Глава третья
Глава третья
Главной фигурой детства была Няня. И мы с Няней жили в нашем особом собственном мире, Детской.
Как сейчас вижу обои — розовато-лиловые ирисы, вьющиеся по стенам бесконечными извилистыми узорами. Вечерами, лежа в постели, я подолгу рассматривала их при свете стоявшей на столе Няниной керосиновой лампы. Обои казались мне очень красивыми. Я на всю жизнь сохранила приверженность к лиловому цвету.
Няня сидела у стола и орудовала иголкой — шила или чинила что-нибудь. Моя кровать стояла за ширмой, и считалось, что я сплю, но обычно я не спала, а любовалась ирисами, пытаясь разглядеть, как же они переплетаются между собой, а также сочиняла новые приключения Котят. В половине девятого горничная Сьюзен приносила для Няни поднос с ужином. Сьюзен, высокая крупная девица, отличалась резкостью движений и неуклюжестью и обыкновенно крушила все на своем пути. Некоторое время они с Няней переговаривались шепотом, потом Сьюзен удалялась, а Няня подходила и заглядывала за ширму.
— Я так и думала, что вы не спите. Хотите что-нибудь попробовать?
— О да, Няня, пожалуйста!
Мне в рот попадал кусочек нежнейшего сочного бифштекса — сейчас трудно поверить, что Няня всегда ужинала бифштексами, но я помню только их.
Другой важной персоной в доме была наша кухарка Джейн, которая властвовала в своем кухонном царстве со спокойным превосходством королевы. Она начала работать у мамы девятнадцатилетней худенькой девочкой: сначала помощница кухарки, потом кухарка. Джейн прослужила у нас сорок лет, и когда уходила, весила не меньше ста килограммов. За все время она ни разу не проявила ни малейших признаков каких бы то ни было эмоций, но когда, уступив наконец настояниям своего брата, отправлялась в Корнуолл, чтобы вести его дом, крупные слезы катились по ее щекам. Она взяла с собой один-единственный чемодан, должно быть, тот самый, с которым в свое время пришла к нам в дом. Видно, она не накопила никакого имущества. Джейн по теперешним временам была отличной кухаркой, но мама иногда жаловалась, что ей не хватает воображения.
— Дорогая, что за пудинг будет у нас сегодня вечером? Придумайте что-нибудь интересное.
— Что бы вы сказали, мэм, о «пудинг-стоун»?
«Каменный пудинг» был единственной идеей Джейн, но мама почему-то не слишком высоко оценила полет ее воображения; она сказала: «Нет, нам это не подходит, мы бы хотели что-нибудь другое». По сей день я не знаю, что такое «каменный пудинг», мама тоже не знала, но название показалось ей бездарным.
Когда я впервые увидела Джейн, она поразила меня своими размерами — одна из самых толстых женщин, каких я видела в жизни. У нее было спокойное лицо, разделенные на прямой пробор вьющиеся темные волосы, забранные в пучок на затылке. Щеки Джейн находились в непрерывном ритмическом движении, она неизменно жевала что-то — кусочек пирога, гренок, ломтик пирожного, как большая добрая корова, постоянно жующая жвачку.
Из кухни появлялись великолепные блюда. После обильного «первого завтрака» в одиннадцать часов подавали изумительное какао и на подносе — печенье и сдобные булочки с изюмом или горячий пирог с ветчиной, прямо с пылу с жару. Прислуга ела после нас, и согласно этикету до трех часов дня действовало строжайшее табу. Мама дала мне на этот счет жесткие инструкции, согласно которым я не имела права заходить на кухню в это время. «Это время принадлежит им, и мы не должны мешать».
В случае неожиданной удачи — например, отмены званого обеда — маме приходилось сообщать об этом. Она входила с извинениями, что потревожила всех, и по неписаному закону никто из слуг не поднимался из-за стола при ее появлении.
