Глава третья

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава третья

Когда после смерти папы мама уехала с Мэдж на юг Франции, я на три недели осталась в Эшфилде одна под неназойливой опекой Джейн. Именно тогда я открыла для себя новый спорт и новых друзей.

В моду вошло катание на роликах. Поверхность пирса была очень грубой, неровной, каждую секунду мы падали, но сколько же было веселья! В конце пирса находилась концертная эстрада, зимой, конечно, бездействующая, и мы превратили ее в каток. Можно было кататься в помещении под пышным названием «Залы заседаний» или там, где проводились настоящие балы. Это уже был высший класс, но мы предпочитали пирс. Достаточно иметь собственные коньки, заплатить два пенни за вход — и катайся сколько душе угодно! Хаксли не могли составить мне компанию в этом виде спорта, потому что их не пускали гувернантки, и то же самое относилось к Одри. Но я нашла семейство Льюси. Хотя они были гораздо старше, но проявляли ко мне большую доброту, так как знали, что я осталась в Эшфилде одна. Врачи рекомендовали маме поехать за границу, чтобы сменить обстановку и отдохнуть.

Гордая своим одиночеством, я не замедлила воспользоваться ситуацией. Я с удовольствием делала заказы — или думала, что заказываю. Джейн приготовляла всегда только то, что считала нужным, но разыгрывала великолепный спектакль, выслушивая мои самые дикие предложения.

— Не приготовить ли нам жареную утку и меренги? — спрашивала.

И Джейн соглашалась:

— Да, конечно.

Но она не уверена, есть ли у нас утка, а меренги… — как раз сейчас нет белков, может быть, лучше подождать, пока для чего-нибудь понадобятся желтки, а пока поедим то, что уже приготовлено, — этим и кончалось. Но дорогая Джейн была всегда исполнена такта. Она называла меня мисс Агата и разрешала мне чувствовать себя важной особой.

Как раз тогда Льюси пригласили меня покататься с ними и научили кое-как стоять на роликах; мне это страшно понравилось. Думаю, они были одной из самых приятных семей, которые я знала. Льюси приехали из Уоркшира. Прекрасный фамильный особняк Чарлкот принадлежал дяде Беркли Льюси. Он всегда считал, что в один прекрасный день дом перейдет к нему, но он перешел к его дочери, муж которой взял себе имя Ферфакс-Льюси. Думаю, вся семья очень опечалилась, потеряв Чарлкот, хотя они никогда не говорили об этом ни слова, разве что между собой. Старшая дочь, Бланш, отличалась редкостной красотой, она была немного старше Мэдж и вышла замуж раньше моей сестры. Старший сын, Реджи, служил в армии, но другой сын, примерно того же возраста, что и Монти, оставался дома вместе с сестрами Маргарит и Мюриэл, известными как Марджи и Нуни. Девушки лениво и невнятно перебрасывались словами, что представлялось мне высшим шиком. Ни у одной, ни у другой не было ни малейшего понятия о времени.

Покатавшись некоторое время, Нуни смотрела на часы и говорила:

— Смотрите, оказывается, уже половина второго.

— О боже, — вскрикивала я, — мне уже по крайней мере двадцать минут назад надо было вернуться домой.

— О Эгги, зачем тебе идти домой? Пошли с нами и пообедаем вместе. А в Эшфилд позвоним.

Я соглашалась, и мы приходили к ним домой, где нас радостно приветствовал Сэм, собака, о которой Нуни обычно говорила: «Тело как бочка, дышит как паровоз»; нас уже поджидал горячий обед, и мы ели. Потом они говорили мне, что жалко так рано уходить домой, и поэтому мы направлялись в классную комнату, играли на рояле и пели.

Иногда мы совершали прогулки по вересковым пустошам. Договаривались встретиться на вокзале, чтобы поспеть на определенный поезд. Льюси опаздывали, и мы пропускали поезд. Они пропускали поезда, они пропускали трамваи, они пропускали все на свете, но их это никогда не заботило.

