Глава пятнадцатая
Глава пятнадцатая
Зима 1843 года выдалась премерзкая, такой ее и старожилы не помнили. С утра до ночи дожди проливные. От излишества вод поднялся Тибр и затопил часть города. На некоторых улицах римляне устраивали водное сообщение.
Небо как тряпка. Воздух свищет. Вода бьет в окна, рекой течет по улице. В мастерской настоящие сумерки.
Горько и одиноко. Из Петербурга пришло ужасное известие о смерти матушки.
Вроде бы еще совсем недавно батюшка писал: «По просьбе твоей матушки пишу к тебе желание ее видеть тебя при нас…»
А теперь… теперь не увидеть ее бесценных, родных до боли, бесхитростных писем.
«Любезный сын мой! Александр Андреевич!
Очень рада, что могу опять писать к тебе друг мой. Я была очень нездорова глазами и весьма испугалась чтоб не лишиться зрения, но благодаря Бога теперь совершенно выздоровела. Ты знаешь, что я не охотница лечиться, но домашныя средства мне помогли…
Конечно ты желаешь знать о брате Сереженьке. Скажу тебе, что он прилагает все свои старания к учению, но только слишком застенчив…
Мы мой друг, все считаем сколько осталось еще так (?) пробыть и желаем от души скорого и благополучного твоего возвращения, а до тех пор мы все тебя целуем мысленно. Желаем тебе всех благ.
К. И.»[78]
В последнее время она прихварывала. Днем чувствовала себя еще хорошо, но к ночи ей делалось хуже, так что обыкновенно она проводила их без сна. Это так утомило больную, что довело ее до великой слабости. К тому же у нее стали пухнуть ноги, так что доктор объявил болезнь опасною.
В ночь на 6 января Екатерина Ивановна спала спокойно и поутру чувствовала себя необыкновенно хорошо и даже встала и ходила по комнатам. Но после полудня ей стало делаться все хуже и хуже, а в 8 часов вечера она умерла. Последние мысли ее были об Александре.
Скончалась она в самый праздник Богоявления Господня.
9 января тело покойной предали земле на Смоленском кладбище.
Ф. А. Моллер, едва узнал печальную весть, отправил письмо в Рим Н. В. Гоголю, чтобы он подготовил к ней их общего друга.
«…получил от Федора Антоновича ужасную новость о смерти матушки, сообщенную мне моим самым коротким знакомым Н. В. Гоголем, — сообщал А. Иванов родным. — Не могу вспомнить без глубокой горести такую потерю, но более всего меня тревожит положение батюшки: оно должно быть невыносимо, тем более, что он только что оправился от своей болезни…»
Он как никогда почувствовал свою привязанность к отцу, к брату, родительскому дому…
«Для меня одна награда существует, — писал он отцу в феврале, — кончив мою картину, встретить вас здоровым, живым. Молю Бога, чтобы он меня этого не лишил, а к вам припадаю на коленях и прошу беречь свое здоровье. Простите меня, если я когда-либо вас чем-нибудь обидел. Я более к вам привязан, чем вы можете себе вообразить. Успехи мои в искусстве имеют одну цель — со временем доставить вам радость на земле…»
Батюшка, батюшка… Как бы то хорошо было, ежели бы решился он прожить года два в Риме. Привез бы его брат Сергей Андреевич до границы, а уж тут он, Александр, встретил бы его. А дальней дороги чего же страшиться. И по старости лет, примеры тому есть, путешествуют люди. Страшно-то только до вступления на пароход, а там все чудесно пойдет. А они бы с братом стали жить с ним, батюшкой, на одной квартире, покорными слугами его…
Где бы он ни находился, что бы ни делал, мысль о домашних не покидала его. Все казалось ему, случится что-то. Страшное, непоправимое.
«…Любезный брат! Ты совершенно без совести. Ну, как же можно не писать ко мне столько времени? Ведь я Бог знает, что об этом думал…» (из письма от октября 1843 года).
Он принялся уговаривать отца перебираться в Рим. Тем более, что брат Сергей Андреевич должен был вскоре окончить курс в Академии художеств и ехать за границу.
