Глава пятая
Глава пятая
В нескольких километрах от Москвы, в деревне, договорился с одинокой старушкой о найме комнаты. Нашел машину и поехал за семьей в Лысково. Часа через три подъезжаем к калитке, а она закрыта на замок. Старушка, высунувшись из окна, кричит:
– Я передумала, извините, извините!
Стоял возле машины и не знал, что предпринять. Вывел из оцепенения шофер:
– Тут рядом товарная станция, я сгружу вас, а вы уж как-нибудь.
Приехали на станцию, нашли местечко среди контейнеров, поставили чемоданы. Надежда – молодец; видя мою совершенную растерянность, сказала:
– Ну, ты не волнуйся, мы что-нибудь придумаем. Главное, тебя оставили в Москве, а все остальное образуется.
Обняла, прижалась ко мне щекой. Мечта жить в Москве была недостижимой, и вдруг осуществилась. А уж как начинается наша жизнь в столице – это неважно, это даже интересно. Практический ум северной крестьянской девушки ей подсказывал, что все будет хорошо, она верила в меня и готова была делить со мной все: и радости и невзгоды.
Со временем я все больше буду узнавать в ней эти замечательные свойства души: стойкость и мужество, они еще не однажды помогут нам на нелегкой дороге моей журналистской, а затем и писательской жизни.
На счастье был тихий и теплый день ранней осени, мы усадили Анну Яковлевну со Светланой на чемодан, а сами пошли искать квартиру. Ходили долго, часа два – кого только не спрашивали; заходили в какой-то барак, потом в дом, другой, третий… Одинокую пару еще соглашались приютить, но как только узнавали, что у нас есть ребенок и бабушка, шарахались как от чумных. Но одна женщина вдруг сказала:
– Не на улице же вам ночевать, проходите в квартиру.
А Бог, конечно же, есть! Утром он явился к нам в образе молодой улыбающейся женщины. Оглядев нашу колонию, мягким певучим голосом она проговорила:
– Есть у меня для вас комната, собирайтесь.
Женщина жила тут недалеко, я быстро перетащил к ней наш нехитрый багаж и, не успев перекусить, побежал на работу. Первый раз в Москве и первый раз в редакцию центральной столичной газеты. Приехал на стадион «Динамо», обогнул с внешней стороны часть этого главного в то время спортивного сооружения, свернул на улицу Верхняя Масловка и очутился перед входом в серое небольшое трехэтажное здание, на стене которого из лучей солнца соткана надпись: «Газета Военно-Воздушных Сил страны "Сталинский сокол"». С гулко трепетавшим сердцем всходил на второй этаж, и едва поднялся на верхнюю приступку, как тотчас же и уперся в дверь с надписью: «Отдел информации». Самым младшим сотрудником этого самого младшего в газете отдела мне предстояло трудиться.
Мое появление в отделе ничем не напоминало «Явления Христа народу» – наоборот: все четыре сотрудника повернули в мою сторону головы, но тотчас же снова склонились над столами: для них я был не более чем обыкновенный посетитель.
У двери в глубине угла сидел большой массивный майор с толстыми линзами очков в светлой металлической оправе. В редакции его называли Сева Игнатьев. Он поднял на меня голову и продолжал наблюдать мое к нему приближение. Был насторожен и будто бы даже отклонялся к стене, словно я представлял для него опасность. Я его уже знал: накануне начальник отдела кадров представлял меня главному редактору газеты полковнику Устинову и тот на беседу со мной пригласил этого… толстого и сырого человека, совершенно непохожего на военного. Он сидел молча, на меня не смотрел и за время беседы не проронил ни слова. Сейчас он тоже не выражал никакого удовольствия. И когда я негромко проговорил: «Прибыл в ваше распоряжение для дальнейшего прохождения службы», поморщился и с каким-то неожиданным и обидным для меня смешком проговорил:
– Здесь у нас не казарма.
И показал на стул. Я сел, а он склонился над листом и еще долго сидел, не начиная со мной разговора. А я зорким взглядом авиатора окинул сидящих в комнате четырех сотрудников: одна из них была женщина, а скорее, девушка, и даже будто бы не вполне взрослая – так она была молода, свежа и изящна. За ней в дальнем углу сидел богатырь с погонами подполковника, похожий строением на Игнатьева, но только ладно скроенный и даже стройный. Напротив него у окна в самом удобном месте, расположившись просторнее других, сидел худой, сутуловатый мужчина лет сорока в штатском – это был Александр Фридман, журналист, которого знала вся Москва и который знал всю Москву.
Игнатьев молчал и словно забыл обо мне. Потом стал задавать вопросы:
– У вас есть высшее образование?
– Я учился в академии, но диплома еще не получил.
Игнатьев засвистел и покачал головой. Он что-то запел; тихо, чуть слышно, но – запел. И голос у него был приятный, почти женский. Потом он забормотал, и я расслышал: «Мы все учились понемногу, чему-нибудь и как-нибудь…» И снова вопрос:
– Вы член Союза журналистов?
– Нет, не член. Там, где я работал, не было Союза журналистов.
Игнатьев снова замотал головой, и снова запел, но теперь уж я не разбирал слов, а лишь смутно улавливал мелодию. Где-то ее слышал, – не помню где. И еще вопрос:
– В больших газетах работали?
– В больших не работал.
Теперь уж майор и не пел, и не свистел, а склонился над листом и чмокал мокрыми толстыми губами, и так плотоядно, что можно было подумать: он что-то откусил от меня и теперь с удовольствием пережевывал. И потом, словно вспомнив обо мне, сказал громко:
– Вот стол, садитесь. Будете сидеть напротив меня. Если я вам надоем – скажете.
И он засмеялся; на этот раз громко, с каким-то тоненьким внутренним прихлебом и раскатцем. Смех был неприятен, но так, наверное, смеются все столичные начальники. Я столичных начальников еще не видел: это был первый.
Сотрудница принесла почту, положила на стол начальника. Игнатьев ничего не сказал и лишь сверкнул толстыми линзами очков в сторону писем. Я знал, что среди корреспонденции были и такие, которые надо обрабатывать, и ждал, когда часть из них попадет и ко мне на стол, но Игнатьев что-то чертил на листе бумаги, именно чертил, а не писал, и это меня удивило. «Делать что ли ему нечего?» – думал я, не зная, чем мне заняться, и чувствуя неловкость перед другими за свое безделье. А «другие» были заняты: все чего-то писали. И только Александр Фридман время от времени выходил из комнаты и потом, вернувшись, возглашал:
– Новый зам пишет передовую.
И, обращаясь к великану, сидевшему напротив него:
– Кстати, Сергей – твоя тема. О спорте.
