Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

В одном у Академии все же было достоинство: она давала своим воспитанникам профессиональную подготовку. Позже Александр Иванов будет сочувствовать тем художникам, которые не имели возможности пройти школу академического рисунка. Так, в 1839 году, в письме к отцу, обсуждая картину Венецианова «Больная принимает св. Тайны», Иванов, отметив талант художника, с сожалением напишет: «Но Венецианов не имел счасття развиться в юности, пройти школу, иметь понятие о благородном и возвышенном, и потому он не может вызвать из прошлых столетий важную сцену на свой холст».

Не упустим из виду и замечание Н. П. Собко, дореволюционного исследователя жизни и творчества Александра Иванова, высказанное им в 1895 году: «Быть может, многое… перешло к нему атавизмом, т. к. отец его был из незаконнорожденных, а известно, что зачастую самые выдающиеся лица выходят именно из таковых, но немалым он был обязан и исключительно самому себе. Немаловажное значение играло тут, конечно, и то обстоятельство, что он, воспитываясь собственно дома, испытал на себе меньше других весь вред и пагубное влияние школы, годной более для заурядных людей, чем для выходящих из ряда вон; рутинная Академия Художеств не только не коснулась общего развития и направления его способностей, но порядком не научила его даже тем элементарным правилам, которым собственно и должна учить, т. к. все остальное может придти само собою, раз у человека есть дарование. Иванов, в качестве истинно передовой личности, больше всякого другого, вполне чувствовал и сознавал это, почему весь свой век и восставал до такой степени везде, где только можно было, против глубоко укоренившихся повсюду академических традиций».

Правда, не станем забывать, что строки эти писались пером не остывшего от полемики человека, в период, когда остро решался вопрос о необходимых изменениях в устройстве Академии художеств и велись ожесточенные споры при составлении проекта нового устава (введен в действие в 1894 году).

Безусловно, влияние отца на Александра Иванова несомненно. Андрей Иванович, видя, как слабо поставлено в Академии преподавание, особенно по новым языкам, которые так необходимы для художника, имеющего всегда своею целью отправку на казенный счет в чужие края, пригласил даже к сыну для приватных занятий одного из гувернеров и учителей французского языка — швейцарца Лозанна.

И все же терпеливое копирование с известных тогда оригиналов, по большей части из «Рисовальной книги» Прейслера, а затем — с гравюр и картин знаменитых художников, рисование орнаментов, многолетняя работа над «гипсами»[10], наконец, натурный класс, были школой.

Профессорам живописи входило в обязанность бывать ежедневно в классах для «доставления» гипсов и моделей в натурном классе, «показывая исправлением лучшие способы к достижению совершенства», и эти «показы» являлись едва ли не главнейшим из способов обучения. Рисовали старшие воспитанники по шесть часов каждый день.

Один из первых дошедших до нас ученических рисунков Александра Иванова — «Юноша за мольбертом». В склонившейся к мольберту сосредоточенной фигуре едва ли не видишь самого автора, увлеченного работой.

Впрочем, в системе обучения учеников Академии художеств в XVIII веке крылся один опасный момент. Иностранные художники, сами прошедшие выучку в западноевропейских академиях, вполне естественно прививали и своим русским ученикам тот академизм, который царил в ту пору в Европе. Это были те очки «академизма», которые надевались уже непосредственно в практической деятельности.

«Антики» были в фаворе в Академии. Помня это, не станем забывать следующего: в античный период ваятели увлекались красотой художественной ради нее самой. Понятие красоты у людей, исповедующих язычество, подразумевало ее совершенство материальное, но не духовное. Их догматы в искусстве соотносились, можно сказать, с догматами Ветхого Завета.

