженец Галилеи, вспыльчивый, нетерпимый, он вместе с Симоном и его братом Андреем занимался рыбной ловлей на Галилейском море. Ученик Крестителя, Иоанн стал учеником Иисуса. Сопровождал Его в первом путешествии по Галилее, был вместе с Ним с начала Его служения. Это он, Иоанн, с Петром приготовлял пасхальную вечерю и на вечери возлежал на ложе Иисуса; он был на суде во дворе первосвященника и, единственный из учеников, стоял на Голгофе у Креста во время казни Иисуса.
Много личного угадывалось в Евангелие, и потому, казалось, оно всего более хранило дыхание Спасителя.
Умер Иоанн едва ли не на сто первом году жизни. Он пережил всех апостолов.
По свидетельству церковного предания, Иоанн написал свое Евангелие по просьбе епископов соучеников. Написал, по всей вероятности, на острове Патмосе, где отбывал ссылку.
Иоанн знал повествования первых евангелистов. Своим Евангелием он восполнил пробелы, допущенные ими.
Сам Апостол сказал, что в Евангелиях Матфея, Луки много говорится о явлении Христа во плоти, но повествователи недостаточно полно говорят о божественной стороне Спасителя, что дало бы повод в будущем появлению учений, считающих Христа простым человеком.
Он писал свое Евангелие для тех, кто искал ответа на просьбу Филиппа: «Господи! Покажи нам Отца, и довольно для нас».
За исключением только некоторых посланий апостола Павла, во всей древности как христианской, так и языческой литературы не было подобной книги, которая могла бы иметь столько очевидных и неопровержимых доказательств своей подлинности, сколько имело Евангелие от Иоанна.
Этого не мог не знать и не ценить Александр Иванов.
Дыхание евангельского повествования думал он перенести в картину. О том думал, ища черты юного Иоанна, изображенного им рядом с Крестителем.
Лишь житейские дела отрывали от работы.
Русские художники собирались устроить торжественные проводы отъезжающему из Рима Оресту Адамовичу Кипренскому и готовились дать ему прощальный обед. Надо было подыскать человека, который на итальянском языке написал бы приветствие в его честь. Выбор Иванова пал на Петра Ивановича Пнина. «Истинно русскому Кипренскому, полвека употребившему, чтобы поставить имя русское в ряду классических живописцев, никто и ни слова не хочет сказать! — писал ему Иванов. — Стыдясь такового поступка, я прибегаю к вам: сочините что-нибудь в прозе. Вы знаете Кипренского, как первого из русских художников, сделавшегося известным Европе…»
Надобно было поддержать и Ф. Бруни. Так хотелось, чтобы к его приезду в Петербург в одном из журналов появился перевод статьи с разбором картины Ф. Бруни «Медный змей», напечатанной в римском журнале «Тиберино». Перевести статью Иванов попросил С. П. Шевырева.
Часто писал домой. Стало беспокоить его молчание младшей сестры. Живая душа, Мария Андреевна, раньше делала приписки к письмам отца. То расскажет, как Катерина Ивановна вышла замуж за Басина или как один из приятелей брата выиграл в лотерею, то известит, что женился барон Клодт («и знаешь ли на ком? На Ульяне Ивановне, племяннице Мартосовой»), не забудет упомянуть, что «екскиз» академика Егорова не глянулся государю. А то и упрекнет брата: «Не следуй примеру Лапченки, итальянки вскружили ему голову. Бог наказал его, лишив зрения». Особенно Мария Андреевна не одобряла дружбу брата с Кипренским. «И тебе не бессовестно, — с укоризной писала она, — за кого его здесь почитали, и несмотря на сие завел с ним знакомство!»
Теперь приписки прекратились. А так хотелось знать, свершилось ли ее бракосочетание, здорова ли она. О том спрашивал у отца.
В июле пришло письмо от Андрея Ивановича. В конце его, после деловых сообщений, нехотя, как бы пересиливая себя, отец замечал: «Ты спрашиваешь о Марии Андреевне? — Она больше не существует». Мария Андреевна скончалась при родах дочери.
Не сразу взялся за перо Иванов.