И опять тишина. Я уже сижу часа два, и мне нечего делать, и от этого ничегонеделания я изнемогаю. А Игнатьев исчертил один лист, потом другой – и опять чертит, чертит… Он очень большой, – даже больше того гиганта, которого Фридман называет Сергеем. Он глыбой нависает над столом, и оттого стол кажется маленьким. Иногда мне чудится, что мы сидим в школьном классе и Игнатьев едва умещается за партой.
Но вот он пригреб к себе пачку писем. Читал еще час, а потом вышел из-за стола, стал раздавать их, как подарки. Положил и мне три письма. На двух была резолюция: «Ответить», на третьем: «Подготовить в номер».
Заметка называлась: «Третий день соревнования» – о планеристах, которые в Крыму участвуют в состязаниях. Информация написана грамотно, с интересными деталями, даже с описанием какого-то дерзкого опасного эпизода. Руководствуясь своим правилом без нужды не менять текста, «не заправлять» материал и поменьше вставлять отсебятины, я деликатно заменил два-три слова, переставил два-три предложения и в конце дописал завершающее резюме. Заглавие мне показалось вялым, и я дал свое – «Крылатое племя». На это у меня ушло десять-пятнадцать минут, но, чтобы не было впечатления, что я торопился или хочу похвастать быстротой своей работы, я еще с полчаса подержал заметку на столе, а затем отдал начальнику. И затаил дыхание; боялся, как бы начальник не нашел ее плохо отработанной и не стал править заново. Но именно это и случилось. Игнатьев над моей заметкой склонился особенно низко, читал ее как-то трудно – раз, другой, а потом яростно стал переменять весь текст. Чертил и зачеркивал, а на полях писал новые слова, а потом снова чертил и зачеркивал, и так до такого состояния, что на листе уже нельзя было ничего разобрать. Позвал машинистку.
– Это срочно. В номер.
Машинистка пыталась разобрать текст. И не могла. Вернула информацию со словами:
– Я тут ничего не могу понять.
Майор покраснел, долго бухтел, а я мучительно переживал всю эту сцену. Считал себя единственным виновником. И надо же так случиться – на первой заметке и такой конфуз!
Потом кое-как текст разобрали и перепечатали. К обеду на стол начальнику положили свои заметки все другие сотрудники, и майор их подписывал почти не читая. Он как бы давал мне понять: так надо работать.
Я сидел ни жив ни мертв: кровь в висках стучала, ладони были мокрыми от пота. Меня будто бы даже слегка поташнивало. Невольно вспомнился полет на самолете Р-5 на разведку, когда над станцией Тихорецкая нас обстреляла зенитная батарея. Снаряды рвались и спереди и сзади, справа и слева – самолет качало, и кабину заволокло дымом. Я чувствовал себя так, как если бы меня поставили к стене и расстреливали. Самолет наш был из фанеры, и осколки прошивали его насквозь, один маленький снаряд от «Эрликона», зенитной пушчонки, взорвался в кабине, и мельчайшие осколки впились мне в пах. Я услышал, как по левой ноге течет кровь…
Задание мы выполнили, но, когда вернулись, я был бледен и меня качало. Много потерял крови и натерпелся страха. Помню, как уже после перевязки я пришел к себе в землянку и почувствовал головокружение и тошноту. Тогда я думал, что тошнит от потери крови, но потом, когда, уже служа в артиллерии, я попадал в горячие переплеты и по долгу командира стоял под градом осколков и подавал команды – я потом тоже испытывал состояние легкой тошноты. Как мне говорили старые солдаты, это происходит от перенапряжения нервов. То же самое со мной случилось и здесь: я почувствовал, как тошнота подступает к горлу. Особенно было стыдно перед молодой девушкой, сидящей со мной рядом. В первый же день показать, что ты профан, не умеешь поправить маленькую заметку – но чего же ты тогда умеешь? Зачем же ты согласился работать в центральной газете?…
Нет, такого ужасного состояния я не испытывал даже на фронте. И, главное, ничего никому не скажешь, не возразишь, не оправдаешься. Не умеешь – и все тут! Начнешь оправдываться, а еще, не дай бог, спорить – и тогда уже будешь смешон. Начальник-то отдела – зубр, мастер, он всем известен, и спорить с ним все равно, что тявкать на слона.
– Ну, так что – обедать будете?
У стола стояла моя соседка. Черным огнем горят огромные глаза. В них будто бы нет снисходительной жалости, иронической улыбки. Они смотрят на меня серьезно, нет в них ни насмешки, ни осуждения.
Из-за своего стола тяжело выбрался гигант Сергей, ее сосед. Загремел басом:
– Мы питаемся на стадионе в ресторане «Динамо». Там хорошо кормят и – дешево. Пошли с нами.
Сказал просто, как старому знакомому.
Мы идем по дороге, огибающей стадион «Динамо». Подполковник шагает широко и ушел вперед, мы с соседкой сзади, идем не торопясь.
– Моя фамилия Корш, зовут Панной. А вам представляться не надо, вас зовут Иван Владимирович. Нам говорили.
Я пожимаю плечами, не знаю, что на это отвечать. Позор, обрушенный на меня начальником, еще давит сердце, мутит душу. Мне очень неудобно перед этим юным и таким прекрасным созданием; она и говорит, как поет: чисто, звонко. Идет совсем рядом, касается рукой моей руки. Мне так бы хотелось быть сильным, смелым, все знать и уметь, но именно в эту минуту я чувствую себя полным ничтожеством, и я предпочитаю кивать головой, улыбаться. Ах, какая же глупая, наверное, эта моя улыбка! И хорошо, что Панна на меня не смотрит.
Проходим мимо киоска, возле которого Сергей Александрович пьет кефир.
Панна остановилась. Говорит:
– Подождем. Он перед обедом выпивает бутылку кефира и стакан томатного сока. Говорит, необходимо для пищеварения.
И поясняет:
– Он был спортсменом, заслуженный мастер спорта, чемпион мира по волейболу. Может, слышали: Турушин. Спортсмены все так: соблюдают диету, а как уходят из спорта – разъедаются. Некоторые до безобразия. А он у нас молодец: фигуру держит.
Я, как бычок, мотаю головой и мычу: дескать, все понимаю, говорите, пожалуйста, я вас с удовольствием слушаю. И ко всем страданиям этого первого дня работы в большой столичной газете прибавляется еще и это – незнание, как вести себя и что говорить. Вдруг с языка моего срывается вопрос:
– Сколько вам лет?
– Мне?
– Да, вам. Это интересно.
– Почему это интересно?
– А так. Мне кажется, что вам очень мало лет.