Слуги работали с утра до вечера не покладая рук. Джейн каждый день приготовляла к обеду пять различных блюд на семь или восемь персон. А если ждали гостей, то на двенадцать или больше, причем каждое блюдо дублировалось: два супа, два рыбных блюда и т. д. Горничная чистила около сорока серебряных рамочек для фотографий и туалетное серебро.
Она должна была наполнять сидячие ванны и потом выливать из них воду (маме казалось ужасным пользоваться общей ванной комнатой), четыре раза в день приносить в спальни горячую воду, зимой зажигать в спальнях камины и каждый день менять постельное белье. Другая горничная занималась чисткой изрядного количества столового серебра и мытьем посуды — хрусталя с особой тщательностью. Она также накрывала на стол.
Несмотря на такую тяжелую работу, мне кажется, слуги были счастливы, главным образом потому, что их ценили как настоящих специалистов, выполняющих работу, требующую высокой квалификации. Они ощущали высокий престиж своего труда и надменно взирали сверху вниз на всяких там продавщиц и прочую мелюзгу.
Если бы я вдруг оказалась теперешним ребенком, то, может быть, сильнее всего тосковала бы по слугам. В каждодневную жизнь ребенка они вносили, конечно, самые яркие и сочные краски. Няни поставляли общеизвестные истины, слуги — драматические коллизии и все прочие виды необязательных, но очень интересных жизненных познаний. Далекие от угодничества, они зачастую становились деспотами. Слуги знали свое место, как тогда говорили, но осознание своего места обозначало не подхалимство, а гордость, гордость профессионалов. В начале девятисотых годов от них требовалась немалая сноровка. От главной горничной, прислуживающей за столом, помимо обязательного высокого роста ждали ловкости и приятного тембра голоса, чтобы нежно прошелестеть на ушко: «Вам рейнского или шерри?» Они совершали буквально чудеса в обслуживании застолья.
Сомневаюсь, что теперь существуют настоящие горничные. Может быть, и осталось несколько, возраст которых колеблется между семьюдесятью и восемьюдесятью годами, но, в любом случае, это просто обыкновенные домашние работницы, официантки, которые «делают одолжение»; помощницы или работающие экономки; очаровательные молоденькие женщины, которые между службой и нуждами своих детей выкраивают время, чтобы немножко подработать. Это симпатичные дилетантки; они часто становятся друзьями, но редко внушают уважение, с которым мы относились к нашей прислуге.
Разумеется, наличие слуг не являлось признаком особой роскоши, отнюдь не только богатые люди могли позволить себе это удовольствие. Единственное различие состояло в том, что богатые могли позволить себе иметь больше прислуги. Они нанимали камердинеров, лакеев, экономок, главную горничную, помощниц горничных, помощниц кухарки и т. д. Спускаясь по ступеням этой иерархии, вы дошли бы до «девушки», которая так прелестно описана в очаровательных книгах Барри Пэйна «Элиза и Элизин муж».
Со слугами меня связывали гораздо более близкие отношения, чем с мамиными друзьями. Стоит мне закрыть глаза, как я вижу Джейн, царственно двигающуюся по кухне, с необъятной грудью, невероятного объема бедрами, перепоясанную тугим накрахмаленным кушаком. Тучность никогда не беспокоила ее, ее не мучили ни ноги, ни колени, ни лодыжки, а если у нее поднималось давление, она не обращала на это никакого внимания. Сколько помню ее, она никогда не болела. Это была олимпийка. Абсолютная невозмутимость никогда не позволяла догадаться об ее истинных чувствах; она не умилялась и не сердилась. И только когда ей предстояло приготовить большой званый обед, Джейн чуть-чуть краснела. Ее невозмутимость обладала, я бы сказала, «непоколебимой» силой: лицо розовело, губы сжимались тверже, легкая складка появлялась на лбу. В такие дни меня изгоняли из кухни беспощадно.
