Глава пятая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава пятая

В 1827 году Александр Иванов исполнил, по данной от Комитета покровительствовавшего ему Общества поощрения художников программе, картину «Иосиф, толкующий сны в темнице виночерпию и хлебодару»[13]. Представляя картину, равно как и картон работы Иванова «Группа Лаокоона с детьми» на усмотрение членов Общества, Комитет в своем отчете за тот год отметил, что Иванов принадлежит к числу немногих молодых художников с дарованиями, по летам его весьма много обещающими.

Картина и картон Иванова представлены были на суд Академии. По решению Академического Совета и с согласия присутствовавших членов Общества Иванов был награжден золотой медалью 1-й степени, а Комитет положил: «Для вящщаго усовершенствования в художестве, отправить его на счет Общества в Италию, к чему, с прекращением срока пребывания в чужих краях… Брюллова представлялась совершенная возможность».

Все посчитали «Иосифа…» выше работы Карла Брюллова.

«Если Иванов будет идти вперед подобным шагом, то вскорости станет в ряду первоклассных художников наших, — писал П. Свиньин в своих „Отечественных Записках“. — В картине сей не пропущено для очарования зрителя ни малейшего предмета, не оставлено ничего без тщательного изучения…»

Сюжет картины взят из Библии. По воле Египетского царя, прогневавшегося на двух царедворцев своих, на главного виночерпия и на главного хлебодара, они были отданы под стражу, в темницу, в место, где заключен был Иосиф.

«Однажды виночерпию и хлебодару царя Египетского, заключенным в темнице, — читаем в Библии, — виделисьсны, каждому свой сон, обоим в одну ночь, каждому сон особенного значения.

И пришел к ним Иосиф поутру, увидел их, и вот, они в смущении.

И спросил он царедворцев фараоновых, находившихся с ним в доме господина его под стражею, говоря: отчего у вас сегодня печальные лица?

Они сказали ему: нам виделись сны; а истолковать их некому. Иосиф сказал им: не от Бога ли истолкования? расскажите мне.

И рассказал главный виночерпий Иосифу сон свой и сказал ему: мне снилось, вот виноградная лоза предо мною;

на лозе три ветви; она развилась, показался на ней цвет, выросли и созрели на ней ягоды;

и чаша фараонова в руке у меня; я взял ягод, выжал их в чашу фараонову и подал чашу в руку фараону.

И сказал ему Иосиф: вот истолкование его: три ветви — это три дня;

через три дня фараон вознесет главу твою и возвратит тебя на место твое, и ты подашь чашу фараонову в руку его, по прежнему обыкновению, когда ты был у него виночерпием;

вспомни же меня, когда хорошо тебе будет, и сделай мне благодеяние, и упомяни обо мне фараону, и выведи меня из этого дома,

ибо я украден из земли Евреев; а также я здесь ничего не сделал, за что бы бросать меня в темницу.

Главный хлебодар увидел, что истолковал он хорошо, и сказал Иосифу: мне также снилось: вот на голове у меня три корзины решетчатых;

в верхней корзине всякая пища фараонова, изделие пекаря, и птицы [небесные] клевали ее из корзины на голове моей.

И отвечал Иосиф и сказал [ему]: вот истолкование его: три корзины — это три дня;

через три дня фараон снимет с тебя голову твою и повесит тебя на дереве, и птицы [небесные] буду клевать плоть твою с тебя.

На третий день, день рождения фараонова, сделал он пир для всех слуг своих и вспомнил о главном виночерпии и главном хлебодаре среди слуг своих;

и возвратил главного виночерпия на прежнее место, и он подал чашу в руку фараону,

а главного хлебодара повесил (на дереве), как истолковал им Иосиф.

И не вспомнил главный виночерпий об Иосифе, но забыл его»

(Быт. 40, 5–23).

Работа над «Иосифом» явно свидетельствовала о продолжающейся напряженной внутренней работе молодого художника, желающего постичь суть человеческой психологии, понять главное — предназначение человека, явившегося в этот мир.