– Ну, сколько же?
– Восемнадцать, двадцать.
– Нет, я уже старушка. Мне двадцать шесть. Пять лет как замужем. Мой муж…
Она называет фамилию известного поэта, редактора одного из главных литературно-художественных журналов.
– А вам сколько?
– Столько же, сколько и вам.
На самом деле, я на год моложе, но мне бы хотелось сказать ей, что я старше ее.
Ресторан небольшой, но уютный, и народу в нем мало. Садимся у окна, втроем занимаем столик. Официантка с бумажкой и карандашом в руках быстро к нам подходит и здоровается с Турушиным. Он берет ее руку, целует. Тянет к ней шею, говорит негромко:
– Вчера у вас была рыбная солянка – ах, хороша! Я, правда, без борща не могу, но вы мне принесите и то, и другое. Что больше понравится, я то и съем. А на второе бифштекс и котлеты по-киевски. Ну, и конечно, закусочку: судачок заливной, рыба красная или что там еще. Салат овощной. Сами понимаете: витамин, минеральные соли и все прочее. На третье – два компота, кисель клюквенный, если, конечно, есть, а если нет, так мусс клубничный. Сегодня кто из поваров дежурит? Василий Иванович? О, передайте ему привет. Скажите, чтоб мусс сам приготовил, а к нему и мороженое – грамм триста. Много не надо, нынче аппетит неважный, но триста грамм – пожалуй.
Турушин привстал и что-то шептал официантке на ухо. Она кивала и смеялась. По всему было видно: Турушина она знает и любит. Его, похоже, и все повара тут знают, и помощники. Много лет он в сборной СССР играл. А два-три года капитаном армейской команды был.
Панна первое блюдо не заказала. Попросила принести лангет и сто граммов мороженого. Я заказал обед из трех блюд: борщ, гуляш и компот. Стоил он шесть рублей, по ценам того времени недорого.
Кстати тут скажу: денежное довольствие мне было положено такое: тысячу четыреста рублей месячный оклад, семьсот за капитанское звание, триста хлебных и шестьсот квартирных. Всего: три тысячи рублей. Ну, конечно, за квартиру мы платили побольше, но и на жизнь хватало. Это было время, когда цены снижались, продуктов становилось больше – питались мы нормально и кое-что покупали из одежды.
За обедом разговорились, и Турушин, быстро опорожнявший тарелки, находил время и для реплик, замечаний, не всегда остроумных, но зато простодушных и веселых. Коснулся он и моей информации:
– Смотрит он на вас зверем и заметку всю исчертил, а все потому, что вы дорожку перебежали Сеньке Гурину.
Турушин тщательно пережевал мясо, а затем добавил:
– Есть тут у нас такой. В нештатных ходит, а шеф его в штат хочет затащить. Редактор не пускает, и Макаров бдит. Еврей он, Гурин. В этом все дело.
И Сергей Александрович принялся за мороженое. Ложка у него была большая – та, которой он вычерпывал борщ и солянку,– и с мороженым он расправлялся так же быстро, как со всеми другими блюдами. При слове «еврей» я мельком взглянул на Панну: не обиделась ли? Но она сидела спокойно и даже улыбалась. Сказала:
– Гурина не люблю. Скользкий он какой-то.
И, минуту спустя, повернувшись ко мне:
– Это хорошо, что вас пригласили. Веселее нам будет.
Что означало «веселее нам будет», я не понял, но сказано это было душевно, с теплой ноткой в голосе.
– В большой газете не работал, – залепетал я, – боюсь, что не заладится.
Турушин заклокотал грудным сытым тоном:
– Заладится. Это попервости наш Сева роет носом, а потом устанет. Он поначалу-то и ко мне придирался, но я однажды, когда мы остались вдвоем, сказал ему на ухо: «Вы знаете мои подачи: ребром ладони и так, чтоб мяч юзом шел. Кто пытался взять, пальцев лишался. Ну, так вот… будете придираться…» И показал ему ребро ладони.
Откинулся на спинку стула и вздрагивал всем телом от внутреннего беззвучного смеха. А Панна миролюбиво проговорила:
– Хватит вам басни рассказывать, вы и до сих пор его боитесь, а отступился он от вас, потому что устал. Шеф наш ленивый, устает быстро. Я потому свои заметки ему под конец дня оставляю. Он в это время дремать начинает. Носом елозит по бумаге, а ничего не понимает.
Турушин не спорил, он, как и все могучие существа в природе, незлобив и спокоен. А к тому же, как я успел заметить, томно и с сахарно-паточным блеском в глазах, хотя, впрочем, и неназойливо, посматривал на Панну. Он в ее присутствии весь расслаблялся и растворялся в тихом и теплом сиянии, которое от нее исходило. Отвлекать его могли только котлета или кусок ветчины, но едва он расправлялся с очередным блюдом, он снова устремлял на Панну взгляд своих коричневых, как подошва старого ботинка, глаз, и глубоко вздыхал, словно горько о чем-то сожалея. Когда же он не был с кем-то согласен, то запрокидывал голову, жмурил глаза и сжимал свои громадные кулаки. «Он же чемпион мира!» – думал я с трепетным почтением.
Никогда раньше мне не приводилось сидеть за одним столом с чемпионом мира.
Во второй половине дня я выполнял техническую работу: относил в машинописное бюро письма, приносил оттуда отпечатанные материалы. Это уже была казнь египетская! Для меня, привыкшего на фронте повелевать и командовать, а в газете, пусть и маленькой, быть первым человеком, это челночное шмыганье из отдела в машбюро и обратно было не просто наказанием, а издевательством утонченным и почти невыносимым. Я мучительно соображал: как мне поступить? Сказать начальнику, что я согласился работать в вашей редакции не на должности секретарши, но тогда он скажет: вы ничего другого делать не умеете. Выйдет скандал, и я попаду на ковер главного редактора. Ко всему прочему прибавится момент дисциплинарный: невыполнения приказания, а это в армии – тягчайший проступок; продолжать же челночить из комнаты в комнату – да еще на глазах такой умной, все понимающей женщины…
Раз отнес заметки, другой раз… Сердце учащенно колотилось, я весь горел от стыда и возмущения. Чтобы как-то сбросить напряжение всех духовных и физических сил, присел возле машинистки, разговорился с ней. Слышал, как ее называют Лидочкой, спросил: «И мне можно так вас называть?». Она ответила: «Конечно!». Прервала работу. Спросила:
– Вы новенький? Будете у нас работать?
– Да, сегодня первый день на службе. Никого не знаю. Плохо это, когда никого не знаешь.
– Узнаете, – пообещала Лида. – Вы молодой, – пожалуй, самый молодой в редакции, а уже капитан. На фронте были? Воевали?