Но ни настоятельные просьбы сына, ни красоты Италии, ни даже собственное желание свидеться с дорогим и нежно любимым Александром, ничто не смогло склонить Андрея Ивановича к принятию решения отправиться в дальнюю поездку. Он остался в Петербурге, не позволяя старшему сыну даже и думать о том, чтобы оставить работу над картиной и ехать к нему в Петербург, на что тот было совсем решился…
Летом, несмотря на болезнь глаз, А. Иванов возвратился к работе над картиной. Он уехал в Альбано писать подготовительные этюды.
Художник В. Е. Раев, оставил воспоминание о встрече с А. Ивановым в ту пору в запущенном и заглохшем парке, близ Альбано.
«…Я пошел со Штернбергом и Скотти в Парк Киджи, они там писали живописную лесенку и начали свою работу, а я пошел осматривать парк. Парк был совершенно запущен и заглох. В самой глубине оврага у ворот, что близ большой дороги… есть живописная группа деревьев, я здесь встретил нашего исторического художника А. А. Иванова, он жил в Альбано и писал этюд этих деревьев[79] для свой большой картины „Явление Христа народу“. Иванов приглашал меня начать писать с ним вместе эти деревья, но для меня они показались трудным делом…»[80]
Брату Сергею в августе 1843 года А. Иванов сообщит: «Теперь живу за городом и работаю этюды для моей картины».
Летом 1845 года напишет ему же: «…сильно поражен был видом Рима на 9-й версте, в Альбано, и занялся этим видом».
В сентябре же 1845 года сообщит: «…вчера поздно приехал я со своим прибором из гор в Рим, где уже останусь до последних чисел июля будущего года».
Но около 1844 года он, заметим, проявляет интерес к новым библейским сюжетам.
Из письма художника к отцу от июля 1844 года узнаем, что, почувствовав нужду А. Иванова иметь книгу «Пророков», вдова Баратынского обещалась ему ее доставить в Неаполь.
В октябре того же года, прося Ф. В. Чижова купить сочинение Pio «De l’art chr?tien», А. Иванов спрашивает его: можно ли купить «Библию» через Зайцевского. Н. В. Гоголю в феврале 1845 года он поручает узнать в Париже: вышел ли последний том Библии, в издании S. Cahen, то есть Эсфирь, Иов, Псалмы, Притчи, Екклесиаст, Песнь песней, так как прочие 15 томов он уже имеет и читает, находя это издание чрезвычайно любопытным. Брата просит 10 (22) сентября того года также купить Евангелие на французском языке. Летом 1846 года Иванов сообщает С. П. Шевыреву, что думает съездить дней на десять в Палермо для срисовки греческих мозаик, а осенью — Н. В. Гоголю, что занимался в Неаполитанской библиотеке древностями Египта и решился иметь собственное лучшее издание, то есть Розеллини «Monumenti di Editto е di Nupia», несмотря на дорогую цену — 100 скуд; о том же читаем в его записной книжке от 18 сентября 1847 года[81].
Все это показывает, что тогда же у Иванова родилась мысль об иллюстрировании Св. писания.
С кончиной близкого человека каждый из нас, почувствовав свое одиночество, обостренно начинает думать о смерти, несправедливости кончины, собственной горести, неосознанно, может быть, в эти тяжелые минуты обращаясь к Богу, единственному дающему надежду на встречу с покинувшим мир человеком. За одну эту надежду мы готовы отплатить Ему всем, что только в наших силах.
Спросим себя, не обет ли Ему дал и А. Иванов, задумывая в меру своих сил проиллюстрировать Св. писание, так связанное с Его именем.
А ведь и то еще случилось, о чем молчал он с родными. Порвано было им с женщиной, с которой прожил восемь лет. Трижды учинила она воровство, мерзко подвела его. А ведь и с ней годы эти — что как не блуд. Блуд, за который прощения нет. И после которого душа искупления ищет. Не с того ли и спрашивал он себя в ту пору: «Может ли подлец производить вещь священную?» А ведь только тогда вполне и счастлив человек, когда он молится Богу делами своими. Сравнительно с этим положением его все другие минуты жизни ничего не стоят.