«Батюшка! Письмо ваше, с жестокой новостью, меня до слез поразило. Я тужил и тужу теперь, разбирая письмо ваше, но что пользы тужить? Марью Андреевну нам не воротить, а в памяти нашей она никогда не умалится. Припоминая любезнейшую, с сокрушенным сердцем мы будем в это время как бы с нею. Два портрета с нее сделанные мною, вы, пожалуйста, поберегайте, а особливо рисованный в книге. Он хотя в карикатуре, но похож…»
Это была вторая потеря в семье Ивановых. Тремя годами ранее, в марте 1833 года, скончалась другая сестра Александра Иванова — Елизавета.
Отцу он отправил последний эскиз «Явления Мессии в мир» с подробным описанием сюжета и объяснением всех фигур.
Если на первых порах покаянное состояние свидетелей появления Мессии всего более занимало Иванова, то теперь интересовало другое. Ему важно было прочесть в выражении лица, невольном движении, жесте реакцию каждого на услышанные слова Крестителя. В чем-то он повторял Леонардо да Винчи, в «Тайной вечери» которого слова Иисуса о предательстве одного из учеников и их реакция на сказанное Спасителем и составили смысл, сердцевину картины. У Иванова такой сердцевиной становились слова Крестителя: «Се агнец Божий, вземляй грехи мира».
В августе 1836 года, прячась от жары, Иванов уехал в Субиако — городок в горах, отстоящий от Рима в 40 верстах. Дикие и голые скалы, окружающие его, река «чистейшей и быстрой воды», окруженная ивами и тополями, послужили материалом для этюдов. Он с радостью отмечал сходство этих мест с его, составленным по книгам, представлением о Палестине, о горах и деревьях, окружающих Иордан.
Жил в гостинице с названием «Свидание художников». Такую надпись при входе сделал француз, женившийся на дочери бедного содержателя трактира.
В сентябре, по возвращении в Рим, Иванов получил письмо от отца.
Андрей Иванович, разбирая сюжет картины, убеждал сына в том, что действие должно происходить в более пустынной и дикой местности. Пустынной оттого, что, по его мнению, народ иудейский стал жертвой алчности «настоящих владетелей их страны, корыстолюбие которых не оставляет ничего в пользу трудящихся земледельцев и других званий людей». Ими, властителями, некогда плодородная земля доведена была до такого состояния.
Смущало отца и то, как престарелые люди могли добраться до столь отдаленных мест. Он рекомендовал показать колесницы, привезшие их.
Возразил отец и против обнаженной женской фигуры, которую сын, «для придания маленькой грации картине», изобразил в эскизе. «Будет неприлично допускать женщин, а тем более девиц к крещению, следовательно, и к обнажению их, — писал отец, — но оне могут быть в картине помещаемы с приличием их возрасту и полу».
Главным же в картине, по его мысли, должно стать удивление лиц, услышавших от Иоанна о явлении Мессии.
Иванов убрал женскую фигуру. Но возразил обстоятельно по другому предмету.
«Вы говорите: не должно допускать в сочинении престарелых людей, по причине их бессилия путешествовать в пустыне. А разве в пустыне было это действие? „Сія въ Вифаваре быша обонъ полъ Іордана, идеже бе Іоаннъ крестя“, — говорит Иоанн евангелист в первой главе, в конце второго зачала. Напротив, старцы в древности были гораздо более чтимы, чем теперь, без них ничего не начиналось важного, они и теперь в синагогах имеют вид начальников; с другой стороны, входите вы в церковь, кто более всех молится, как не старики».
Старцы остались в эскизе. Отец согласился с доводами сына.
Этюды, привезенные из Субиако, были развешаны в мастерской. Ландшафт в эскизе был почти приведен в порядок. Иванов вновь «обставил» себя Библией, лексиконами. Евангелием, сочинениями о Палестине, книгами Ланчи, Флери, Феррарио, с надеждою, как говорил сам художник, высидеть какую-нибудь новую мысль к улучшению своего сочинения.