– На фронте все воюют, он для того и фронт.
– Я тоже была на фронте. Зенитчица я.
– Зенитчица! Во фронтовой батарее или на охране города стояли?
– Под Ростовом, а потом под Харьковом. Там все было: то по самолетам палили, а то и от танков отбивались. Я дальномерщицей была.
Хотел рассказать, что и я зенитчик, но на том воспоминания закончил. В эти дни я уже успел форму заменить на летную – долго бы объяснять пришлось, почему зенитчик, а форма летная. Промолчал. И продолжал сидеть. Боялся, как бы Игнатьев снова не послал с какими-нибудь бумажками. Лидочка была так же хороша, как и Панна Корш, только эта русая и, кажется, ростом чуть повыше среднего. Оставаться возле нее долго было неудобно, и я ушел. С полчаса сидел без дела, потом Игнатьев подготовил еще какую-то бумагу, небрежно сказал:
– Отнесите в секретариат Артамонову.
Бумагу я отнес, но как раз в этот момент кончился рабочий день, и я не зашел в свой отдел, а прямо пошел домой. В голове шумело, я весь кипел от обиды и возмущения. Про себя решил, что если будет спрашивать, почему ушел, что это, наконец, невежливо – без разрешения уходить с работы, я тогда и выскажу ему все: и что заметку мою он «заправил» умышленно, и в секретаря пытался превратить. Но… Не на того напал. И так далее, и так далее… Словом, решил пойти на конфликт.
Подходя домой, увидел Светлану. Она уже вполне освоилась на новом месте, нашла друзей и, завидев меня, побежала навстречу. Я подхватил ее и принес в комнату. Здесь уже был жилой дух, все прибрано, полы вымыты – Надежда стала рассказывать, как хороша хозяйка, и цену положила недорогую, вот только комнату сдала на три месяца. Я подумал: наверное, мы недели тут не проживем.
За ужином Надя спросила:
– Что невеселый? Как в воду опущенный.
– Да нет, ничего. Одевайся-ка, пойдем погуляем. Тут кинотеатр рядом. Может, сходим?
Хотелось отвлечься от неприятных мыслей. Рассказывать Надежде я ничего не стал.
Потянулись дни однообразные, серые и столь же тягостные, как первый день моей службы в большой газете. Игнатьев оказался сущим дьяволом; он ничего не сказал мне на второй день, будто и не заметил моей маленькой контратаки. И, видимо, решил поубавить свой пыл, в последующие дни даже пропустил подготовленные мною две-три заметки, но, как только я клал ему на стол информацию серьезную и пространную, читал ее по несколько раз, потом откладывал и снова принимался читать, а однажды отдал ее Турушину. Тот бегло посмотрел и, ничего не поправив, вернул начальнику. При этом недовольно пробурчал:
– Я же говорил вам: мне эта ваша метода не нравится.
И уже когда вернулся к своему столу, громко отчеканил:
– Капитан хорошо поправил заметку и нечего тут…
Игнатьев не ответил, а только ниже склонил облезлую голову над столом и засверкал стеклами очков. Стекла эти были так толсты, что если шеф поднимал взгляд, что было редко, то на вас откуда-то издалека смотрели маленькие черные бусинки, – почти птичьи. Было в этих его черных глазках что-то ненормальное, нечеловечье – пугающее.
Иногда мои заметки попадали на стол Фридману; этот правил их лихо, чертил жирные линии, и даже будто бы крякал при этом, а потом сам относил заметку на машинку, там ему тотчас же перепечатывали, и он сдавал начальнику. Игнатьев после него тексты не смотрел, подписывал с ходу.
Фридман после каждой заметки, своей и моей, быстро подхватывался и с шумом, точно на метле, выносился из комнаты. Пропадал он где-то подолгу, а возвращался всегда с какой-нибудь новостью. Иногда коротко заметит:
– Коршунов опять заболел.
Или:
– На совещании у редактора Чумак назвал боевиков гавриками.
Боевиками Марк называл сотрудников отдела боевой подготовки. Это главный отдел редакции, там работало шесть человек, и все они, кроме капитана Кудрявцева, были старшими офицерами.
Фридман выполнял в редакции роль сороки, разносившей по всем комнатам и кабинетам новости. Турушин однажды сказал:
– Вот наглец! Он даже шастает к главному.
Не ведал я тогда, что вся редакция и обо мне уже была наслышана, что ничего-то у меня не получается и что Игнатьев не знает, что со мной делать. Как мне потом сказал Макаров, знал об этом и главный редактор. И даже посетовал, что он с подачи Макарова сразу зачислил меня в штат, а надо бы взять с испытательным сроком.
Макаров подверг сомнению все слухи обо мне и предложил редактору послать меня в командировку и дать серьезное задание. Полковник Устинов так и поступил. Когда Игнатьев посылал в командировку в Энгельсское авиаучилище Турушина, главный приказал послать с Турушиным и меня. При этом самолично дал мне задание. Пригласил в кабинет, показал на кресло у приставного столика, заговорил ласково, по-домашнему:
– Вы летчик, но на реактивных самолетах, наверное, не летали.
– Не летал, товарищ полковник.
– Ну, все равно, приемы воздушного боя для всех самолетов одинаковы. Я так полагаю.
– Есть, конечно, свои особенности, но принципы одни и те же.
– Вот и отлично. Напишите очерк на тему воздушного боя. Учебного, конечно. Из жизни курсантов училища.
Затем, подумав, продолжал:
– У нас в газете собственно летных материалов маловато; если не сказать, вовсе нету. Спецкоры опытные, есть даже писатель, но летного дела они не знают. Очерки идут через номер, но больше о людях, просто о людях – без летной специфики. Главком авиации недоволен, говорит, газета называется «Сталинский сокол», а сокол по земле ходит.
Полковник смотрел на меня испытующе, но приветливо, будто хотел сказать: «У вас получится, вы только не робейте». Эта его доверительность, теплый отцовский взгляд тронули меня почти до слез. Я уже недели две работал в газете, и каждый день Игнатьев испытывал меня на прочность, придумывал все новые способы унизить, показать, что работать я не умею, что как бы я ни старался, все равно ничего не получится. В отдел часто приходил Семен Гурин, приносил заметки с разных соревнований, и майор, прочитав их, восклицал:
– Так надо работать! Тут есть все: и форма и содержание. И пишешь ты, Сеня, как Бог!
Я на следующий день читал заметку за подписью С. Гурин и не находил в ней ничего божественного; наоборот, заголовок был бесцветный, а стиль письма вязкий, весь соткан из штампов – вроде того: «Успех одержали молодые спортсмены…» или: «Они все были отличниками учебно-боевой и политической подготовки…» Мы даже в дивизионной газете старались избегать таких заезженных бесцветных фраз.