Нет, нужно забыть все, вспоминать хаос молодости, как материал для того, чтобы говорить людям языком человеческим в изображении страстей в своем искусстве. Пора основаться крепко и, веря в провидение, доставляющее безгрешному полное спокойствие совести, быть орудием и слугой Божиим в кругу несовершенных человеков, Братий его.
«Мы, не постигающие вполне мысли Христовой и не в состоянии будучи до такой степени очиститься от беззаконий и пороков, чтобы тоже создать из сердец наших Храмы Богу, полагаем, что наши беспрестанные преступления могут выкупиться соблюдением обрядов, символически Его славимых. Вот отсюда-то и нужно, чтоб мудрой художник русский создал нам Библию в изящных видах и приложил к ней все свои ученые исторические разъяснения…
Христос, представляющий собою связь человека с Богом, т. е. человеческую плоть с невинностью и глубочайшими сведениями, первый высвободил Себя от всех искушений и послужил нам светильником жизни. Пожертвовав Собой, Он совсем не разрушал супружества, подтвердив это следующими словами: М<атфей, гл.>XIX,<ст.>8», — напишет он много позже, в начале июля 1847 года Н. В. Гоголю, как бы объясняя причину обращения своего к новой работе.
И с какой жадностью приступил Александр Иванов к написанию иконы «Воскресение Христово», едва прослышав, что К. Тон собирается заказать ему этот запрестольный образ для храма Христа Спасителя.
Словно что-то главное затронули в душе его, ради, может быть, этого данного им обета, он оставил на несколько месяцев работу над основным своим полотном, чего не позволял себе прежде.
«…Сочинить образ „Воскресше Христово“ — тысячи нужно сведений для меня, — писал А. Иванов А. О. Смирновой-Россет 12 февраля 1845 года, — нужно знать, как он был понимаем нашей православной церковью в то время, когда религия не была трупом: нужны советы наших образованных богословов и отцов церкви. Католические сюда не годятся, а здешний священник слишком мал для меня…»
Иного читателя, возможно, смутит выражение «когда религия не была трупом». Но вспомним Н. В. Гоголя. Как бы отвечая Чаадаеву, Гоголь писал: «Говорят, что Церковь наша безжизненна, но это ложь, потому что Церковь наша есть жизнь»; однако эта ложь «была правильным выводом — это мы трупы, а не Церковь наша — по нас и Церковь назвали трупом <…> Мы шли все время мимо нашей Церкви и едва ли знаем ее и теперь — владеем сокровищем, которому и цены нет…»
По мнению Иванова, разделявшего в данном случае мнение славянофилов, русская жизнь была идеальной в допетровское время, когда существовало патриаршество и когда еще были цельны и нетронуты здоровые начала, противостоящие роковому духовному раздвоению Запада. Православная же вера и церковь составляли духовную основу и высшее воплощение этих начал.
В течение трех месяцев А. Иванов, со свойственной ему добросовестностью, собирал материал для работы.
«Позовите, пожалуйста, брата моего к вам, — просил он Н. М. Языкова в феврале 1845 года, — и укажите ему, где бы можно было найти в Москве иконные образа — изображения Воскресения Христова, и с этих композиций, в каких бы они уродливых формах ни были, потрудился бы мне начертить [он копии] в маленьком виде, дабы иметь понятие, как греки передали сей образ, когда сочинения церковные выходили из самой церкви, без претензии на академизм, который нас совсем запрудил».
Брату же, служившему помощником у К. Тона[82], объяснял: «Ты мне сделаешь существенную услугу, без которой я совсем не могу сочинить этого образа. Если изображения иконные разнятся между собою, то все мне передай».
Москвичи всегда отличались добросердечием.
Н. М. Языков отправил художнику в Рим прориси с икон, дорогостоящее издание Снегирева «Памятники русской древности» и «дельную» книгу архимандрита Анатолия «О иконописании».
Умный и добрый Александр Николаевич Попов («человек еще молодой, но… горячий патриот») близко к сердцу воспринимал и исполнял каждую просьбу художника[83].