Он никуда не показывался. Разве только в пятницу вечером и субботу утром его можно было видеть в Гетто. Посещал он и синагогу, наблюдая за стариками (некоторые из них пребывали в полудреме), лысым талмудистом-начетчиком, с недоброжелательством поглядывающим по сторонам, умным раввином, вступал с ними в длительные разговоры. Он пытался уловить в них черты современников Иоанна Предтечи.
В альбомах появится немало набросков, бегло и искусно зачерченных карандашом с натуры или на память, изображающих женщин, стоящих или сидящих у дверей дома, прачек, курчавых мальчиков, стариков в синагоге, талмудиста-начетчика, седого раввина…
«Хотите ли, я вас перепугаю, — писал он сестре Екатерине. — Евреи меня полюбили, они подозревают во мне еврея, и полагают, что я скрываю это, как и многие другие. Я им очень, очень нравлюсь моею начитанностью Библии, и они мне очень, очень нравятся в своих синагогах, где я вижу гораздо более набожности, чем в нынешних церквах христианских. Но нет, будьте спокойны: я все это делаю для моей картины».
Отец, уловив веселое настроение сына, в тон ему, писал: <из письма я> «уверился, что ты также бываешь весел, чего мне крайне желательно. Если евреи имеют на тебя подозрение, что ты их происхождения, по природе, то мне весьма любопытно бы было видеть портрет твой в настоящем твоем виде. Если ты оброс бакенбардами, как твой покойный дядя, Александр Иванович Деммерт, то, без сомнения, они справедливо то подозревают, — он имел нечто подобное по своим бакенбардам, у меня же их вовсе нет».
* * *
12 октября в Риме умер Кипренский.
Как католика его готовились погребать в церкви Сант’Андреа делле Фратте.
Зайдя к нему на квартиру, трудно и больно было смотреть на стоявший на полу простой гроб, с теплящеюся лампадкой в головах.
Старичок священник сидел в стороне.
Прискорбно было видеть сиротство славного художника на чужбине.
На похороны пришли все члены русской художественной колонии в Риме.
Явились могильщики, взяли гроб, снесли вниз, положили на носилки. Покрыли черным покровом, взвалили себе на плечи, и целая ватага капуцин, по два в ряд, затянули вслух свои молитвы. Художники, с поникшими головами, следовали за гробом до церкви.
Там был отпет и оплакан великий предтеча русских художников.
В этой же церкви, по настоянию Александра Иванова, русские художники на свои средства поставят в память покойного на стене мраморную доску.
Останется и еще одна память об Оресте Адамовиче. В картине «Явление Мессии в мир» Иванов учтет сделанное Кипренским замечание — Иоанн Креститель будет с крестом в правой руке.
* * *
Долго в Санкт-Петербурге ждали прибытия корабля из Ливорно. Наконец в конце сентября, когда в Академии и вовсе отчаялись его ожидания, пришла весть, что корабль в гавани.
Откомандировали чиновника получить вещи.
Немедленно раскупорили ящики. Развернули картину с вала, разложили на полу…
Андрей Иванович, узнавший о прибытии картины, запыхавшийся вбежал к В. И. Григоровичу. Тот кинулся обнимать старика.
Мог ли Андрей Иванович подумать, что картина «Явление Иисуса Христа после Воскресения…», выставленная на открытии Академии, произведет такой переполох.
Профессор Егоров, увидев ее, только и смог произнести:
— Какой стиль!
Президент А. Н. Оленин, не желая скрывать восхищения, удостоил своих объятий и поздравлений Иванова.
Все члены Академии поздравляли Андрея Ивановича с успехом сына.
Поздравил старика и Карл Брюллов, отдав должное мастерству младшего Иванова.
Картина обезоруживала всех.
6 октября 1836 года государь император вместе с августейшей супругой посетили Академию и обратили особенное внимание на картину Александра Иванова, размещенную в «рафаэлевском» зале.
Присутствующие услышали похвалу государя в адрес художника за постановку и выражение божественности в фигуре, изображающей Спасителя.
Услужливые уста разнесли весть по всему Петербургу.
Общество поощрения художников преподнесло картину в дар государю в день его ангела, а Иванову отсрочило еще на два года пребывание в Риме, для написания картины «Явление Мессии в мир».