— Ну и что ж, — говорили они, — пустяки какие. Поедем на следующем или после него. Какой смысл волноваться, не правда ли?

Восхитительная атмосфера.

Каждый год, в августе, приезжала Мэдж — это были лучшие моменты моей жизни. Вместе с ней появлялся и Джимми, но через несколько дней он отправлялся обратно по делам, а Мэдж вместе с Джеком оставались до конца сентября.

Джек, конечно, был источником неиссякаемой радости для меня. Розовощекий, золотоволосый малыш, которого хотелось съесть; мы так и называли его — «булочка». Безудержно открытый, он совершенно не знал, что такое молчание. Проблема состояла не в том, чтобы заставить Джека разговаривать, трудно было уговорить его помолчать. Чрезвычайно вспыльчивый, он, как мы выражались, часто «взрывался»: наливался краской, потом становился багровым, задерживал дыхание, так что казалось, действительно вот-вот взорвется, и затем разражалась буря.

Няни Джека, каждая со своими особенностями, сменяли друг друга. Я запомнила одну, довольно злобную, старую, с растрепанной копной седых волос. Зато у нее был огромный опыт, и, в сущности, только она умела укрощать Джека, вступившего на тропу войны. Однажды он совершенно разбуянился, и любому, кто к нему приближался, кричал без всякого повода: «Идиот, идиот, идиот!» Наконец няне удалось утихомирить его, сказав: если он повторит свои слова еще раз, она его накажет.

— Я скажу вам, что я сделаю, — закричал Джек. — Когда я умру и окажусь на небе, я подойду к Боженьке и скажу ему: «Идиот, идиот, идиот». — Джек перевел дыхание и остановился, чтобы посмотреть, какое впечатление произвело на окружающих его богохульство. Няня отложила свою работу, посмотрела на Джека поверх очков и спокойно сказала:

— Почему же ты думаешь, что Всемогущий обратит внимание на то, что говорит несмышленыш?

Полностью обескураженный, Джек сдался.

За старой няней последовала молоденькая девушка по имени Изабелла. По неизвестным причинам она обладала склонностью выкидывать разные вещи в окно. «Проклятые ножницы!» — вдруг бормотала она и вышвыривала их на газон. При случае Джек пытался помочь ей. «А можно, я выкину это в окно, Изабелла?» — спрашивал он с большим интересом.

Как все дети, Джек обожал маму. Ранним утром он забирался к ней в постель, и я слышала через стену своей комнаты, как они рассуждали о жизни. Иногда мама рассказывала ему разные истории — вернее, целый сериал, посвященный маминым большим пальцам. Одного звали Бетси Джейн, а другого — Сэри Энн. Один был хороший, а другой — гадкий, и от всего, что они делали и говорили, Джек оглушительно хохотал.

Он всегда вмешивался в разговоры. Однажды, когда к нам на обед заглянул викарий, Джек воспользовался первой же короткой паузой, чтобы немедленно включиться в беседу. «Я знаю очень смешную историю о епископе», — заявил он своим тоненьким ясным голоском. Родственники поспешно угомонили его, поскольку никто не знал, что мог случайно услышать Джек.

Рождество мы обыкновенно проводили в Чешире, в семье Уотсов. Джимми приурочивал к этому времени свой ежегодный отпуск, и они с Мэдж на три недели уезжали в Сен-Мориц. Джимми отлично катался на коньках и поэтому предпочитал такой вид отдыха. Мы с мамой ехали в Чидл и, так как новый дом под названием Мэнор Лодж не был достроен, жили в Эбни Холле со старыми Уотсами, четырьмя их детьми и Джеком. Для ребенка нельзя вообразить лучшего дома, чтобы оказаться в нем на Рождество: огромный викторианский готический особняк, с бесчисленными комнатами, коридорами, переходами, неожиданными ступеньками, парадными лестницами, черными лестницами, альковами, нишами — всем, о чем только можно мечтать, не говоря уже о том, что там было три рояля, на которых разрешалось играть, и еще орган! Единственное, чего недоставало в этом доме — это дневного света; везде царила темень, кроме салона с его обтянутыми атласом стенами и большими окнами.