Помогал и Ф. В. Чижов. «Ал. Андр. Иванову необходимо знать, как изображалось у нас Воскресение Спасителя, — писал он Н. М. Языкову. — Все, что он ни читает, сколько мы ни толкуем, а останавливаемся на одном: что эта минута соединяется в нашей церкви с искуплением душ, то есть сошествием во ад. Исторического рассказа о Воскресении нет…
Когда дело пойдет дальше, я даже думаю написать митрополиту Филарету, прося его руководить в этом истинно благом начинании»[84].
Ф. В. Чижов, встретив во Флоренции направляющегося в Рим К. Тона, примется за подготовку архитектора к нужному пониманию эскиза Ивановым.
«Я дал уразуметь Тону, — писал он художнику, — что в первом шаге к русской архитектуре не будет первого шагу к нашей… иконной живописи»[85].
Три месяца писал А. Иванов образ «Воскресение Христово»[86], но кончилось тем, что приехал К. Тон в Рим и сказал художнику, что этот образ он отдал Брюллову, а ему поручает самую отличнейшую работу в московском храме — на парусах написать четырех евангелистов.
Удар Иванов перенес мужественно. Он, скорее по инерции, продолжал разрабатывать идеи для храма Спасителя (к примеру, намеревался украсить внутренние стены двумя ярусами ландшафтных изображений Палестины времен нынешних и времен Христа), но мысль, что в «тоновском шкапе» (так он называл спроектированный Тоном храм) не будет «ничего согласного с праведными правилами символики церковной», не оставляла его.
К. А. Тон был встречен русскими художниками с восторгом, тем более, что некоторые из них получили заказы от него. Как это принято в художественной среде, все окружили его, заговорили о заслугах великого архитектора перед отечеством, рассуждали о верности и мудрости принятых им решений. На другой день приезда был дан обед, где ораторствовал Ф. И. Иордан. Правда, к концу обеда все превратилось в неистовый шум.
С горечью поглядывал Иванов на разгулявшуюся братию.
«Приехал Тон и окончилось совершенное свободное состояние художника, — думалось ему. — Это правда, что все к этому уже было готово. Молодое поколение, видя в своих наставниках безбожников, пьяниц, гуляк, картежников и эгоистов, приняло все эти естества в основание, и вот, свобода пенсионерская, способная усовершенствовать, оперить и окончить прекрасно этого художника — теперь превращена на совершенствование необузданностей. Некогда думать, некогда углубляться в самого себя и оттуда вызывать предмет для исполнения. Разумеется, что тут уже лучше заняться заказной работой — вот вам, господа, и цены; Тон привез работы — вот вам сюжеты, вот меры; вдали деньги и приставник, чтобы работали, а не кутили, а может быть и вызов безвременный в Россию. Прощай все прекрасное, все нежнообразованное, прощай соревнование русских с Европой на поле искусства! Мы — пошлые работники, мы пропили и промотали всю свободу».
Нет, лучшее, что можно сделать теперь, — это удалиться от всех совершенно.
Вот нужно бы что сделать: сказать себе, что или я паду, или собрать всего себя и приступить к окончанию картины, веря, что способов достанет, чтобы ее кончить, и никого не пускать в студию.
Да, удалиться от всех совершенно, и особливо от своих художников, они грубы и безнравственны, следовательно, стоить будут всех его собственных сил, которых сосредоточение нужно для его картины…
Веселому хору порхающих русских художников А. Иванов давно казался чудаковатым и несколько странным. Кому-то он и вовсе крепко не нравился, и потому непременно провожали они этого сурового, строго сосредоточенного в себе аскета насмешечками и подтруниваньем.