«И был Господь с Иосифом» — строки из Бытия, не они ли стали ответом на мучающий его вопрос.

Академия художеств отдала справедливость достоинству картины, но все же профессора были в некотором смущении: им казалось невероятным, чтобы такой молодой художник сам мог написать подобную работу.

Среди членов Общества поощрения художников тоже возникло разногласие. Одни говорили, Иванова следует отправить за границу, заняв его предварительно картоном Боргезского бойца; другие же утверждали, надобно испытать его еще раз на новой композиции. Сошлись на том, чтобы предложить Иванову новую программу на мифологическую тему: «Беллерофонт, отправляющийся в поход против Химеры».

«Бойца» художник выполнил с таким необыкновенным старанием, что Общество нашло его картон превзошедшим все прежние работы. Александр Иванов, правда, получил замечание за медленность, — он потратил на картон около полугола.

За картину же ему не хотелось браться. И причиной тому было то, что он серьезно увлекся дочерью учителя музыки в Академии художеств Гюльпена. Увлечения приходили к нему и раньше, но теперь возникло иное чувство. Он задумался о женитьбе и стал склоняться к тому, чтобы отказаться от поездки за границу.

Все в семье и другие близкие люди прямо-таки восстали против его намерений. Разумом он воспринимал их доводы, но сердцем… сердцем…

Страшную внутреннюю борьбу переживал он.

Меж тем Совет академический, рассуждая 13 сентября 1828 года, «что, как сын проф. живописи Иванова, Александр И., не имел случая быть воспитанником в числе питомцев сей Академии, не менее того преуспел отличным образом в живописи исторической, что он уже доказал живописными и рисовальными в большом виде произведениями своими, так что, по удостоеніи Академии, награжден золотою медалью 1-го достоинства из жертвуемых Обществом Поощрения Художников, а потому во всех отношениях заслуживает быть признанным в звании художника 14 кл.», определил: «представить г. президенту исходатайствовать чрез г. мин. Нар. Просв. всемилостивейшее соизволение на пожалование Иванова в звание художника 14 кл. — в воздаяние его неусыпного старания об усовершенствовании себя в живописном искусстве».

Трудно сказать, как бы сложилась судьба Александра Иванова, не окажись рядом почитаемый им человек — Карл Иванович Рабус.

Любознательный немец, искренний поклонник немецкой живописи, «Карл Иванович, — вспоминал Н. А. Рамазанов, — изучал все основательно и обладал особенною способностью приложения своих знаний к искусству. Как преподаватель, Рабус был неоценим… Литературу он любил, кажется, наравне с живописью. В кругу художников первый сообщал о литературной новости, о вновь появившемся таланте, постоянно следил за произведениями словесности, сам писал прозою и стихами, но почти ничего не печатал… Любящая душа… и общительный характер приобретали ему всегда приятелей или его знакомых. Природная веселость и острота ума не оставляли его даже среди его тяжких страданий».

Немудрено, что внешне молчаливый, замкнутый, «неповоротливый» Иванов (какими только прозвищами его не награждали!), с его рано развившейся внутренней жизнью даровитого, мыслящего художника потянулся к Карлу Ивановичу, доверился ему.

Благоразумный немец сумел убедительными доводами воздействовать на ум юноши. Вопрос о женитьбе не возникал более.

«Не стану описывать то время, — писал Иванов 27 апреля 1829 года Рабусу, уехавшему в Малороссию, — когда вы, пребывая в Петербурге, отторгали мою душу от мрачных и неприятных мыслей, которые теперь редко посещают меня; коротко скажу, что пребывание ваше здесь мне доставляло пользы вместе с приятностью», и далее: «Я уже принес всеподаннейшую благодарность моему разуму, первым ощущением коего опять таки вам обязан».

В том же письме, однако, слышны и отголоски недавно пережитого: «Это время, т. е. начиная со страстной недели и теперь все еще веду знакомство с пластырями, микстурами, порошками и проч.; а досаднее всего, что это препятствует течению моих дел, коих срок и без того короток».