Мы с Нэн стали закадычными друзьями. Не только друзьями, но и «собутыльниками», — нам обеим нравился один и тот же напиток: сливки, обыкновенные чистые сливки. Хотя в Девоншире я поглощала сливки в огромных количествах, сырые доставляли нам особое удовольствие. Когда Нэн гостила у нас в Торки, мы частенько заявлялись в разные молочные, где получали по стакану молока пополам со сливками. В Эбни же мы ходили на домашнюю ферму и выпивали по полпинты сливок. Мы продолжали глушить их всю жизнь, и я до сих пор помню, как, запасшись картонными пакетами сливок в Саннингдейле, мы отправлялись с ними на площадку для гольфа, садились перед клубом и в ожидании, пока наши уважаемые мужья закончат свой турнир, опустошали каждая по пинте.

Эбни был настоящим раем для гурманов. У миссис Уотс существовала так называемая домашняя кладовая с «запасами». Она отличалась от Бабушкиной кладовой, представлявшей собой нечто вроде надежно запертого домика с сокровищами, из которого доставали разные разности. К кладовой миссис Уотс доступ был открыт, и полки, выстроившиеся вдоль всех стен, были заставлены всевозможными лакомствами. С одной стороны лежал шоколад, ящики шоколада всех сортов, шоколадные кремы в фирменных упаковках, печенье, имбирные пряники, сухие фрукты и так далее.

Главным праздником в году было, конечно, Рождество. Рождественские чулки в изножии кровати. Завтрак, во время которого каждого ждал стул с громоздившейся на нем горой подарков. Быстренько в церковь и поскорее домой, чтобы снова разворачивать пакеты. В два часа — рождественский обед, при спущенных шторах, а в полумгле поблескивают украшения. Сначала устричный суп (я его не слишком жаловала), тюрбо, потом две индейки, вареная и жареная, и огромное жареное говяжье филе. Затем наступала очередь сливового пудинга, сладкого пирога и пропитанного вином, залитого сливками бисквита с запеченными внутри шестипенсовиками, свинками, колечками, амарантовыми шариками и прочим в этом роде. И наконец снова разнообразнейший десерт. В одном из моих романов — «Рождественский пудинг» — я описала такой праздник. Убеждена, что такого никогда не доведется увидеть нынешнему поколению; в самом деле, сомневаюсь даже, что теперешние люди в состоянии одолеть подобную трапезу. Что же до нас, то наши желудки отлично с ней справлялись.

Я обычно состязалась в пищеварительной доблести с Хамфри Уотсом, другим сыном Уотсов, следующим по возрасту после Джеймса. Его двадцать один или двадцать два года приходились на мои двенадцать-тринадцать. Очень красивый молодой человек, да к тому же еще великолепный актер и рассказчик. В высшей степени вблюбчивая, не помню, однако, чтобы я в него влюбилась, хотя сейчас меня поражает, что этого не произошло. Наверное, потому, что в тот период мои любовные увлечения носили романтический характер и касались только широко известных недосягаемых персон, таких, как лондонский епископ, король Испании Альфонсо и, конечно, разные актеры. Увидев в «Рабе» Генри Эйнгли, я влюбилась в него по уши и потеряла голову от Льюиса Уоллера в «Месье Бокере».