Да, были странности у А. Иванова к тому времени, и подмечали их не одни художники. Жизнь в одиночестве накладывала заметный отпечаток на внутренний облик художника. В нем стала развиваться подозрительность к окружающим его людям. Еще в 1838 году, по возвращении из Неаполя, он посчитал, что в мастерской недостает некоторых предметов, дорогих его сердцу. Позже обеспокоило его то, что в его отсутствие из запертой мастерской были похищены деньги. «Наконец, он решил, — пишет М. Алпатов, — что кто-то в его отсутствии переворошил бумаги, причем ему показалось, что вещи посыпаны каким-то порошком, от прикосновения которого он почувствовал боль в руке. На самочувствие Иванова влияло и то, что каждодневный быт его становился все более беспорядочным. Погруженный в труды, он стал обходиться без обеда, питался сухим хлебом, который носил в кармане, варил себе кофе сам, доставая воду из соседнего колодца…
В тех случаях, когда друзьям удавалось затащить его в ресторан и там он отступал от обычных правил своей монашеской трапезы, ему становилось дурно, точно от отравления.
Все это содействовало развитию в нем болезненной мнительности… Уже в 1844 году Ф. А. Моллер жаловался Гоголю, что Иванов стал недоверчив к людям»[87].
Среди превосходных акварелей, сделанных в 1844 году талантливым и остроумным М. И. Скотти для альбома Кривцова и изображающих в юмористическом виде русских пенсионеров, был представлен и Александр Иванов. С больными глазами, в очках, нахлобучив огромную шляпу, закинув на плечи плащ, из-под которого высовывается сюртук, обдерганные панталоны и коренастые ноги в башмаках, идет зимой по Рипетте, опираясь на суковатую палку, скучный одинокий странник.
Этот же человек, находясь летом 1844 года в Неаполе, едва прослышав о смерти поэта Е. Баратынского, оставившего в чужом краю одинокими жену и трех детей, едва знакомый им, принялся утешать их, пригласил жить в свой дом…
Воистину он не знал цены ни себе, ни своему творчеству.
Старик М. Н. Воробьев, чудак и человек весьма суеверный, приехав в Рим и вместе с А. Ивановым навестив Овербека, по выходе из мастерской немца даже остановился в недоумении, услышав от Иванова, что все живописцы и сам он должны у Овербека учиться.
— Или я, братец, на старости лет выжил из ума, или ты свихнулся, — отвечал Иванову известный пейзажист. — Не тебе приходится учиться у Овербека, а он должен учиться у тебя!
Впрочем, мнительность А. Иванова, мешала ему правильно судить об истинном отношении к нему молодых пенсионеров.
Исправить его суждение помогают записки талантливого скульптора Н. А. Рамазанова, — в ту пору озорного гуляки и одного из активнейших участников всех застолий русских молодых пенсионеров, живущих в Риме.
В 1845 году, Н. А. Рамазанов получил письмо от родных из Петербурга, с известием, что актер В. А. Каратыгин[88] едет с семейством в Италию и просит его быть путеводителем по Риму. Каратыгины приехали. После обоюдных приветствий выяснилось, что путешественники хотят видеть Рим в пять дней.
— Это невозможно! — возразил скульптор, — помилуйте, товарищ мой, архитектор Бенуа посвятил исключительно изучению Рима четыре года, да и тут сознается, что едва узнал Рим наполовину…
И помчался в коляске с гостями к собору Св. Петра, а затем к катакомбам Св. Панкратия.
Посещение катакомб навело ужас на путешественников; но когда они покинули подземные переходы и вышли в сад, окружающий церковь, все явилось им еще в более ослепительном блеске красок, жизни и движенья.
Вечер был восхитительный…
Предоставим слово Н. А. Рамазанову.
«Ну что, как приезжие? Что Каратыгины? — спрашивают меня товарищи.
— Показал главное, по возможности, — ответил я.
— Но надо их чествовать хлебом-солью! — закричало несколько голосов.
— Непременно, — вскрикнул Ставассер, — мы здесь только говорим по-итальянски, а думаем и чувствуем по-русски; — так по-русски и угостить их нужно.
— Где же, — спросил архитектор Резанов, — зададим обед?
— В простой остерии, — ответил скульптор Антон Иванов. — Пусть увидят нас во всей патриархальности художественных нравов.
— Нельзя, — сказали многие: — Каратыгин здесь с женою и дочерью.
— В вилле Боргезе, около домика Рафаэля! — сказал скульптор Климченко.
— Хорошо бы было, но неудобоисполнимо, — заметил живописец Пимен Орлов. — Там помешает гуляющая публика.