— Сегодня, Мисс Агата, у меня нет времени. Хлопот полон рот. Вот вам горсть изюма. Отправляйтесь в сад и больше не беспокойте меня!
Я немедленно ретировалась, как всегда под большим впечатлением от непререкаемости ее высказывания.
Джейн отличалась молчаливостью и некоторой отчужденностью. Мы знали, что у нее есть брат, но об остальных членах семьи она никогда не распространялась. Даже не упоминала о них. Она родилась в Корнуолле. Из учтивости все называли ее миссис Роу, но она не была замужем. Как всякая хорошая служанка, она всегда была на месте, на капитанском мостике, и давала понять это остальной прислуге.
Джейн по праву могла бы гордиться великолепными блюдами, которые умела готовить, но никогда не хвасталась. Принимая поздравления по поводу приготовленного накануне обеда, она никогда не выказывала ни малейших признаков радости, хотя, думаю, ей наверняка было приятно, когда мой отец специально приходил в кухню, чтобы выразить ей свое восхищение.
Горничную Баркер занимали совсем другие проблемы. Отец Баркер был ревностным пуританином, и Баркер остро ощущала грех и свою причастность к нему.
— Конечно же я буду осуждена на вечные муки, это точно, — уверяла она с явным чувством удовлетворения, — я даже подумать боюсь, что сказал бы папа, если бы узнал, что я присутствовала на службе в англиканской церкви. Мало того, она мне страшно понравилась. В прошлое воскресенье я просто наслаждалась проповедью викария, и пели они прекрасно.
Однажды мама услышала, как маленькая девочка, гостившая у нас, сказала Баркер:
— Вы ведь всего лишь служанка!
— Чтобы я никогда больше не слышала подобных разговоров со служанкой! Со слугами надо обращаться особенно вежливо. Они выполняют трудную работу, с которой мы наверняка никогда бы не справились, если бы не поучились как следует. И помни: они не могут ответить тебе. Надо всегда проявлять особенную учтивость к людям, чье положение не разрешает отвечать в том же тоне. Если ты не будешь вежлива, они начнут презирать тебя и совершенно правильно сделают, потому что настоящие леди так себя не ведут.
«Вести себя как леди» — главный лозунг того времени. Под ним подразумевались некоторые любопытные требования.
Помимо вежливости по отношению к нижестоящим, он за-ключал в себе и многое другое: «Всегда оставляйте на тарелке немножко еды; никогда не пейте с набитым ртом; никогда не бойтесь наклеить лишнюю марку на конверт, если в нем, конечно, не счета из магазина. И главное: надевайте чистое белье перед поездкой по железной дороге на случай катастрофы».
Так уж повелось, что чаепития на кухне собирали множество друзей нашей кухарки, один или два приходили навестить ее ежедневно. Из духовки появлялось печенье с изюмом. Никогда в жизни не пробовала такого печенья, как пекла Джейн, — рассыпчатого, тоненького, тающего во рту, есть его горячим — все равно что побывать на Небесах.
При всей своей доброй коровьей внешности Джейн была настоящим жандармом; если кто-нибудь поднимался из-за стола, она повышала голос:
— Я еще не кончила, Флоренс. — И Флоренс, сконфуженная, садилась на свое место, бормоча:
— Простите, миссис Роу.
В определенном возрасте кухарок всегда называли «миссис». У горничных должны были быть «подходящие» имена — Джейн, Мэри, Эдит и т. д. Такие имена, как Вайолет, Мюриэл, Розамунда считались, наоборот, неподходящими, и девушкам твердым тоном говорили: «Поскольку ты находишься у меня на службе, отныне тебя будут называть Мэри». Главных горничных, достигших определенного возраста, часто называли по фамилии.
Между «детской» и «кухней» нередко возникали трения, но Няня, ни в коем случае не допуская никакого ущемления своих прав, отличалась необыкновенно мирным характером, и с ней постоянно советовались все молодые служанки.