Рисунок Боргезского Бойца был тогда, в апреле, в работе. Уже тогда он получил за него одобрение от членов Академии художеств и ее президента А. Н. Оленина. Заданная же Обществом поощрения художеств программа не задалась. Не лежала к ней душа. Не до нее все же было.

«…конец прошедшего лета, окончил я мою картину, которая была принята с неудовольствием, — сообщал он осенью Рабусу, — говорили, что она совсем не превосходит „Иосифа в темнице“ и что им (т. е. членам Общества) оскорбительно, что я не слушаю их советов в рассуждении композиции. Одним словом, упомянутая картина чуть не поколебала отправление мое в чужие края…»

Впрочем, через несколько строк, следующая неприятная весть: «Тут мне грозят строжайшей инструкцией, и за неисполнением одного хотя маловажного пункта я буду лишен срочного пребывания заграницей. Ожесточенные поступками Карла Брюллова (К. Брюллов, бывший пенсионером Общества поощрения художеств, разорвал в это время связь с Обществом, давшим ему средства провести первые восемь лет в Италии. — Л. А.), они, грозя ему палкою, над первым мною хотят привести в действие свои несбыточные приказания…»

Впрочем, неприятная она лишь на первый взгляд, — Александра Иванова отправляли в Италию!

Ехать же в Рим он мечтал только с Рабусом.

«Наконец, я достигаю своей цели, — сообщал он Карлу Ивановичу 13 сентября 1829 года. — Общество решило отправить меня за границу, но завершение сего весьма важного для меня путешествия зависит от вас… Возьмите на себя труд распорядить наш путь. Ибо я совершенно человек неопытный в сем случае… Когда мыслю, что Общество приходит в упадок от усиливающихся недоимок, то весьма хочется поспешить сим делом, т. е. ехать нынешней осенью».

Он торопился с отъездом, но так хотелось ему иметь спутником Рабуса, что он решился дождаться его во что бы то ни стало. К тому же путешествие с Карлом Ивановичем сулило стать путешествием научным, что было также немаловажно.

30 ноября 1829 года читан был отчет Общества. В нем говорилось, что «Ал. Иванов отлично хорошо нарисовал картон с известной статуи Гладиатора Боргезского, ныне почитаемый за Воина, сражавшегося копьем[14] и написал неск. картин», но что «в ожидании товарища для путешествия, худ. Рабуса, находящегося в отсутствии, отправление Иванова в Рим отложено, по его просьбе, до будущей осени», к чему добавлялось: «…дарования Иванова ручаются нам, что он оправдает внимание, обращенное на него Обществом».

В конце года Иванов чувствовал себя уже несколько спокойнее. Предвидя большие издержки во время путешествия и зная, по опыту предшественников, как неаккуратно подчас доставлялись векселя Общества, и не желая очутиться в чужой стране совершенно без денег, он принялся писать маленькие образа для одной из церквей. Моделью ему служил, стоя на столе, будущий скульптор Н. А. Рамазанов, в то время еще «мальчик со свежим румяным лицом». За свой труд Николенька был не раз накормлен сладким пирогом.

В свободное время Александр Иванов изучал французский язык и читал книги.

В семье Ивановых настольной книгой была «История искусств» Винкельмана. Читались с интересом и статьи из «Журнала изящных искусств». На полках стояли Гомер и Пиндар, древнегреческие трагики. Когда в переводе Лангера вышло сочинение итальянца Франческо Милиция «Об искусстве смотреть на художество», отец и сын принялись совместно изучать этот кодекс эстетики классицизма.

Карл Иванович, видя склонность Александра Иванова к самообразованию, порекомендовал ему Шлегеля «Историю литературы древних и новых народов» и И. Г. Зульцера «Allgemeine Theorie der sch?nen Kunste»[15]. Последнюю Иванов читал, вероятно, в русском переводе, так как немецким не владел.