Я спросил:
– А какого размера должен быть мой материал?
– О размере не думайте. Был бы материал хороший.
– Не писал я очерков для большой газеты.
– А вы попробуйте. Покажите, на что вы способны.
Полковник вышел из-за стола и подошел к окну. Он некоторое время в раздумье смотрел на корпус видневшейся отсюда Военно-воздушной академии имени Жуковского и, не поворачиваясь ко мне, проговорил:
– Писать надо раскованно и смело. И не думать о цензоре, редакторе. Не надо держать за горло собственную песню. Меня, когда я начинал работу в районке на Дальнем Востоке, редактор забил, запугал: то не надо, этого опасайся, а от этого и вообще будь подальше. И я, набравшись страху, садился писать и все время думал: это нельзя, и сюда не суй носа – но что же тогда можно? В сущий ад превращалось писание маленькой заметки. И уж потом, много лет спустя, я стал думать не о том, что нельзя, а о том, что надо писать. И еще мне открылся секрет: всякая информация, даже самая крохотная, имеет свой сюжет, то есть начало, кульминацию и конец. Это как бы рассказ: вот тогда будет интересно. А уж очерк-то и подавно.
Полковник подошел ко мне со спины, положил руку на погон и сказал тихо, по-отечески:
– Макаров сказал, что вы писали рассказы и их печатали. Это верный признак ваших литературных способностей. Вот и очерк свой напишите, как рассказ, чтобы начало было, и конец, и чтоб видно было, как живут курсанты, как они летают.
Я поднялся, хотел что-то сказать, но почувствовал, как в горле пересохло и голос пропал. И будто бы даже слезы навернулись на глазах – так это было для меня волнительно, и так я был благодарен этому большому государственному человеку за то, что поверил в меня и очень хотел, чтобы получился мой очерк. Я потом четверть века буду работать в журналистике, более полстолетия в литературе, будут у меня и успехи, и большие огорчения, но всегда я буду помнить эту дружескую руку полковника Сергея Семеновича Устинова – это она, могучая рука, поддержала меня, когда я, подобно младенцу, делал первые шаги в большой журналистике. Хриплым голосом проговорил:
– Я постараюсь, товарищ полковник.
И вышел. И мы с Турушиным поехали в город на Волге, что под Саратовом – Энгельс.
Приехали в пятницу, устроились в гарнизонной гостинице, и я рванул в училище, чтобы сразу же и приступить к сбору материала для очерка. Но Турушин взял меня за рукав, с силой потянул к себе:
– Постой, постой – ты куда?
– Как куда – в училище.
– Ну, нет, капитан, ты мне такой темп не навязывай. Я человек серьезный, во всяком деле обстоятельность люблю – мне оглядеться надо, узнать, где ресторан, что за повара. Человек, он как лошадь, его накорми, а потом уж запрягай. А ты в училище! И вообще – давай договоримся: я старший, а посему и командовать буду. Твое дело ждать, когда от меня разрешение выйдет.
Неохотно я принял его предложение, но спорить не стал. Пошли в ресторан. И тут он устремился не в зал, а прямо к директору. За столом сидела женщина – молодая и модно одетая. Турушин поклонился ей и сказал:
– Я чемпион мира, а это мой товарищ. Мы будем жить в вашем городе десять дней. Прошу выделить нам в удобном месте стол и организовать питание соответственно.
Женщина не растерялась, спросила с улыбкой:
– Соответственно это как?
– А так, чтобы все по первому разряду: свежее мясо, свежие фрукты и так далее.
Директор снова улыбнулась и с готовностью пообещала:
– Будет сделано. Надеюсь, вам у нас понравится.
Повела нас в зал, показала столик; действительно, в лучшем месте: у окна в середине зала. Потом подозвала официантку и представила ее нам. Когда мы сделали заказ, она вместе с официанткой пошла на кухню и, очевидно, дала инструкции поварам. Кормили нас все десять дней действительно «соответственно». И каждый раз в конце обеда к нам подходил повар, спрашивал, все ли нам понравилось, а потом появлялась директор и тоже спрашивала. Было видно, что чемпиона мира они, как и я, раньше так близко не видели. И когда я спросил однажды, всюду ли так поступает Сергей Александрович, он ответил:
– А как же иначе? Я же чемпион мира! Надеюсь, твоя фантазия способна вообразить, что это такое?
Я ответил:
– Такое мне вообразить трудно. Не могу я представить, как это можно победить всех людей на планете, но директора ресторана и поваров я понимаю: им, наверное, никогда не приходилось кормить такого высокого человека, они потому и стараются.
Про себя подумал: «Мой новый друг от скромности не умрет». Однако осуждать не торопился. Если учесть его гастрономические пристрастия, то, наверное, он и не мог поступать иначе.
Как козырную карту, чемпионство Турушина пришлось выбросить и в эпизоде, который случился на второй же день нашего пребывания в Энгельсе. Это произошло на стадионе, куда мы пришли представляться начальнику училища полковнику Трубицину. Тут начиналась игра в волейбол между командами города и военного гарнизона. Полковник Трубицин пригласил нас на «правительственную» трибуну. Места были почти все заполнены. С первых же минут выявилось преимущество горожан. Голы летчикам сыпались один за другим. Вот уже счет шесть на два. И тут вдруг неловко падает курсант. Товарищи выносят его с поля. И прежде чем игроки и зрители успели опомниться, Турушин снарядом вылетает на площадку, что-то шепчет капитану, и игра продолжается. Мяч удачно принимает авиатор и подбрасывает его над сеткой. Там не было Турушина, но он, оттолкнув двух игроков, подлетает к мячу и ребром ладони его ударяет. Удар был пушечным; кто-то из команды противника подставил руку и вскрикнул, замотал пальцами и, согнувшись, покинул поле. Произошло минутное замешательство. Капитан городской команды подошел к нашему капитану, и они выяснили отношения. Наш капитан показал на китель Турушина, брошенный на бортик ограждения: дескать, видите, подполковник. И игра продолжалась. Турушин вышел с мячом на угол площадки, и тут я увидел известную всему миру «турушинскую подачу». Не спеша он повернулся к игрокам спиной, приподнял на одной ладони мяч, стал вращать его в пальцах. Зрители и игроки замерли в ожидании. Необычной и явно театральной казалась процедура. И вдруг Турушин высоко над головой подбрасывает мяч. И пока тот летел вверх, а потом опускался, Турушин так же медленно, как и все, что он делал, повернулся к площадке лицом, но при этом не спускал глаз с мяча. А когда тот опустился на нужную высоту, громадное тело Турушина, изогнувшись удавом, вспрыгнуло и раздался утробный клич, соединившийся с громовым ударом. Мяч, словно шаровая молния, издавая шипение и вращаясь вокруг оси, полетел по кривой линии на дальний угол площадки противника. Кто-то из команды горожан поднял над головой руку, но тут же отдернул. Крутящийся мяч ударился в самый угол. Игроки, пораженные фантастически мощной подачей, с минуту не могли сдвинуться с места.