Дорогая Няня. В моем доме в Девоне висит ее портрет, написанный тем же художником, который сделал портреты всех остальных членов семьи, знаменитым по тем временам Н. X. Дж. Бэрдом. Мама относилась к произведениям мистера Бэрда критически. «Все у него такие грязные, — жаловалась она, — у вас такой вид, будто вы целыми неделями не моете рук».
Как ни странно, довольно меткое замечание. Глубокие синие и зеленые тени на лице моего брата наводили на подозрения о его отвращении к мылу и воде; что же касается моего портрета в шестнадцатилетнем возрасте, то на нем явно видны пробивающиеся над верхней губой усики — недостаток, которым я никогда не страдала. Напротив, отец выглядит на своем портрете таким бело-розовым, что определенно мог бы служить рекламой мыла. Думаю, художник совершенно не хотел писать все эти портреты и согласился исключительно под давлением мамы, не устояв перед ее напором. Портреты брата и сестры отличались отсутствием какого бы то ни было сходства с ними, в то время как портрет отца поражал точностью, хотя и он явно не был удачным.
Я совершенно уверена, что любимым детищем художника был портрет Няни. Прозрачный батист ее сборчатого чепца великолепно обрамляет морщинистое лицо с глубокими впадинами глазниц; стиль напоминает старых фламандских мастеров.
Я не знаю, в каком возрасте пришла к нам Няня, почему мама выбрала такую немолодую женщину, но она всегда говорила:
— С того момента, как появилась Няня, я могла больше не беспокоиться о тебе, я знала, что ты в хороших руках.
Великое множество детей прошли через эти руки, я была последней.
Во время переписи населения отец должен был сообщить возраст всех обитателей нашего дома.
— Весьма деликатная работа, — сказал он удрученно. — Слуги не любят, когда их расспрашивают о возрасте. И что делать с Няней?
Няня явилась и, скрестив руки на своем белоснежном фартуке, встала перед папой с вопросительным видом.
— Так что, понимаете, — заключил папа, вкратце объяснив суть переписи населения, — я просто обязан сообщить возраст каждого. Что… э-э-э… мне написать о вас?
— Что желаете, — сказала Няня вежливо.
— Да, но я… э-э-э… должен знать…
— Пишите, как вам кажется лучше, сэр.
Считая, что ей, по крайней мере, лет семьдесят пять, папа осторожно предположил:
— Э-э-э, ну, например, пятьдесят девять? Что-то в этом роде?
На морщинистом лице отразилось страдание.
— Неужели я выгляжу такой старой, сэр? — спросила Няня с неподдельной горечью.
— Нет, что вы, но все-таки что мне сказать?
Няня повторила свой ход.
— То, что вы считаете правильным, сэр, — сказала она с достоинством.
Примирившись, папа написал, что ей шестьдесят четыре года. И в наши дни случается встретиться с подобным явлением. Когда мой муж, Макс, работал с польскими и югославскими пилотами во время последней войны, он сталкивался с реакцией точь-в-точь как у Няни.
— Возраст?
— Какой угодно — двадцать, тридцать, сорок — как вам будет угодно, — отвечали они, дружески разводя руками, — не имеет никакого значения.
— Где родились?
— Где хотите. Краков, Варшава, Белград. Загреб… Где хотите.
Нельзя яснее выразить всю смехотворность этих фактических деталей.
Совершенно так же ведут себя арабы.
— Как поживает ваш отец?
— Хорошо, но только он очень старый.
— Сколько же ему лет?
— О, очень много, девяносто или девяносто пять.
При этом оказывается, что отцу, о котором идет речь, лет пятьдесят.
Но так уж устроена жизнь. Когда вы молоды, вы молоды; когда обретаете зрелость, вы «в расцвете лет»; но когда расцвет сменяется увяданием, вы стары. А уж если стары, то возраст не имеет никакого значения.