Религиозная живопись требовала согласования внешней красоты с духовною, что составляло самую задачу художественного произведения. С итальянским Возрождением делались попытки в этом направлении. Джотто и его ученики смогли передать свежесть и обаяние своих религиозных чувств, что трогает зрителя и по сию пору, но со стороны художественной формы их работы полны неопытности и ошибок. Расцвет Возрождения кистью Леонардо да Винчи, Рафаэля, Микеланджело, венецианцев устранил большинство этих недостатков. Но с течением времени художники той поры все более утрачивали религиозность в искусстве. Веяние божественного в их картинах стихало. Красота духа, по замечанию дореволюционного исследователя истории искусства В. Кожевникова, терялась в соблазне телесной красоты. Не тому ли свидетельство «анатомически изумительная вакханалия тела» в «Страшном суде» Микеланджело.

«После же Мик. Анджело, — писал Кожевников, — общий упадок религиозной живописи: с одной стороны оно вырождается в грубый реализм (Караваджио, Рибейра; в ином направлении — фламандцы и голландцы); с другой — в приторную слащавость Дольче, и в пленительную, но расслабленную мистику Мурильо, и больше всего в нарядную, показную академическую условность и манерность преемников Гвидо Рени и Болонской школы. Обойдя всю Европу, это последнее направление царило и в русской живописи в предшествующую Иванову пору».

Как тут не вспомнить скульптора Н. А. Рамазанова, заметившего, что воспитанники Академии художеств «были отовсюду окружены произведениями изящных искусств, где все напоминало им прекрасное их назначение: засыпали ли они, утомленные дневными работами, величественное чело Минервы, владыка Олимпа, здания Египта и Греции, со всем разнообразием и роскошью окружающей их природы, рисовались перед смыкавшимися их глазами; просыпались ли они к новым трудам, перед ними разыгрывалась слезная драма — смерть Сократа, ниспадал в пропасть Абадонна».

* * *

В распрях товарищей Иванов мало принимал участия. По воспоминаниям его однокашника В. В. Шебуева, Иванов был «постоянно неповоротлив, вял, молчалив, так что прозвища, характеризующие подобные натуры, всегда были ему напутствием от товарищей». Это происходило, предполагал В. В. Шебуев, от «рано развившейся внутренней жизни даровитого мыслящего художника».

Учебный день в Академии имел не менявшийся с годами распорядок. В 7 утра начинались классы, в промежутках которых давался один час отдыха. В 12 часов воспитанники отправлялись в столовую обедать. С 5 до 7 был всегда натурный класс — святая святых для воспитанников старших возрастов.

«Зала натурного класса представляла довольно любопытное зрелище, — вспоминал Ф. Г. Солнцев. — Она устроена была в виде полукруглого амфитеатра, посредине которого находилось место для натурщика; над ним вырезано пространство, аршина полтора в диаметре, чрез которое виднелись небеса и звезды — действительная натура. Сверху спущена была люстра, состоящая из железного круга, в форме большого блюда, с сделанным по краям углублениям; в круг наливалось конопляное масло, а в углубления вставлялись светильники. Натурщика устанавливал обыкновенно дежурный профессор под самою люстрой; с боков его грело от печей, а сверху продувало. Кто сидел на нижней скамейке, на того с люстры капало масло, брызги летели во все стороны, отчего рисунки нередко портились. Натурщиков брали большею частью из крестьян…»

Рисовальные классы, особенно натурный, походили на куреня. Освещались они смрадными простыми лампадами, расположенными рядами на нескольких железных сковородках. Над ними была поставлена широкая железная труба, проведенная сквозь крышу здания для уменьшения копоти, но вместо этого через нее в сильные морозы проходил несносный холод прямо на голую натуру и на учеников. Профессора и учащиеся, пробыв два часа в натурном классе, плевались и сморкались несколько часов одной копотью.

Право постановки натурщиков предоставлялось только профессорам исторической живописи, и они, казалось, старались перещеголять друг друга в ее затейливости.

Излюбленной одиночной постановкой был «убитый Авель». У натурщика, опрокинутого навзничь, особую «скульптурность» благодаря эффектной позе и освещению получала грудная клетка и откинутая левая или правая рука. Часто приходилось писать натурщика, «сидящего на камне». Такие постановки напоминали античные скульптуры.