Полковник Трубицин сказал:
– Ну-ну! Такой подачи я еще не видывал.
А я подумал: «Вот он – чемпион мира! Теперь и я увидел, что это такое – Турушинская подача».
Игра продолжалась в этом роде и скоро закончилась со счетом девять на пятнадцать в пользу авиаторов. После матча игроков обступили, и главным образом Турушина. Все понимали, что это большой мастер, и хотели бы знать, в каком клубе он играл. А тренер городской команды долго разглядывал маленькую книжицу с фотографиями знаменитых волейболистов и узнал Турушина. Подошел к нему и сказал:
– Вот вы кто такой! Я вас сразу узнал, да сомневался; все-таки вы уж давно не играете, изменились, конечно. А теперь вижу: вы это, Сергей Александрович Турушин, капитан сборной СССР, – победили на мировом чемпионате. Нам очень приятно встретиться с вами и на себе познать силу Турушинской подачи.
Чемпиону жали руки, просили автографы.
То был день, когда мы встретились со многими другими спортсменами училища, сделали нужные нам записи в блокнот, договорились о новых встречах. А через три дня материал для подборки, которую заказал Игнатьев, был готов и мы сели писать. Я, к удовольствию своему, заметил, что Турушин легко справляется со своей долей заметок, а одну историю, увлекшись, развернул в солидную корреспонденцию с большой дозой юмора, и она получилась не только полезной для читателей газеты, но еще и забавной. Сергей Александрович долго ее отделывал, а когда закончил, – это было в два часа ночи, – разбудил меня.
– Извини, пожалуйста, но я не могу ждать до утра. Я тут написал. Посмотрел бы ты, а?…
Я подошел к столу, стал читать. И с первых же строк заинтересовался сюжетом. Неспешно и умело развертывалась бесхитростная, но смешная история о летчике, который любил поесть, полежать и совершенно не занимался спортом. Когда в училище пришли реактивные самолеты, командир эскадрильи не хотел его переучивать для полетов на них. А в школе на встрече с детьми к нему подошел мальчик-толстячок и спросил:
– А вы тоже летчик?
– Да, конечно, я летчик.
Тогда мальчик обратился к своей учительнице и обидчиво проговорил:
– А вы мне сказали, что таких, как я, в летчики не берут.
То была минута, когда всем было неловко, а сам летчик проклинал и свое пристрастие к излишней еде и нежелание заниматься спортом.
Эпизод этот как-то ненавязчиво и не очень обидно для летчика, – тем более, что это было в прошлом, – был включен в корреспонденцию, и она так засветилась добродушным поучительным юмором, что я даже удивился, как это у Турушина так ловко получилось.
– Так это же находка! – искренне сказал я. – Это же маленький чеховский рассказ!
Я от души поздравил товарища. Но он был невесел, и чем больше я радовался, тем он становился мрачнее. Наконец, сказал:
– Жаль, что не вы у нас заведуете отделом, а майор Игнатьев. Он таких вольностей не любит.
– Как? – удивился я.
– А так. Он в таких случаях говорит: «А это вы своей жене на кухне почитаете».
Я постарался его уверить, что такой хороший материал майор отклонить не посмеет. Он готов был мне поверить, и мы, довольные друг другом, легли спать.
Весь следующий день я пробыл на аэродроме, наблюдал «бой» двух реактивных истребителей. Руководил полетами сам начальник училища. Он, узнав, что я тоже летчик, пригласил и меня полетать с ним на двухместном реактивном истребителе, и я в воздухе наблюдал, и как бы сам участвовал в напряженном воздушном поединке двух первоклассных бойцов.
«Воздушные бои» я наблюдал и еще три дня, познакомился и с асом, и с другими летчиками-фронтовиками, и особенно много интересного узнал о полковнике Трубицине, который всю войну летал и сбил более сорока вражеских самолетов. Теперь он «натаскивал» молодых летчиков, инструкторов училища.
В свободные часы, в перерывах между полетами, я уединялся в безлюдном уголке и писал очерк, который назвал «Зона». В редакции попросил Лидочку отпечатать не два экземпляра, как обычно печатали большие материалы, а три. Она любезно согласилась, и я один экземпляр спрятал, один оставил у себя на столе, а один отдал Игнатьеву. У него уже лежала и наша спортивная подборка с прекрасной корреспонденцией Турушина.
Я с нетерпением ждал, когда Игнатьев будет читать наши материалы, но он сложил их в кучу и подвинул от себя подальше, – да так, что стопка листов грозила вот-вот упасть. Заметил я, что Турушин также с нетерпением ждал участи своей корреспонденции. Он даже присмирел и говорил меньше, и на обед мы ходили уж не так весело, как раньше.
Я удивлялся: как же так! Информация должна идти с колес, иначе устареет, а наши – лежат.
Сказал об этом Турушину. Он невесело улыбнулся:
– Если бы это были Саша Фридман или Сеня Гурин, а то… мы с тобой, два русака.
Покорность и бессилие чемпиона меня поражали: он, как ягненок, ждал своей участи и не хотел пальцем шевельнуть в защиту привезенных нами материалов.
На обратном пути из столовой мы шли вдвоем с Панной. Она заговорила о нашей поездке, о спортивной подборке. Про мой очерк она ничего не знала. Его я писал помимо задания; ждал, когда вызовет редактор – ведь он заказывал очерк, но редактор не вызывал. В больших газетах любой материал, даже писательский, проходил через отдел. Порядок этот выдерживался строго, и я, конечно, не хотел его нарушать. Но Игнатьев очерка не читал. Только на третий день после нашего приезда он прочел спортивную подборку. Все заметки отдал Фридману, а по поводу корреспонденции Турушина, прочитав ее и склоняясь все ниже и ниже, бормотал:
– Сергей Александрович… Вы человек взрослый, серьезный, а это что?… А?… Летчик-толстяк, много ест, и мальчик тут же. Чушь какая-то!…
Гладил очками заголовок: «Урок для дяди Васи» – так звали летчика, мотал головой, будто его кусали комары, хмыкал, охал, а затем в раздражении двинул корреспонденцию на край стола:
– Жене почитаете. На кухне.