В пять лет на день рождения мне подарили собаку — это было самое оглушительное событие из всех, которые мне довелось пережить до тех пор; настолько невероятное счастье, что я в прямом смысле лишилась дара речи. Встречаясь с расхожим выражением «онеметь от восторга», я понимаю, что это простая констатация факта. Я действительно онемела, — я не могла даже выдавить из себя «спасибо», не смела посмотреть на мою прекрасную собаку и отвернулась от нее. Я срочно нуждалась в одиночестве, чтобы осознать это несусветное чудо. (Такая реакция осталась характерной для меня на протяжении всей жизни — и почему надо быть такой глупой?) Кажется, насколько подсказывает память, я убежала в туалет — идеальное место, чтобы прийти в себя, где никто не сможет потревожить мои размышления. Туалеты в те времена были комфортабельными, чуть ли не жилыми помещениями. Я опустила крышку унитаза, сделанную из красного дерева, села на нее, уставилась невидящими глазами на висевшую напротив карту Торки и стала думать об обрушившемся на меня счастье.
— У меня есть собака… собака… Моя собственная собака, моя собственная настоящая собака… Йоркширский терьер… моя собака, моя собственная настоящая собака…
Позднее мама рассказала мне, что папа был очень разочарован моей реакцией на подарок.
— Я думал, — сказал он, — девочка будет довольна. Но, похоже, она даже не обратила внимания на собаку.
Но мама, которая всегда все понимала, сказала, что мне нужно время.
— Она еще не может уяснить себе все до конца.
Пока я размышляла, четырехмесячный щенок печально побрел в сад и прижался к ногам нашего сварливого садовника по имени Дэйви. Щенка вырастил один из сезонных садовых рабочих. Вид заступа, погруженного в землю, напомнил ему родной дом. Он сел на дорожку и стал внимательно наблюдать за садовником, рыхлившим почву.
Именно здесь в положенный срок и состоялось наше знакомство. Мы оба робели и делали нерешительные попытки приблизиться друг к другу. Но к концу недели мы с Тони оказались неразлучны. Официальное имя, данное ему папой, Джордж Вашингтон, я тотчас для краткости предложила заменить на Тони. Тони был идеальной собакой для ребенка — покладистый, ласковый, с удовольствием откликавшийся на все мои выдумки. Няня оказалась избавленной от некоторых испытаний. Как знаки высшего отличия разные банты украшали теперь Тони, который с удовольствием поедал их заодно с тапочками. Он удостоился чести стать одним из героев моей новой тайной саги. К Дики (кенарю Голди) и Диксмистресс присоединился теперь Лорд Тони.
В те далекие годы я отчетливее помню брата, чем сестру. Сестра обращалась со мной очень ласково, а брат презирал и называл девчонкой, и я, конечно, привязалась к нему и бегала за ним, как собачка, если только он позволял. Главное, что я помню о нем, были белые мыши, которых он дрессировал. Я была представлена мистеру и миссис Усики и всей их семье. Няня не одобряла этого знакомства. «Они дурно пахнут», — сказала Няня. И это было чистой правдой.
У нас в доме уже была собака, старый терьер денди динмонт по кличке Скотти, принадлежавший брату. Брата назвали Луис Монтант в честь лучшего американского друга моего отца, но все называли его Монти. Брат никогда не расставался со Скотти. Мама машинально повторяла:
— Монти, не наклоняйся к собаке, не позволяй ей лизать тебе лицо.
Растянувшись на полу рядом с корзиной Скотти, Монти обнимал его за шею обеими руками и не обращал на мамины слова никакого внимания. Папа говорил:
— От собаки несет псиной.
Скотти было тогда уже пятнадцать лет, и только страстный любитель собак решился бы спорить с этим обвинением.
— Розами, — шептал Монти любовно, — розами, вот чем он пахнет.