В тишине, за работой, будущие художники слышали лишь отрывистые замечания профессора А. Е. Егорова:

— Общее, батюшка, общее, это главное; а туда хоть мусору насыпь, все будет хорошо!

«Поединок с натурой», происходивший в натурном классе, едва ли не на всю жизнь запечатлевался в памяти воспитанников Академии.

Случались печальные известия, объединявшие на какое-то время всех служивших и обучавшихся в Академии художеств.

Огорчила весть о кончине Головачевского, которого любил и стар и млад. Умер Кирилл Иванович совершенно спокойно, без всякой болезни и страдания. Вечером был в спальнях; два ученика пошли, по обыкновению, провожать его. Он при них завел часы, простился и лег в постель, а через час Кирилла Ивановича не стало.

На похоронах было большое стечение народа. Скромного и честного труженика провожали на Смоленское кладбище и старые и малые, знатные и незнатные, богатые и бедные.

На Смоленском же кладбище схоронили и ректора Академии художеств Григория Ивановича Угрюмова. После воцарения Александра Павловича он делал заказные образа для церквей и тем, похоже, отводил душу.

В праздничные дни размеренная, монотонная жизнь воспитанников Академии нарушалась. Ставились спектакли, давались концерты и балы. Особо же преображалась Академия художеств в дни годичных выставок и публичных собраний. Тогда по коридорам курили можжевельником, служили торжественные молебны, слышалось пение церковного хора…

* * *

Андрей Иванович расписывал иконостасы в церквах. Как и покойный Угрюмов, он находил в том отдохновение. Не всегда все складывалось удачно в Академии. («Часто видел горький приход человека со службы в свое мирное семейство, чтобы утешиться», — запишет в автобиографических заметках Александр Иванов).

На лесах, пред расписываемыми образами, Андрей Иванович забывался.

В 1819 году писал он образа для иконостаса церкви Воздвижения Креста Господня, что располагалась во флигеле Таврического дворца, служившего в свое время резиденцией Екатерине II.

В декабре 1820 года освящена была полковая церковь Св. Спиридона Тримифунтского, при лейб-гвардии финляндском полку.

Ее интерьер, украшенный коринфскими пилястрами и росписью под лепку, считался одним из лучших в Петербурге. Коринфскими пилястрами был также оформлен высокий одноярусный иконостас с образами работы Андрея Ивановича Иванова.

Церковь гордилась своими святынями. Один из прихожан подарил ей ковчег с частицей Животворящего Креста и серебряный крест с частицами мощей апп. Петра, Павла, Андрея и Матфея. Вернувшись из Святой земли, великий князь Константин Николаевич поднес туфлю св. Спиридона и перламутровый крест с Гроба Господня.

Надо ли говорить, с каким благоговением прикладывался к святыням сын Андрея Ивановича Александр, приходивший в храм к отцу посмотреть работу и помочь в росписи по мере возможности. (В 1822 году Александр Иванов удостоен был Первой серебряной медали за рисунок двух натурщиков[11].)

1 апреля 1823 года освящен храм Спаса Нерукотворного образа при придворно-конюшенной части. Образа в царских вратах храма писал Андрей Иванович. Отец и сын, вероятно, вместе были на освящении (трудно предположить, что это не так; слишком сын почитал отца). Не ведомо было обоим, впрочем, как и настоятелю храма протоиерею отцу Петру (Песоцкому), что через несколько лет, 1 февраля 1837 года, здесь, в храме, будут отпевать А. С. Пушкина. Из храма гроб увезут для погребения в Святогорский монастырь.

В ту пору происходили важные события в церковной жизни. Государь, ранее приезжавший к доминиканским монахам молиться в церковь в уединенные часы, где ему подавался молитвенник с закладками, которыми отличались выбранные Александром Павловичем молитвы, уступил нетерпимости русского духовенства и указом 1820 года выслал иезуитов из пределов России. В 1822 году вышел указ о закрытии тайных обществ.