Для молодого друга Карл Иванович переводил что-то из немецкой литературы. Иванов же, по первой его просьбе, сделал для него рисунок с головы Шиллера (работы Даннекера), хранившийся в Академическом музее.

Как и Рабус, он внимательно следил за новинками литературы.

«Везде кричат о романе „Ив. Выжигин“, — писал он другу еще 27 апреля 1829 года. — Его здесь превозносят, и я, быв отягчен недугом и чувствуя себя не в силах заниматься серьезным, прочитал сіи 4 части и нашел, что Булгарин столько же имеет дара описывать пороки, сколько сам в них неподражаем; в отношении же добродетели во всем романе чувствуешь натяжку».

Характеру Иванова претит цинизм.

В ту пору всего более его занимает высокое, героическое в искусстве. «Высоким вообще называют все, возвышающее нас превыше того, что мы были, и в то же время заставляющее нас чувствовать сіе возвышенное», — запишет он в записной книжке.

Другая запись: «Не иначе, как посредством терпеливого труда, можно создать произведение совершенное…»

Малоизвестный Дюрер заинтересовывает Иванова. («Дюрер художник истинно народный».) Гравюры с картин Леонардо и Рафаэля, Тициана и Пуссена тщательно им изучаются. В вышедшей книге Вакенродера «Об искусстве и художниках» он ищет сведений о Рафаэле. Чувствуется, ему близки слова художника, как важно в юности учиться у великих мастеров и найти свой «род живописи».

Из размышлений, касающихся задуманных картин: «Чтобы зритель, взирая на картину, преисполнился сам высокости или чтобы она породила в нем высокие чувства».

В ту пору Ивановым задумано несколько картин на темы из русской истории. Удивительно, но писать своих героев он намеревался не в патетический или героический момент, как требовала Академия художеств, а в обычной житейской обстановке, может быть, твердо осознавая, что именно в обыденном всего более проявляется истинно высокое в человеке («Греки приносят дань Святославу близ Царьграда с униженностью. Застают его самого с товарищами, жарящего на копье кобыльи части. Он отвергает злато»). Князь Пожарский видится ему «у сеней дома своего на смешенных лавках или на вынесенной нарочно кровати на крыльцо, пользующимся воздухом в своем селе, ибо он отдыхает. Тут же гуляют куры, утки; птицы в клетках сидят на стенке и разные тому подобные обзаведения, что, кажется, составить должно картину в высоко домашнем роде». Жизнь мирская, жизнь смиренная — не она ли суть главное, не она ли и подготавливает человека для трудной минуты?

До июня месяца 1830 года терпеливо ждал Александр Иванов Рабуса, занятого работой над картиной. Но жесткие сроки, установленные Обществом поощрения художеств, не позволяли ждать долее, и ехать в Рим ему пришлось с другим художником — Григорием Лапченко.

* * *

…Стоя на палубе судна, художники видели золоченые купола церквей, мачты кораблей, находящихся на рейде, матросов, снующих с грузами на пристани, родных, друзей, пришедших проводить их в дальнюю поездку.

Мог ли думать Александр Иванов, что видится со многими из них в последний раз.

О чем-то разговаривали папенька и маменька, поглядывая в его сторону (Екатерина Ивановна украдкой, время от времени, прикладывала платок к глазам), махали руками любимые сестрицы; друзья-однокашники Измайлов, Васильченко и Спарро старались казаться веселыми, но все же в их лицах угадывалась грусть.

Грустно было и Александру Иванову. Он оставлял родителей, дом, друзей, мастерскую…

Наконец судно снялось с якоря и, подгоняемое попутным ветром, направилось к выходу из залива.

Прощай, Санкт-Петербург, прощай детство и юность.

— Не поминайте лихом! — закричал Лапченко, но на удаляющемся берегу его уже не слышали.

— Простите нас Христа ради, — едва слышно произнес Иванов.

Папенька — самый близкий человек на свете, будто услышав его, замахал шляпою.

Теплые чувства между ними сохранятся до самой кончины Андрея Ивановича.