— Я полагаю, господа, — начал говорить архитектор Бейне, — что едва ли не лучше дать обед Каратыгиным в вилле Понятовского, что за порте дель Пополо. Вилла очаровательна…
— В вилле Понятовского! — вскричали все разом.
— Если так, господа, то завтра же, — заметил я, — послезавтра Каратыгины уезжают в Неаполь.
— И Иванова Александра Андреевича пригласить! — вскрикнул живописец Ломтев.
— Без сомнения! — закричали все, — будет больше почета. Ведь он у нас молодой старик, — и его притащим!..
— А что, картину его Каратыгины видели? — спросил меня живописец Мокрицкий.
— Никому не показывает, — ответил я.
— Завтра все увидим, все вместе, и Каратыгины ее увидят! — воскликнул Ставассер.
На другой день, именно 20 июня по нашему стилю, около пяти часов вечера, на вилле Понятовского собрались русские художники.
Рассказы, воспоминания о России, обоюдные расспросы о предметах искусства, шутки, проникнутые неподдельным весельем и искренностью, оживили семью русских художников. Доброе вино из лучших погребов Рима, охоложенное в фонтанах, делало откровенный кружок еще откровеннее. Достало время поговорить обо всем; говорили о значении русских художников в Риме, разумея Шебуева, Егорова, Щедрина, Брюллова, Иванова, Бруни, Кипренского, Тальберга, Пименова, Ставассера, и говорили потом, как иногда ведет себя иностранец художник в России.
Появление шампанского привело нас к заздравному кубку за благоденствие нашего Царя, причем отгрянуло ура, — и стройно, и восторженно была пропета молитва за Государя. За тем следовал тост за дорогих гостей…
Потом следовали тосты за здоровье и честь наших славных пестунов…
После обеда мы разобрали букеты, украшавшие стол, и при криках: Каратыгины не видали римского карнавала! Осыпали их цветами. Радость была на всех лицах. Прекрасный вечер сманил дам прогуляться по вилле; их сопровождали несколько художников; а другие составили кружок около Василия Андреевича; — и об чем мог быть разговор между нами, как не об искусстве?..
Василий Андреевич, воспользовавшись минутою общего восторга, обратился к А. А. Иванову:
— Покажите, пожалуйста, вашу картину!
— Невозможно, — ответил Иванов, — уже спускаются сумерки.
— По дороге скупим все свечи! — вскрикнул Ставассер, и мигом распорядился.
Коляски подкатили к воротам виллы. Иванов оторопел. Мастерская его в переулке Vantaggio, близ Рипеты, мгновенно осветилась многочисленными огнями, — и всё весёлое общество смолкло при созерцании произведения, которым каждый русский может, по справедливости, гордиться в самом Риме. Все были поражены картиною, и художники, воодушевленные и ею, и незабвенно проведенным днем, пропели несколько духовных песен Бортнянского.
Так мы встретили Каратыгиных и простились с ними, напутствуя их громкими желаньями счастливого возвращения на родину».
* * *
В один из летних дней 1845 года А. Иванов вместе с художником Егором Солнцевым («это руда золотая, русское золото, нужно, чтобы его обработать, — надежда вся на его 26 лет») ездили отыскивать мотивы для новых пейзажей. На девятой версте древней Аппиевой дороги оба были поражены открывшимся видом Рима.
Увиденное было чудесно.
Древняя дорога Аппия, имеющая по обеим сторонам развалины гробов римских вельмож; на втором плане акведук, за ним — Древний Рим в развалинах, потом самый Рим и в середине — купол Петра, царствующий над всеми развалинами, потом витербские горы за 60 миль, и все это при закате солнца!
«Пожалуй, могут истолковать, что торжествующий Петр, или католицизм над древним миром находится при своем закате», — заметит, закончив работу над пейзажем, А. Иванов в одном из писем друзьям в Москву.
Позволим так же привести концовку другого письма А. Иванова, касающегося той же работы, записанную Н. Н. Третьяковым с его слов, когда-то, в отделе рукописей ГТГ: «Св. Петр со всеми другими церквами, все это великолепие находится при закате солнца, а зритель видит на горизонте горы Севера, где решится, наконец, судьба человеческая».