Во время рождественского обеда мы с Хамфри, не жалея сил, поглощали угощение. По части устричного супа он меня обгонял, но в остальном мы «дышали друг другу в затылок». Мы оба ели сначала вареную индейку, потом жареную и четыре или пять кусков филе. Вполне вероятно, что взрослые ограничивались только одним видом индейки, но, если мне не изменяет память, старый мистер Уотс после индейки воздавал должное и филе. Потом мы принимались за сливовый пудинг, сладкий пирог и бисквит (я не особенно налегала на него, так как не любила вино). После этого шли печенья, виноград, апельсины, элвасские сливы, карлсбадские сливы и засахаренные фрукты. И наконец, весь оставшийся день из кладовой приносили горстями шоколад разных сортов, кому что понравится. И что же? На следующий день я заболевала? Или у меня случался приступ печени? Ничуть не бывало. Единственный приступ печени, от которого, помню, я очень страдала, случился, когда в сентябре я объелась неспелых яблок. Я ела их каждый день, но, видимо, один раз хватила лишку.

Еще я помню, как в шесть или семь лет поела грибов. Я проснулась от боли в одиннадцать часов вечера, бросилась в гостиную, где мама и папа устраивали многолюдный прием, и трагическим тоном объявила:

— Я умираю! Я отравилась грибами!

Мама быстро утешила меня, напоила настойкой из ипекуаны, непременно хранившейся в каждой домашней аптечке, и уверила, что на сей раз я не умру.

Во всяком случае, не помню, чтобы я хоть один раз заболела на Рождество. У Нэн Уотс, в точности как у меня, было отличное пищеварение. И вообще, когда я вспоминаю былые времена, у меня складывается впечатление, что все обладали отменной пищеварительной системой. Подозреваю, что и тогда попадались люди с язвой желудка или двенадцатиперстной кишки, которые должны были проявлять осторожность, но никак не могу припомнить, чтобы кто-нибудь сидел на рыбной или молочной диете. Грубый век обжор? Да, но в то же время век радости и удовольствий. Принимая во внимание количество пищи, которое я поглощала в детстве и юности (потому что всегда была голодна), просто не могу взять в толк, как мне удалось остаться такой тощей, — в самом деле тощим цыпленком.

После сладостной праздности второй половины Рождественского дня (разумеется, для взрослых) — младшие читали, рассматривали подарки, продолжали есть шоколад и так далее — наступал оглушительный чай с необъятным, покрытым сахарной глазурью рождественским тортом и всем прочим — и наконец ужин: холодная индейка и горячий пирог. В восемь часов приходила очередь рождественской елки, снова увешанной подарками. Прекраснейший день, который оставался в памяти весь год до нового Рождества.

Мы с мамой наведывались в Эбни и в другие времена года, и я всегда любила его. В саду под главной аллеей пролегал туннель, весьма кстати для любого исторического романа или драмы, в которых я в данный момент участвовала. Я ходила с важным видом, жестикулируя и бормоча что-то себе под нос. Боюсь, садовники считали меня слегка помешанной, но я всего лишь перевоплощалась в своих персонажей. Я ни разу ничего не записала, и мне было совершенно безразлично, что могут подумать обо мне садовники. Мне и до сих пор случается бормотать на ходу в попытках добиться, чтобы глава, которая «не идет», наконец сдвинулась с места.

На мои творческие устремления оказывало благотворное влияние и вышивание диванных подушечек. Согласно требованиям тогдашней моды подушечки и подушки были чрезвычайно распространены, и вышитые наволочки пользовались большим успехом. В осенние месяцы я очень увлекалась вышиванием. Начала с того, что купила трафареты и переносила их на куски атласа, а потом вышивала рисунок шелком. Разочаровавшись в трафаретах, так как все они были одинаковыми, я начала копировать цветы с фарфора. У нас были большие вазы берлинского и дрезденского фарфора, расписанные великолепными букетами цветов; я копировала их, потом увеличивала и старалась воспроизвести цвета как можно более точно. Бабушка Б., страстная вышивальщица на протяжении всей своей жизни, чрезвычайно обрадовалась, когда узнала о моем занятии: внучка пошла в нее. Конечно, я не достигла высот Бабушкиного искусства; я так и не научилась вышивать пейзажи и фигурки людей, как умела она. У меня сохранились два вышитых ею каминных экрана, один с изображением пастушки, а другой — пастушка и пастушки, сидящих под деревом и вырезающих в его коре сердце. Исключительно тонкая работа. Какое удовлетворение должны были испытывать дамы во времена гобеленов Байе долгими зимними вечерами!

