Глава четвертая

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава четвертая

Став старшим профессором, Андрей Иванович получил квартиру в главном здании Академии художеств.

Семья Андрея Ивановича росла. В 1822 году родился Сергей, через два года — Елизавета. Пятеро детей — два сына и три дочери жили теперь под крышей ивановского дома. Были и утраты в семье: троих младенцев супруги схоронили вскоре после их рождения, а двоих — Петра и Павла — Бог прибрал в возрасте десяти и четырех лет.

Старшая дочь Екатерина вышла замуж за сына губернского секретаря — художника Андрея Якимовича Сухих. Тот окончил Академию в 1821 году, был учеником Шебуева. Еще учась, поднес картину императрице Елизавете Алексеевне и получил золотые часы. Четыре года назад стал академиком. Андрей Иванович, чего греха таить, помог Андрею Якимовичу в работе.

Помогал он, впрочем, не только своим детям. В списке вольноприходящих учеников живущими к тому времени у Иванова числились Г. Лапченко, К. Кнабельсдорф — «польской нации шляхтич» и Александр Малевский.

Не вина Андрея Ивановича, что не станут они именитыми художниками, но сохранят на всю жизнь преданность искусству. Малевский 18 лет будет руководить петербургской рисовальной школой для вольноприходящих, Лапченко, подававший такие надежды, ослепнет… По-разному сложится жизнь. Но как можно не любить их, не ценить жадного желания научиться искусству владеть карандашом и кистью.

— Меня ведь секли за мою страсть к рисованию, — рассказывал Малевский. — Отец мой хотел, чтобы я вступил в военное звание. Сажал меня обыкновенно за геометрию. «Молокосос, — говаривал он иногда с сердцем, — ты сын дворянина, маляром тебе быть не приходится». А страсть мучила меня. Чувство ли самобытности, предчувствие ли назначения, не знаю что волновало меня, — знаю только, что с криком объявил я однажды отцу мое нежелание заниматься чем бы то ни было кроме искусства. Проклятья и приказания принести розги раздались в ушах моих. С ожесточением подбежал я к столу. «Что розги батюшка? — закричал я вне себя, — вот вам ножик, зарежьте лучше: я готов на все!..» Мать вступилась за меня, отец сдался на ее убеждения, но обратись ко мне с презрительною холодностью, которая в эту минуту была хуже гнева, хуже прежних его жестокостей, сказал: «Делайте что хотите — мне все равно, у меня теперь нет сына!»… Он сдержал свое слово: где бы я ни был, чем бы не занимался после, он не обращал никакого внимания. Я, меж тем, слышал, что есть возможность посещать классы академии; знакомых в ней я никого не имел, не к кому было обратиться, но это не остановило меня; я решился сам добиться до академии. В одно утро, пришел на Румянцевскую площадь, — увидел академию… Ах, Андрей Иванович, если бы вы знали, сколько горестных чувств я испытал при этом. Ведь у меня в Академии не было никого из знакомых. Никого. И вот я у вас обучаюсь. Не счастье ли это? Не сон ли?

Соседями по квартирам у Ивановых были товарищи Андрея Ивановича по Академии художеств — И. П. Мартос, С. И. Гальберг, С. С. Пименов… У всех дети — однолетки с детьми Ивановых. Отношения складывались дружеские. Молодежь, подрастая, собиралась по вечерам у кого-либо на квартире, звучали «семейные вальсы», начинались танцы, рождались увлечения. Так, многие приметили неравнодушное отношение Александра Иванова к прислуге Пименовых, — красивой скромной барышне. Впрочем, увлечение было недолгим.

Молодежь с интересом слушала стариков.

— Для художников нет в мире лучшего уголка земли, как Рим, — говаривал профессор Самуил Иванович Гальберг. — Если вы любите искусство, то хоть пешком, но будьте в Риме.

Гальберг был образованнейший художник, полный разнородных сведений. Его друзья-профессора называли его не иначе как ходячим энциклопедическим лексиконом. Правилом его было: лучше делать что-нибудь, нежели не делать ничего, почему он часто повторял ученикам своим: если не лепите, читайте, пойте, играйте на каком-нибудь инструменте, только не позволяйте себе ничего не делать. Сам Самуил Иванович очень недурно играл на флейте.