Я не выдержал. Тоже громко и, кажется, с дрожью в голосе сказал:
– Мне эта корреспонденция понравилась. Я нахожу ее остроумной и удачной.
Реплика моя прозвучала неожиданно, и все повернули ко мне головы. Смотрели как на сумасшедшего. Они тут работают много лет, и такого у них не было. Коллектив хотя и журналистский, но дисциплина военная. Мнение мое прозвучало как пощечина начальнику, – и добро бы возмутился ветеран, авторитет, а то новичок, да еще не умеющий написать крохотной заметки.
Игнатьев поднял над столом облезлую голову, снял очки, смотрел на меня, сильно щурясь. Он, похоже, и не видел меня, а едва лишь различал мой силуэт.
Проговорил хрипло, задыхаясь:
– Да? Вы так думаете? А вы разве знаете, что для нашей газеты хорошо, а что плохо?
– Корреспонденция мне понравилась: говорю вам как читатель.
Теперь уже и я понимал, что реплика моя звучала нелепо, но мне очень хотелось защитить товарища, встать и заслонить от удара чемпиона мира, человека, которым восхищались спортсмены в городе Энгельсе. Я смотрел на Игнатьева прямо, хотя и понимал свою беспомощность, и видел, что эту беспомощность понимают все другие, и особенно моя соседка, красивая, умная Панна, которой я очень бы хотел нравиться. Наверное, никогда в жизни, и во все годы войны, я не попадал в столь ужасное положение, когда ринулся в атаку и был сразу же разбит, разгромлен противником. Стиснул зубы, сжимал кулаки от досады и от сознания полного бессилия.
Со своего места поднялся Турушин. Прямой и могучий как великан из детской сказки. Подошел к столу начальника и спокойно взял свою корреспонденцию, а возвращаясь назад, тронул меня за плечо и сказал:
– Спасибо, друг, но тут уж ничего не поделаешь. Судьбу наших материалов решает начальник.
И тише добавил:
– К сожалению, не всегда справедливо.
Игнатьев между тем продолжал смотреть в мою сторону. И в наступившей тишине вновь раздался его хриплый дрожащий голос:
– Тут и ваш материал. Большой, на восемь страниц. У вас там в дивизионном листке, может быть, такие и печатали, а у нас отдел информации, таких простыней мы не пишем.
И как-то криво улыбнувшись высохшими губами, добавил:
– Турушина расписали, сотрудника редакции. Хе-хе!…
И майор двинул в мою сторону очерк. Я как ошпаренный подскочил и взял его. Игнатьев протер рукавом кителя стекла очков, выпрямился, как бы давая всем понять, что пугачевский бунт окончен. Все вернулись к своим делам, а я сидел еще с полчаса, потом решительно встал и пошел в отдел кадров к Макарову. Почему-то я в эту минуту думал, что очерк мой не понравится и редактору. Широко и уверенно шагал по коридору в дальний угол, где находился кабинет Макарова. Думал, вот сейчас зайду и скажу: «Оформляйте мне демобилизацию. Не заладилось у меня дело в вашей редакции. Видно, не судьба».
Почти лоб в лоб столкнулся с редактором.
– Ну, так… где ваш очерк?
– Сейчас, товарищ полковник. Я принесу.
– Хорошо, я пойду в буфет перекушу, а вы положите мне его на стол.
Ничего и никогда я так сильно не желал в своей жизни, как того, чтобы мой очерк понравился редактору. Но именно теперь, мысленно перелистывая все его страницы, я вдруг явственно, с какой-то рельефной отчетливостью видел его несовершенство и даже детскую наивность. Начиная с названия «Зона». Так ведь это же лагерный термин! Там она бывает – зона. А я так обозначил одну из самых волнующих и романтических сфер жизни летчиков. Они поднимаются в небо, овладевают своим главным искусством – воздушным боем, а я – зона!… Черт же меня дернул!… А начало?… Вскочила же в голову мысль показать эпизод на стадионе, Турушинскую подачу, а затем рефреном провести ее через весь очерк… Тут подача, а там… Трубицинская атака. Она, атака, конечно, впечатляет: идут на встречном курсе лоб в лоб два самолета. И в тот самый момент, когда вражеский истребитель, боясь столкновения, сворачивает и подставляет бок – Трубицин бьет по нему со всех стволов и превращает в решето. Таким приемом он сбил много вражеских самолетов. По всему фронту гремела тогда Трубицинская атака. Но и Турушинскую подачу знал весь спортивный мир и миллионы любителей волейбола. Однако вещи-то разные. Поделом высмеивал меня Игнатьев.
Я при этой мысли даже вспотел. И вышел из комнаты, стал взад-вперед ходить по коридору. Вот, думаю, пойду сейчас к редактору и заберу очерк. Может, он еще из буфета не вернулся.
Тут рысцой по коридору трусит пожилой толстяк Иван Иванович Артамонов – литературный секретарь. Гроза всех сотрудников редакции. Он ведь за стилем и грамотностью следит.
Схватил меня за рукав.
– Редактор тебя зовет. По очерку замечания хочет сделать.
– Замечания? Так, значит, в корзину не бросил?
Ничего не сказал Иван Иванович, подтолкнул к кабинету главного.
Ступаю на ковер, делаю первый шаг. Почему-то вспомнилось, как во время войны мост бомбили. Мост маленький, самолет наш фанерный, Р-5 – для разведки предназначен, а мы с бомбами, да на малой высоте. А мост две зенитные батареи охраняют. И как вылетели из-за леса, батареи изо всех стволов по нас ударили.
Но и там не было так страшно. Здесь же иду, а ноги подкашиваются. И в висках… точно молотками бьют.
– Товарищ полковник! Капитан Дроздов прибыл…
Махнул рукой редактор, улыбнулся.
Смотрит на меня каким-то домашним взглядом, и так тепло, тепло. И голос его – мягкий, дружелюбный.
– Да вы садитесь. Чего же стоять… Я знаете ли, читал ваш очерк и службу свою на Тихом океане вспомнил. Там я редактировал армейскую газету «Тихоокеанский сокол», ну, а летчики-балагуры чижиком звали. Тихоокеанский чижик, значит. Не обидно звали, а так, по-свойски. Я там тоже однажды с командиром дивизии летал. И тоже учебный бой какой-то был…
Сделался серьезным полковник, взгляд устремил на лежащий перед ним очерк с идиотским названием «Зона». И тут-то вот сердце мое и совсем упало. Ну, думаю, из жалости он так ласков со мной. А сейчас скажет: «К сожалению, не получился очерк. Несерьезно все это. Видно, не по плечу вам работа у нас в центральной газете». И я уже ответ заготовил: «Отпустите домой. Я на завод поеду. Там до войны работал».