В государе происходили глубокие перемены. Он становился более богомольным, оказывал необыкновенное уважение духовенству и монашеству. Побывал на Валааме в Свирском монастыре, в Ростове в Яковлевском, благоволил к Амфилохию, которого посетил в келье и долго у него сидел.

В воспоминаниях великой княгини (впоследствии императрицы) Александры Феодоровны читаем следующие строки: «Это было в Красном Селе, летом 1819 г., когда однажды император Александр, пообедав у нас (после смотра воинской части, находившейся под командой великого князя Николая Павловича. — Л. А.), сел между нами двумя и, беседуя интимно, внезапно изменил тон, стал очень серьезным и начал приблизительно в следующих выражениях высказывать нам, что он остался очень доволен, как утром его брат справился с порученным ему командованием; что он вдвойне рад тому, что Николай хорошо исполняет свои обязанности, так как на нем когда-нибудь будет лежать большая ответственность, что он видит в нем своего преемника и что это случится гораздо раньше, чем можно предполагать, т. к. то случится еще при его жизни. Мы сидели как два изваяния, с раскрытыми глазами и замкнутыми устами. Император продолжал: вы удивлены, но знайте же… Что касается меня я решил сложить с себя мои обязанности и удалиться от мира. Европа более чем когда-либо нуждается в монархах молодых и в расцвете сил и энергии; я уже не тот, каким был и считаю своим долгом удалиться во-время».

Его все более мучило сознание причастности к убийству отца. Свою бездетность он считал карой Господней за свершенное в юных летах.

Очень заметно было, что государь чувствовал потребность общения с духовными людьми.

Если он слышал, что где-нибудь есть великие старцы и подвижники, непременно вступал с ними в беседу, просил их благословения и целовал руку.

Государя заинтересовала личность архимандрита Фотия, недавнего настоятеля Юрьева монастыря, человека сильной воли, приобретшего, после перевода его в Петербург, много поклонников в высшем обществе своим строгим аскетизмом, странным, полуюродивым поведением и ни перед чем не стеснявшимся обличительным красноречием. Он был давний враг мистицизма, враг непримиримый и с успехом проповедовал против мистиков в разных петербургских салонах. Фотий добился приема у государя и своей проповедью об опасностях, грозящих церкви, произвел на него сильное впечатление.

С убедительным посланием, умоляя спасти церковь Божию «от слепотствующаго министра» Голицына, к государю обратился в то время и митрополит Михаил Десницкий. Добрый и кроткий святитель, видя, к чему ведет соблазн мистицизма, дошел до столкновения с министром. Письмо митрополита поразило государя, тем более, что через две недели после его отправки владыка скончался. Митрополитом был назначен Серафим (Глаголевский), поддержавший архимандрита Фотия и подтвердивший правоту его обличительных писем, отправленных государю.

Голицын был уволен. Его сторонники — устранены из Синода.

В среде православного духовенства наблюдалось очевидное стремление к активной деятельности, к борьбе с иноверием и всякого рода мистическими учениями. Постепенно все более и более явственно стал заметен поворот в русском обществе к правоверию, к родной религии.

Русское общество отпадало от веры своих отцов вовсе не потому, что в нем не была достаточно развита религиозность. Легкость, с которой имели успех все религии в Петербургском обществе, объяснялась полнейшим незнакомством этого общества с основами родной религии. Между тем с детства некоторые стороны старого православия так внедрялись в умы его чад, что русские религиозные вольнодумцы никогда окончательно не разрывали с родной религией, охотно переходя в двоеверие.

Надо ли говорить, как важна была твердая позиция, занятая государем в отношении иезуитов и масонов, и действия иерархов русской православной церкви в отношении их в то время.

Не станем забывать, что длительное обер-прокурорство князя Голицына и влияние уже закрытых иезуитских и масонских лож будет долго сказываться в последующем, в том числе и на Академии художеств.

* * *

Достигнув «старшего возраста», Александр Иванов был зачислен в исторический живописный класс, в мастерскую профессора А. Е. Егорова.