Увы, со Скотти произошла трагедия. Еле волоча ноги, слепой, он тащился за мной и Няней через дорогу, когда из-за угла стремительно выехал экипаж, доставлявший на дом покупки, и Скотти попал под его колеса. Мы привезли его домой в кэбе, вызвали ветеринара, но через несколько часов Скотти умер.
Монти в это время находился с друзьями на морской прогулке. Маму очень беспокоило, как она сообщит ему ужасную новость. Она распорядилась, чтобы тело собаки положили в прачечную, и с волнением поджидала возвращения брата. Вернувшись, Монти, к несчастью, прошел не прямо в дом через главный вход, а в поисках каких-то нужных ему инструментов пересек двор и заглянул туда. Там лежал Скотти. Монти вышел и пропадал где-то несколько часов. Родители проявили достаточно деликатности, чтобы в его присутствии не упоминать о гибели Скотти. Монти сам вырыл ему могилу на собачьем кладбище в уголке сада, предназначенном для погребения домашних собак; на каждой могилке стоял камень с выгравированным на нем именем.
Брат, как я уже сказала, безжалостный задира, называл меня обычно «тощим цыпленком», и я всякий раз обливалась слезами. Почему это прозвище так оскорбляло меня, не знаю. Совсем крошкой я бежала к маме жаловаться и хныкать: «Я ведь не тощий цыпленок, правда, мамочка?» На что мама невозмутимо отвечала: «Если ты не хочешь, чтобы он тебя дразнил, зачем ты все время ходишь за ним по пятам?»
Ответить на этот вопрос было невозможно; обаяние Монти действовало на меня с такой силой, что я решительно не могла отстать от него. Монти находился как раз в том возрасте, когда принято презирать и всячески третировать младшую сестру. Иногда он проявлял великодушие и допускал меня к себе в «мастерскую», где стоял его токарный станок. Монти позволял мне держать досточки и инструменты и подавать их ему. Но рано или поздно «тощему цыпленку» предлагалось пойти прогуляться. Однажды его благосклонность зашла настолько далеко, что Монти пригласил меня с собой на лодочную прогулку. У него была маленькая прогулочная лодка, на которой он плавал в бухте Торки. К всеобщему удивлению, мне разрешили сопровождать его. Няня была настроена категорически против этого мероприятия, считая, что я промокну, испачкаюсь, прищемлю пальцы и вообще, скорее всего, погибну. «Молодой джентльмен не умеет обращаться с маленькими девочками».
Мама заявила, что у меня достаточно здравого смысла, чтобы не упасть за борт и что такая поездка принесет мне пользу. Думаю, она хотела показать, что ценит альтруистический поступок Монти. Мы отправились на пирс. Монти подтянул лодку к ступенькам, и Няня передала меня на руки брату. В последний момент мама встревожилась.
— Будь осторожен, Монти, очень осторожен. И, пожалуйста, недолго. Ты ведь будешь следить за ней, будешь?
Брат, который к этому моменту, должно быть, глубоко раскаивался в своем великодушии, буркнул:
— С ней все будет в порядке.
Мне он сказал:
— Сиди где сидишь и не шевелись, а главное, ничего не трогай.
Потом он начал делать что-то с канатами и тросами. Лодка накренилась так, что я совершенно не могла сидеть не шевелясь, как было приказано, и страшно испугалась, но потом она выровнялась и плавно заскользила по воде, я воспряла духом и пришла в полный восторг.
Глядя на нас, мама и Няня застыли на краю пирса точно фигуры из античной трагедии. Няня, готовая зарыдать в предчувствии катастрофы, и мама, пытающаяся преодолеть собственные опасения. Возможно, она думала о том, что сама была никудышным моряком.
— Надеюсь, она больше никогда не захочет сесть в лодку. Море такое переменчивое.
Ее предсказание оказалось совершенно справедливым. Я вернулась очень скоро, зеленая, и, как выразился мой брат, «три раза кормила рыб». Он помог мне высадиться, с отвращением заметив, что все женщины одинаковы.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.