Москва в то время постоянно занимала его мысли. С Н. М. Языковым, дружеские отношения с которым продолжатся до самой кончины поэта, последовавшей в январе 1847 года, художник делился сокровенными планами относительно возможности своего преподавания в московском училище живописи и ваяния. Ему же он поручил дело по пересылке своих «картин, рисованных в два карандаша», — картонов «боец Боргезе», «Венера Медицийская», «Лаокоон» и преподнесении их в дар училищу живописи и ваяния.
Н. М. Языков, в свою очередь, в марте 1845 года предложил Ф. В. Чижову написать статью о русских художниках в Риме в 1844 году, что Ф. В. Чижов и исполнил.
Москва одаривала А. Иванова вниманием и заботой, так не хватавших ему в ту пору.
* * *
1(13) декабря 1845 года, в страшную бурную ночь, когда порывы ветра ломали деревья, в Рим приехал государь император Николай Павлович. Он остановился в палаццо Джустиниани.
Было 4 часа пополуночи.
В этот же день в 11 часов государь в казацком мундире отправился с визитом к папе.
В то время в Италии было очень неспокойно. Тот тут, то там вспыхивали народные восстания. В Румынии очень скоро подавили бунт, но его главари и зачинщики сумели бежать в Тоскану, где великогерцогское правительство взяло их под защиту. Николай Павлович как горячий поборник легитимизма, еще будучи в Неаполе, выразил свое неодобрение образу действий тосканского герцога и должен бы, казалось, стяжать симпатии итальянских правительств, но был принят в Италии холодно, и особенно папой.
У Григория XVI были свои причины негодовать на русского императора, под скипетром которого пребывало семь миллионов католиков, в основном поляков.
Католическое духовенство в Польше постоянно служило политическим целям и раздувало пламя вражды у польского населения к русским. Русское правительство, стремясь загасить опасный очаг, вынуждено было принять ряд жестких мер в отношении ксендзов и католических монахов. Протесты папы в данном случае не принимались государем Николаем Павловичем в расчет. Он исходил из интересов России, пресекая самую возможность подвергнуть опасности насущные интересы государства. Папа же надеялся добиться своего при личном свидании с царем.
Было дело и у государя императора к Григорию XVI, которое нельзя было решить, не заручившись поддержкой папы. Николай Павлович решил перенести резиденцию католического митрополита из Могилева в Петербург, где легче было контролировать его действия и влиять на католическое духовенство. С тою же целью он перевел в Петербург и Виленскую католическую духовную академию.
Разговор между папой и государем императором предстоял сложный. Каждый верил в правоту своего дела…
Меж тем нечаянный приезд православного императора в Рим привел в возбуждение весь город[89]. Такого издревле здесь не помнили.
Надобно ли говорить, что испытывали русские художники, узнав эту весть.
Все пенсионеры и проживающие в Риме на свой счет художники собрались в ресторане Лепре, куда вскоре после того, как завершились переговоры государя с папой, явился человек, посланный вице-президентом Академии художеств графом Ф. П. Толстым[90], и объявил, что всем надлежит немедленно ехать в Петровский собор для представления Его Величеству.
В соборе Св. Петра Иванов впервые увидел государя.
Крупный человек, одетый в коричневого цвета пальто, застегнутое на все пуговицы, в черном галстуке, без воротничков, (после аудиенции у папы государь съездил переодеться) ходил вместе с Ф. П. Толстым внутри храма.
Медленно все двадцать шесть художников приблизились к Его Императорскому Величеству.
Государь обернулся к ним, приветствовал легким наклоном головы и мгновенно окинул всех быстрым всевидящим взглядом.
— Художники Вашего Величества! — сказал граф Ф. П. Толстой.
— Говорят, гуляют шибко, — заметил государь.
— Но также и работают! — ответил граф.
— Хорошо, — сказал царь, — увидим и определим, — и пошел с Толстым осматривать собор, говоря: — Я рад, очень рад, что тебя вижу; у меня тебе будет много работы.