Жил Алексей Егорович в Академии художеств. Добро и ласково принимал учеников, пришедших к нему впервые. Вел в комнаты, увешанные картинами его работы, знакомил с женой Верой Ивановной (дочерью скульптора Мартоса). Жене он говорил: «Вы, Вера Ивановна», а она ему: «Вы, Алексей Егорович».

Был Егоров ниже среднего роста, с большими черными, умными глазами. Дома ходил в кожаной ермолке, на плечах был накинут халат, запачканный краской.

Определен Егоров был в Академию художеств еще ребенком. Учился он вместе с А. И. Ивановым. Дойдя до натурного класса, занял место помощника профессора, а затем как лучший ученик был отправлен за границу.

Про Егорова рассказывали, что будучи первый раз в натурном классе в Риме, он, превосходный рисовальщик, удивил всех, сделав вполне законченный рисунок с обнаженной натуры за полчаса.

Римляне прозвали его «Российским Рафаэлем».

В Италии Егорова знали и ценили Канова, Камуччини. Папа римский предлагал ему сделаться его придворным живописцем, но Егоров, человек религиозный, не захотел изменить своему отечеству. Вернулся он в Россию из-за начавшейся войны французов с итальянцами в 1807 году, а в 1812 — за картину «Истязание Спасителя» был признан профессором. Государь Александр Павлович дал ему прозвище «Именитый», когда он в двадцать восемь дней сочинил и окончил в Царскосельском дворце огромное аллегорическое изображение — «Благоденствие мира», которое заключало более девяноста фигур в натуральную величину.

Алексей Егорович давал уроки живописи императрице Елизавете Алексеевне, и о том в Академии художеств хорошо помнили.

На искусство Егоров имел своеобразный взгляд. Говорил:

— Рисовать может выучиться каждый. Это такая же наука, как и математика.

Обучая рисованию с натуры, требовал знания анатомии и антиков, а не местного копирования натурщиков, и говорил ученику:

— Что, батенька, ты нарисовал? Какой это слепок?

— Алексей Егорович, я не виноват, такой у натурщика…

— У него такой! Вишь, расплывшийся, с кривыми пальцами и мозолями! Ты учился рисовать антики? Должен знать красоту и облагородить слепок… Вот, смотри-ка…

И он брал из рук ученика карандаш и исправлял работу.

Ученики чтили его. К пяти часам пополудни у дверей егоровской квартиры уже стояли несколько казенных учеников в мундирах, дожидаясь выхода почтенного профессора. Выходил Алексей Егорович, одетый в старинную шинель, украшенную полутора десятком воротничков, мал мала меньше. На нем черная шляпа с широкими полями и толстая палка в руке. В зимнюю же пору засвеченный фонарь в руке. «Ученики сопутствуют ему в натурный класс и там отбирают у него шинель, палку и фонарь», — писал Н. А. Рамазанов, чьими воспоминаниями мы воспользуемся здесь. «Если бы и был какой едва слышный разговор в натурном классе до прихода нашего знаменитого профессора, то и этот с появлением Алексея Егоровича, притихал совершенно, так много было искреннего, невольного уважения в массе учеников к маститому наставнику… При появлении Егорова и самый натурщик приободрялся в своей позе; ему однако не вменялось в обязанность кланяться входящему профессору, дабы не нарушать занятий учащихся. Алексей Егорович поочередно обходил последних и меткими, оригинальными замечаниями на ошибки в рисунках и рассуждениями об искусстве, направлял молодое поколение к истинному пониманию прекрасного; карандаш в опытной руке его, свободно и быстро исправлял недостатки…

Иногда, увлеченный воспоминаниями своей молодости, славный старик, во время поправок, рассказывал о своей жизни в Италии и тем приводил в восторг молодежь. За несколько минут до 7-ми часов, т. е. до окончания класса, палкою и шляпою Егорова снова завладевали ученики; зимой же они засвечивали фонарь и при звонке, раздававшемся по коридору, подносили все это Алексею Егоровичу, — и он возвращался из второго этажа к себе в квартиру, в сопровождении еще большего числа учеников».