Академия произвела достойного ученика в академики…
Читая и перечитывая письма отца, Иванов радовался за старика отца, домашних. «Как я доволен, как я доволен, что вы радуетесь, что в восхищении и Совет, и президент!»
Порадовался довольству Академии. Весть же о произведении в академики не взволновала его, даже напротив, вызвала смятение.
«Как жаль, что меня сделали академиком, — писал он отцу, — мое намерение были никогда никакого не иметь чина. Вы полагаете, что иметь жалованье в 6–8 тысяч по смерть, получить красивый угол в Академии, — есть уже высокое блаженство для художника, а я думаю, что это есть совершенное его несчастіе. Художник должен быть совершенно свободен… независимость его должна быть беспредельна. Вечно в наблюдениях натуры, вечно в недрах тихой умственной жизни, он должен набирать и извлекать новое, из всего собранного, из всего виденного…»
Успех картины все же сильно обрадовал и ободрил Иванова. Если отправляя картину в Ливорно, огорченный упреками Общества за медлительность в работе, возмущенный безграмотными инструкциями, он впадал «в озноб при одной мысли о предстоящем возвращении в Россию», то теперь необычная для серьезного Иванова жизнерадостность звучит в его письмах на родину. Какой-то детской радостью дышит письмо, отправленное в декабре 1836 года к сестре.
«Сестрица Катерина Андреевна, какой холод, какой холод у нас в Риме. Вон там вдали, на горах Сабинских лежит снег. Я то и делаю, что подкладывая) полена в мою железную печку. Дрожа от стужи рождественской, ко мне просятся греться Розета и Лизета, Литиция, Ева, Луиза, Alessandra, Елена, Аделаида; они все вокруг моей жаровни; представьте, какой прекрасный групп. Иногда я их потчую кренделями и сродным Италии; шутки сменяются остротами с прекрасными их улыбками. Если Вы видели Форнарину Рафаэля… Да нет, Вы ее не видали, Вы не знаете, что значат итальянки. Описывать их невозможно. Это дочери чистого Неба. Мои расцветающие красавицы меня все спрашивают, позволю ли я им принести чулки в мою каминную трубу. Знаете ли, что это значит. Накануне Крещения является здесь колдунья la befana, которая чистые ими приготовленные чулки нагружает разного сорта сластями. Обычай древний. — Наподобие наших рождественских канун. Как Вы думаете, отказать ли им… Я думаю купить им всем новые большие бубны с гремушками (зачеркнуто: старые мои изорвали они). Не помню, говорил ли я Вам, какую выгоду приносят мне бубны в их руках. В проходе между дворами моего огромного дворца, бывшего в лучшее время дворцом правительства Римского, звонит тамбурин. Живые пляски: сартареллы римские сменяются тарантеллами неаполитанскими. Звук слышен далеко. Через несколько минут стекаются со всех сторон любопытные. И вот огромный круг заключает в себе десятки прекрасных голов. — Я замечаю всех. — Узнаю, где которая живет и в случае нужды написать хорошую голову, приглашаю таковую. И это стоит только — два рубля с полтиной».
Сестре же также поведает он и о случившейся беде с натурщицей, которая помогла ему в работе с картиной «Христос и Магдалина».
«Модель моя, вскоре после отправления моей картины, имела несчастие быть зараженной своим мужем, который принадлежит к самым подлым людям в Риме, — сообщал он сестре. — Этот пьяница и гуляка как-то стал просить у ней денег, бедная женщина не знала что делать, но наконец жестокие побои вывели ее из терпения, и римлянка схватила нож, вонзила два раза в своего тирана, упавший муж был отнесен в лазарет, где скоро ему подали помощь, а жена отведена в тюрьму, где теперь и находится. При получении бумаги от Общества, я имею намерение, в знак признательности, ее оттуда высвободить, если это не будет мне дорого стоить».
Это будет одно из последних писем, отправленных им из Рима незадолго до наступления 1837 года.
Погода стояла холодная, шел даже снег.
Год уходящий подходил к концу.
Год, в который ему исполнилось 30 лет. Ровно столько, сколько было Иисусу Христу и Иоанну Предтече во время их встречи на Иордане.