Рассматривая капеллы, император заказывал графу Ф. П. Толстому копии с образцов и вещей, которые ему нравились.
В свите государя находился и Л. И. Киль, вступивший пред тем в должность директора над русскими художниками, на место добродушнейшего Кривцова, но он не обратил на него ни малейшего внимания.
Л. И. Киль с давних пор имел личную неприязнь к А. Иванову.
«…Десять лет, как у меня с Килем была большая неприятность; я полагаю, что он ее теперь не забудет выместить», — еще до приезда Л. И. Киля в Рим писал А. Иванов А. О. Смирновой-Россет.
По приезде государя Л. И. Киль, сообщал граф Ф. П. Толстой в своем рапорте, «употребил все интриги, чтоб не допустить государя по мастерским наших художников, а особливо Иванова не терпит и выставляет сумасшедшим мистиком и успел уже надуть это в уши Орлова, Адлерберга и нашего посланника, с которым до гадости подличает, как везде и у всех».
Еще едва прибыв в Рим и увидев худое положение дел пенсионеров и притеснения Киля, граф Ф. П. Толстой вознамерился, по приезде царя, действовать прямо и решительно, что ему и удалось с помощью благословенного и ласкового приема, сделанного ему его величеством. Государь готов был побывать во всех мастерских художников.
4 декабря в десять часов утра император приехал с графом Ф. П. Толстым в мастерскую Александра Иванова.
Художник встретил государя императора с бумагою в руках. Он готовился прочитать подробное содержание своей картины. Но государь сказал ему:
— Ты читай про себя, а мне покажи твою картину! Мне некогда!
Картину А. Иванова государь нашел прекрасною, расхвалил ее, сделал некоторые замечания; удивляясь его труду, долго рассматривал его этюды, и на слова одного из присутствующих, заметившего, что этюдов слишком много, сказал:
— Иначе и нельзя, чтобы написать хорошую картину.
Около часа пробыл император в мастерской А. Иванова.
Выходя из нее, сказал художнику:
— Оканчивай с Богом! Картина будет славная. Прекрасно начал.
Впоследствии передавали: государь милостиво пожелал, чтобы pendant к картине на тему крещения евреев в Иордане Иванов изобразил крещение русских в Днепре[91].
После посещения императором его мастерской А. Иванов поспешил поделиться пережитым впечатлением с С. П. Шевыревым:
«…Караулил я у своего переулка, и вот стройный ряд карет пронесся на публичную выставку иностранцев, на Piazza (del) popolo. Это дало мне знать, что царь… приготовился увидеть произведения русских, посмотрев сначала на ничтожность всех иностранных. Усердный слуга царский, князь Волконский, прискакал во весь опор к моей студии, с известием, что сейчас будет ко мне государь. Эта минута моя была самая высокая в моей земной жизни, я внутренне укрепился молитвой, и вот — царь. Он раскрыл во мне чувство моей собственной значимости, которое меня так сильно занимает. Не сочтите это за гордость и тщеславие, я в этом только вам одним и признаюсь, и то в этот сегодняшний день».
Кроме личного одобрения, государь пожаловал Иванову в подарок триста червонцев.
5 (18) декабря в час ночи император Николай Павлович выехал из Рима. Русские художники пришли к крыльцу дворца посланника, чтобы поклониться государю и пожелать ему счастливого пути, но им сказали, что он желает уехать тайно, и они удалились.
Как по дороге из Неаполя в Рим, так и из Рима во Флоренцию и Болонью, во время проезда императора по всем дорогам были размещены карабинеры[92].
Граф Ф. П. Толстой писал в своих «Записках»: «Я не верю, чтобы у итальянцев могло быть что-нибудь против нашего царя, а что в Италии не совсем спокойно, то это верно».
Л. И. Киль, раздосадованный неуспехом своих интриг, еще более возненавидел А. Иванова и стал обращаться с ним еще хуже и даже написал государю бумагу, представив художника «как нестоящего доверенности плута», которое, к счастью, не возымело никакого действия.
Позже генерал-майор Л. И. Киль будет отстранен от должности, и художники вздохнут облегченно.