Рисование с натуры у старших воспитанников Академии непременно сопровождалось сочинением эскизов.

Сочинения эти становились своеобразной работой над композицией будущей картины.

Композиционные задания награждались золотыми медалями, и потому можно судить, какое значение придавала Академия умению компоновать. Темы брались из Библии и греческой мифологии.

Важно было запечатлеть либо героическую клятву или торжественную решимость, священный гнев или не менее священный ужас.

Егоров не мог не отметить мастерства нового ученика, но эскизы так явно выделялись своей живостью и живописностью, что однажды, при просмотре представленной «домашней программы», профессор неосторожно отрывисто обронил:

— Не сам.

Едва ли не в тот же день (16 февраля 1824 года) огорченный Александр Иванов в письме к дядюшке А. Деммерту напишет:

«Извините, что так долго не писал к вам: но никогда не упражнявшись этим, я не знал, как начать оное; теперь желаю вам сказать нечто о своих обстоятельствах: третьего года я получил за рисунок первую медаль; каждый экзамен подаю эскиз, ныне же написал программу, изображающую „Блудного сына“, которая была одобрена на экзамене, но так как я ее писал дома и нахожусь еще в 3-м возрасте, то и не получил никакой награды. Не стану вам описывать странные мнения (г. Егорова) в разсуждении моей работы; скажу только, что слово „не сам“ никогда не истребится у него. Я написал грудного „Моисея, издающаго другой раз закон“, которого также выставлял, теперь оканчиваю „Иоанна Крестителя (в рост), проповедующего в пустыне“, которого надеюсь выставить в апреле, им надеюсь получить за него ту награду, которую должен был получить за вышесказанную композицию…»

Впрочем, был и другой казусный случай, уже с отцом.

Однажды Александр сделал эскиз на внеакадемическую тему: «Самсон помогает больному» и, не показав никому и не подписав, чтобы при оценке его не обратили внимания на прежние заслуги, поставил его наравне с другими учениками. Андрей Иванович, которому эскиз попался на глаза в Академии, приметил его. Даже остановился подле него. Дома спросил сына:

— Не знаешь ли, чей это был эскиз?

— Не знаю, — ответил тот.

Только потом, увидев эскиз у сына, Андрей Иванович понял, что к чему, взял его домой и вернул Александру лишь перед его отъездом в Италию.

Итак, в феврале 1824 года Александр Иванов оканчивает «Иоанна Крестителя (в рост), проповедующего в пустыне». Это первое обращение художника к образу Иоанна Предтечи. Нарушим ход нашего повествования, чтобы повнимательнее приглядеться к следующим предшествующим событиям.

Через несколько месяцев после начала войны с Наполеоном императрица Елизавета Алексеевна учредила для «вспомоществования бедным, от войны пострадавшим» «Женское патриотическое общество», которое в начале следующего года основало Училище женских сирот 1812 года.

В 1819 году для Училища был куплен и надстроен третьим этажом старинный дом на 10-й линии. В надстроенном этаже 24 декабря 1819 года была освящена, в присутствии Императрицы, домовая церковь Правв. Захарии и Елизаветы (родителей Иоанна Предтечи).

В 1823 году здание и церковь начали основательно расширять и перестраивать. Тогда же для росписи одноярусного иконостаса церкви был приглашен Андрей Иванович Иванов. В помощники себе он взял сына Александра и ученика Григория Лапченко. Начался сбор описательного материала к деисусному чину царского храма. Делались первые наброски. Надо сказать, императрица внимательно следила за ходом работ. По рисунку зодчего и ее указаниям резчик Куликов вырезал для храма одноярусный иконостас. Сама Елизавета Алексеевна писала для храма икону «Благовещение».

Будучи от природы слабого сложения, императрица никогда не могла похвалиться здоровьем, а в ту пору стала все чаще и чаще прихварывать. Из Зимнего дворца выезжала все реже и реже.