Отец Джимми, мистер Уотс, постоянно и безотчетно приводил меня в смущение. Обыкновенно он называл меня «мечтательное дитя», от чего я испытывала мучительное замешательство.

— О чем призадумалось наше мечтательное дитя? — спрашивал он.

Я заливалась краской. Он заставлял меня играть на рояле и петь ему разные чувствительные песенки. Я хорошо читала с листа, и поэтому он часто тащил меня к роялю. Мне не очень нравилось петь ему, но все же лучше, чем разговаривать с ним. Мистер Уотс отличался художественными склонностями и писал пейзажи вересковых зарослей и солнечных закатов. Он также страстно коллекционировал мебель, в особенности старинную дубовую. В придачу ко всему вместе со своим другом Флетчером Моссом они отлично фотографировали и опубликовали несколько альбомов со снимками самых знаменитых лошадей. Я пыталась побороть свою идиотскую застенчивость, но находилась именно в том возрасте, для которого робость в высшей степени характерна.

Безусловное предпочтение я отдавала проворной, веселой и совершенно положительной миссис Уотс. Что касается Нэн, то она, будучи старше меня на два года, играла в семье роль «enfant terrible», находя особое удовольствие в том, чтобы перекрикивать всех, грубить и поминать дьявола. Миссис Уотс очень расстраивалась, слыша, как чертыхается ее дочь. Ей, конечно, было не по душе и то, как Нэн говорила с ней:

— О, мама, не будь же такой глупой!

Это были совсем не те выражения, которые она хотела бы слышать из уст дочери. Но мир как раз вступал в эру откровенности. Нэн полностью вошла в роль, хотя на самом деле, я уверена, очень любила свою мать. Впрочем, большинству матерей приходится пройти через период, когда дочери устраивают им тяжелую жизнь.

В «День подарков» нас всегда брали в Манчестер смотреть пантомимы, и прекрасные, надо сказать. На обратном пути в поезде мы во все горло распевали только что услышанные песни. Вспоминаю, что Уотсы подражали ланкаширскому диалекту комиков.

Я родился у пятницу,

Я родился у пятницу,

Я родился у пятницу,

Когда (крещендо!) матушки не было у доме.

Или:

Глядя, как поезда приежжаат,

Глядя, как поезда уежжаат,

Мы увидели, что все поезда приежжаат,

Мы увидели, что все поезда уежжаат.

Но самую любимую Хамфри печально пел соло:

Окно, окно,

Я выкинул это в окно.

Мне больше не больно, дорогая матушка.

Я выкинул это в окно.

Манчестерские пантомимы не были первыми в моей жизни. Первую пантомиму я увидела в Друри-Лейн, куда меня взяла Бабушка. Матушку Гусыню играл Дэн Линоу. Я до сих пор все помню. Долгие недели после спектакля я бредила Дэном Линоу, — думаю, это был самый удивительный человек из всех, кого я видела в жизни. В тот вечер случилось необычайное происшествие. В королевской ложе сидели два маленьких принца. Принц Эдди, как мы называли его между собой, уронил через борт программку и бинокль. Они упали на соседние с нами кресла, и — о счастье! — не конюший, а сам принц Эдди спустился за ними, принеся вежливые извинения — он, мол, смеет надеяться, что не причинил никому боли.

В эту ночь я легла спать, вынашивая фантазии, как в один прекрасный день выйду замуж за принца Эдди. Может быть, сначала он будет тонуть, и я спасу ему жизнь… Благодарная королева даст свое королевское согласие. Или, может быть, произойдет несчастный случай, он будет истекать кровью, и я дам ему свою кровь для переливания. Я стану графиней — графиней Торби, например, — и это будет морганатический брак. Но даже в шестилетнем возрасте это чересчур фантастическая мечта, чтобы предаваться ей долгое время.