А полковник не торопится приговор произносить; видно, жалеет меня. Потом опять глаза на меня поднял. Серые, большие – ну, точно, как у отца моего покойного. Но на этот раз смотрит внимательно и строго. И говорит:
– Большая судьба ждет вас в журналистике. А, может, еще и писателем станете. Перо у вас ласковое, и сердце доброе. Красоту вы в людях ищете, теплых слов для них не жалеете. И что Турушина так описали – тоже хорошо. Пусть знают наши читатели, какие люди в редакции работают.
Вышел из-за стола, подошел ко мне. Я встал и смотрю ему в глаза. А он обнял меня и долго этак держал, как сына, которого он ждал из дальних странствий. А потом легонько подтолкнул к двери.
– Идите, работайте.
Как только я вошел в комнату, Турушин подхватил меня за рукав и со словами: «Пойдем, покурим!», хотя оба мы не курили, потянул в коридор. А здесь предложил:
– Пойдем в ресторан, выпьем.
– Так ведь рабочий же день!
– А-а, брось ты! Противно мне сидеть с этими жидами!
– Жидами?
– Ну, да – конечно. Майор Игнатьев, думаешь, русский? Он ведь тоже жид.
– А Панна? – испуганно спросил я.
– Панна? Черт знает, что она такое – Панна? Бабенка вроде неплохая. С ней легко, а вот национальность?… Клещами не вытянешь из нее признание. Я раз по пьяному делу подступился к ней: ты роду какого будешь – не иудейка ли? Она смеется, головкой своей качает: «А хоть бы и жидовочка, так что – в космополиты запишешь?…» Ничего и никого она не боится. Муж – известный поэт, редактор журнала, а и отец, говорят, какой-то чин по части дипломатической. Посол вроде бы то ли в Англии, а то ли во Франции. Его, я слышал, сам Сталин уважает. Министром иностранных дел скоро будет. А это уж заставляет думать: министрами то иностранных дел еще со времени царского только евреи бывают.
Задумались мы оба. Идем молча. А Турушин вдруг замечает:
Более 800 000 книг и аудиокниг! 📚
Получи 2 месяца Литрес Подписки в подарок и наслаждайся неограниченным чтением
ПОЛУЧИТЬ ПОДАРОКЧитайте также
Глава пятая
Глава пятая Несколько часов спустя я вышел из самолета на берлинском аэродроме. Дул ледяной ветер, земля была покрыта тонким слоем снега. Как это непохоже на Анкару с её ярким солнцем и голубым небом!Около аэропорта меня ждал автомобиль. Прежде чем я сел в него, мне
Глава пятая
Глава пятая Будущность темна. Как осенние ночи… А. Сребрянский 1 Кольцов зашел к Кашкину попросить новые журналы.– Приходи вечерком, – таинственно сказал Кашкин. – Что покажу!..Вечером Кольцов задержался: привезли овес, отец велел принять, и Алексею пришлось долго
Глава пятая
Глава пятая 1 В холодной комнате, на руках у беллетриста, умирает Мнемозина. Я не раз замечал, что стоит мне подарить вымышленному герою живую мелочь из своего детства, и она уже начинает тускнеть и стираться в моей памяти. Благополучно перенесенные в рассказ целые дома
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Ночью кто-то пьяно запел на канале, потом неподалеку глухо заработал мотор, плеснула запоздалая волна, и все затихло.А он, лежа на спине, прислушивался к каждому звуку, к дыханию Марии, заставляя себя не менять положения, чтобы не разбудить ее, и непрерывные
Глава пятая
Глава пятая В 1926 году международная обстановка опять обострилась, стала нарастать угроза новой войны против СССР. Застрельщиками антисоветской политики выступили английские империалисты. В тесном союзе с ними действовали американские и французские монополии,
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Немало жестоких войн было в XIX столетии. К середине века Англия стала самой мощной индустриальной державой мира. Страх перед экономическими кризисами толкал английскую буржуазию к поискам новых рынков сбыта. Английские и французские промышленники,
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Ненасытная жадность.С этим ощущением он просыпается. С ним засыпает, жалея, что человеку не отпущено сил по неделям не смыкать глаз, не пить, не есть, только смотреть, смотреть, смотреть, существуя счастьем увиденного.Стоит бабье лето. Солнце, напоследок
Глава пятая
Глава пятая В нескольких километрах от Москвы, в деревне, договорился с одинокой старушкой о найме комнаты. Нашел машину и поехал за семьей в Лысково. Часа через три подъезжаем к калитке, а она закрыта на замок. Старушка, высунувшись из окна, кричит:– Я передумала, извините,
Глава пятая
Глава пятая Я сижу в электричке, и она как на крыльях несет меня в Монино. Здесь городок Военно-воздушной академии, и здесь же на окраине в зеленом живописном уголке живет маршал Степан Акимович Красовский – строитель и пестун боевой авиации, первый заместитель
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ Путешествие по Италии. — Московский Литературно-Художественный кружок. — Журнал «Новый путь». – Поездка в Париж. — «Urbi et Orbi». — «Письма Пушкина» (1902-1903).Когда Брюсов задумывал какое-нибудь путешествие, то раньше всего покупал путеводители, большей частью
Глава пятая
Глава пятая Стокгольм, Швеция — 29 июня 1958 годаИтак, мы в финале, и наш соперник — сборная Швеции. Нас считали фаворитами, что, в общем-то, было естественно, учитывая нашу победу со счетом 5:2 над командой Франции. Нам отдавали должное все, кто относился к нам без предубеждения
Глава пятая
Глава пятая 16 сентября 1944 года произошло невероятное.В этот день Власов встретился с «черным Генрихом».Сохранилась фотография: генерал Власов и рейхсфюрер Гиммлер.Оба в очках. В профиле Гиммлера что-то лисье. Профиль Власова тяжелее, проще.Д’Алькен подробно описал это
Глава пятая
Глава пятая 1-я дивизия РОА подошла к Праге, когда там 4 мая вспыхнуло восстание.В отличие от интернационалистского руководства России, чешские руководители всегда ставили идею народосбережения впереди других идеологических предпочтений и гордынь.В 1938 году чехи
ГЛАВА ПЯТАЯ
ГЛАВА ПЯТАЯ 1С каждым годом круг знакомств Александра Ульянова расширялся. Кроме земляков, с которыми он поддерживал тесные связи, он подружился со своими однокурсниками: Говорухиным, Шевыревым, Лукашевичем. Говорухин предлагал ему вступить в какой-нибудь кружок. Саша