Эскизы художников, вне сомнения, представлялись Елизавете Алексеевне. Художникам, в свою очередь, важно было познакомиться с иконой «Благовещение», которую писала императрица, чтобы выдержать общую тональность, не нарушать манеру исполнения.

Императрица не могла не встретиться с художниками. И встреча эта могла состояться только в Зимнем дворце. И как тут не вспомнить, что в большом придворном соборе Спаса Нерукотворного Образа при Императорском Зимнем дворце в это время хранилась десница Св. Иоанна Предтечи. Будучи глубоко религиозной, Елизавета Алексеевна не могла не понимать чувств собеседников и должна была дозволить художникам поклониться и приложиться к святым мощам. И надо ли говорить, какие чувства мог испытать юный Александр Иванов, увидев десницу Иоанна Предтечи — ту самую руку, которая почерпнула воды из Иордана и вознеслась над головой Иисуса Христа при Его Крещении. И не эта ли рука указала людям, собравшимся на берегу Иордана, на приближающегося к ним Мессию: «Се — агнец Божий…» Рука (на ней отсутствовали два пальца), форма ее не могли не потрясти его впечатлительную душу, воображение. Не увиденное ли и подтолкнуло Александра Иванова на написание «Иоанна Крестителя (в полный рост), проповедующего в пустыне»? И не увиденное ли, запомнившееся на всю жизнь, приведет его позже к мысли о написании другой — главной картины — «Иоанн, указывающий на Мессию».

В 1824 году Александр Иванов получил золотую медаль за картину «Приам, испрашивающий у Ахиллеса тело Гектора». Сюжет часто пользовали в Академии, и по этой программе Иванов конкурировал со старшими его по возрасту Нотбеком и Марковым. Выставленная в залах Академии, картина имела успех. А вскоре в «Отечественных записках»[12] редактор журнала Борис Михайлович Федоров отдал Иванову предпочтение пред его конкурентами.

Можно представить, с каким вниманием и волнением читали в семье Ивановых первую рецензию на произведение сына.

«Картина Иванова более согласна с повествованием Илиады, — отмечал рецензент. — Вы видите брошенный жезл (кадуцей), напоминающий, что Приам достиг Ахиллесова стана с помощью Меркурия; видите Ахиллеса с волосами короткими, ибо Гомер повествует, что он обрезал их по смерти Патрокла; видите стул, покрытый барсовой кожей, на который возсядет удрученный скорбію Приам, и, наконец, урну, скрывающую прах Патрокла. Положение героя разительно, отделка утварей и украшений шатра изящна, краски роскошные, яркие; но полосатая мантия Приама кажется пестрою, а слезы Ахилла и Приама слишком искусственны, что охлаждает действие картины на душу зрителя, который в живописи желает видеть не краски, а природу».

Конференц-секретарь Академии Василий Иванович Григорович, бывший в силу занятости президента Академии делами государственной важности едва ли не полновластным ее хозяином, отметил умение юного художника вникать в свой предмет и высказал в его адрес несколько благожелательных слов.

На счастье Александра Иванова, не имевшего права наравне с «казеннокоштными» рассчитывать на академическую золотую медаль и на вытекающее из этого право поездки в Италию, Комитет образовавшегося в 1820 году Общества поощрения художников, как то было высказано в его отчете за 1824 год, положил «жертвовать в Академию Художеств, при каждом выпуске из оной воспитанников (через три года), по три золотые медали: одну большую и две меньших достоинств, — с тем, чтобы медали сіи были определяемы и выдаваемы непринадлежащим к Академии молодым художникам за отличнейшие из числа произведений, кои представят они на суд ея».

Академия, приняв с удовольствием сделанное в том году пожертвование, наградила по большинству баллов, с согласия присутствовавших в публичном собрании ее 16 сентября членов общества, золотою медалью 2-го достоинства в числе посторонних художников и Александра Иванова — за картину, изображающую Приама, испрашивающего у Ахиллеса тело Гектора.