Мой племянник Джек, четырех лет от роду, тоже устроил себе однажды альянс с королевской семьей, правда, на свой манер.

— Предположим, мамочка, — сказал он, — ты выходишь замуж за короля Эдварда. И тогда я стану принцем.

Сестра ответила, что следовало бы все-таки принять во внимание королеву, не говоря уже о папе Джека. Тогда Джек перестроил свои планы.

— Предположим, королева умерла, и предположим, что папа, — он сделал паузу и тактично продолжил, — отсутствует, и тогда предположим, что король Эдвард приехал просто повидать тебя…

Тут он остановился, предоставляя слушателям возможность вообразить последствия. Совершенно очевидно, что король Эдвард был бы ошеломлен, и вскорости Джек стал бы королевским пасынком.

— Я посмотрел в молитвенник, — признался мне Джек позднее, примерно через год. — Я подумывал жениться на тебе, когда вырасту, мой ангел, но я посмотрел в молитвенник, и там в середине есть список разных запрещенных вещей, и я понял, что Бог не разрешит мне этого. — Он вздохнул. Я сказала, что очень польщена.

Поразительно, как ничтожно мало мы меняемся в своих пристрастиях. Церковь и ее ценности завладели умом моего племянника Джека с той самой минуты, когда он впервые вышел на улицу со своей няней. Если он исчезал из виду, вы всегда могли найти его в церкви, восторженно глазеющего на алтарь. Если ему дарили цветной пластилин, он лепил только крипты, распятия и разные церковные орнаменты. В особенности пленяли его романские католические церкви. Джек остался верен своим склонностям навсегда, он знал церковную историю лучше всех, кого я встречала в жизни. Тридцати лет он, в конце концов, обратился в католичество — страшный удар для Джимми, которого я могу назвать самым великолепным примером «черного протестанта». Он говорил своим мягким голосом:

— У меня правда нет никаких предрассудков. Но я просто не могу отделаться от мысли, что все католики самые чудовищные лжецы. Это не предубеждение, это факт.

Бабушка тоже была ярой поборницей черного протестантизма и c наслаждением говорила о порочности папистов, понижая голос до шепота:

— А все эти красавицы девушки, исчезающие в монастырях, — их ведь никто больше никогда не видел. — Я уверена, что Бабушка была совершенно убеждена в том, что все священники выбирали себе любовниц в специальных монастырях для красивых девушек.

Уотсы представляли собой нонконформистов, наверное, методистов, что, скорее всего, и побуждало их рассматривать католиков как посланцев «Вавилонской блудницы». Откуда у Джека возникло тяготение к католицизму — представления не имею. Он не мог унаследовать его ни от кого из членов семьи, но факт налицо — с младых ногтей он был предан католической церкви. В мои молодые годы все проявляли большой интерес к религии. Вокруг нее разворачивались многочисленные диспуты, порой весьма жаркие. Когда-то много позже один из друзей сказал племяннику:

— Никак не пойму, Джек, почему бы тебе не стать честным еретиком, как все на свете, это было бы настолько спокойнее.

Но если Джек не мог себе чего-нибудь представить, то это покоя. Как сказала однажды его няня, потратившая массу времени на поиски своего воспитанника:

— Никак не возьму в толк, почему мистеру Джеку так хочется ходить в церковь.

Что касается меня, то, полагаю, Джек в своем предыдущем воплощении был средневековым церковником. Когда он вырос, у него сделалось, как бы сказать, церковное лицо — не монашеское и, конечно, не визионерское, — но лицо человека, принадлежащего церкви, участвующего в церковном ритуале. Его вполне можно представить в Совете Тридцати, точно так же, как и среди ангелов, пляшущих на острие иглы.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.