Лепил он изумительно. Таких произведений, как два изваяния, помещенных в Троицкой церкви, в Измайловском полку, в Петербурге, не было у Кановы, ни даже у Торвальдсена. Имена соперников его в работах можно было встретить разве лишь на древних греческих бюстах, находящихся в музее Капитолия.

Гальбергу вторил старик Иван Петрович Мартос.

— Не могу быть в праздности, — говорил он.

По скромности своей скульптор никогда не обременял просьбами о себе правительство и имел содержание от казны такое, каким пользовались некоторые ученики учеников его.

А ведь Мартоса знала вся Россия. Его памятник Минину и Пожарскому стоял в Москве, около Торговых рядов, против Кремлевской стены. Открытие его в 1818 году было большим художественным событием.

Степан Степанович Пименов работал вместе с Росси, и многие его работы были, что называется, на виду у всех. Был он независим и смел в суждениях.

Карандаш Александра Иванова запечатлевал и бытовые сценки.

Появлялись на листах бумаги зарисовки отца и матери, играющих вечером в карты, сестры, занятой вышиванием. Брались новые листы и начеркивались фигурки девушек под зонтом, сельский пейзаж…

* * *

По свидетельству графа Блудова, в день отъезда государь отправился в Александро-Невскую лавру отслужить молебен. Было 4 часа утра. Длинный ряд монахов, встретивший его у входа в церковь, господствовавшая темнота вокруг и ярко освещенная рака угодника Божия, видневшаяся вдали, в растворенные врата, поразили его восприимчивое воображение; он плакал во время молебна. Посетив на несколько минут митрополита Серафима, зашел государь к схимнику Алексею. Мрачная картина кельи, стоявший в ней гроб, который служил постелью отшельнику, произвели на него сильнейшее впечатление.

— Мы более не увидимся, — сказал схимник государю.

Перед выездом из Петербурга государь остановился у заставы, привстал в коляске и, обратившись назад, в задумчивости несколько минут глядел на столицу, как бы прощаясь с нею. Было ли то грустное предчувствие, навеянное посещением схимника, или твердая решимость не возвращаться более императором — кто теперь может ответить на эти вопросы?

А в ноябре по Петербургу поползли слухи о тяжелой болезни императора.

Все смутно, неопределенно ожидали чего-то недоброго; ходили слухи, что великий князь Константин Павлович отказался от престола. К этому примешивались смутные слухи о существовании каких-то тайных обществ, о которых будто бы писали Александру. Говорили, при нем они не посмели бы поднять головы, а что случится теперь — не дай Бог, умрет государь, — неизвестно. Будущее было полно тревог, неопределенности.

Утром 27 ноября, во время молебствия за здравие государя в большой церкви Зимнего дворца, в которой находилась императорская семья и несколько приближенных, было получено известие о кончине императора. Привез известие бывший начальник штаба гвардейского корпуса Нейдгардт. Рассказывали, когда во время самого молебна великий князь Николай Павлович, которого вызвали из церкви по случаю приезда курьера, вернулся и подал знак рукой духовенству и певчим: все умолкло, оцепенело от недоумения, но вдруг все разом поняли, что императора не стало; церковь глубоко охнула, и чрез минуту все пришло в волнение; все слилось в один говор криков, рыдания и плача.

Император Александр I скончался 19 ноября в 10 часов 50 минут утра — таково было привезенное известие.

Николай Павлович, едва получил его, пока еще духовенство находилось в церкви, принял присягу на верность цесаревичу Константину Павловичу и привел к ней внутренние караулы. «Хотя он слышал от самого покойного Государя о предполагаемом изменении порядка престолонаследия, — писал граф Блудов, — однако не знал о существовании какого-нибудь о том акта, который один мог быть действителен в таком важном случае, и поспешил собственною присягой уничтожить ходившие в то время темные слухи. Императрица Мария Феодоровна, убитая горем, могла ему сказать о хранившихся в Государственном Совете и Сенате бумагах уже тогда, когда великий князь объявил ей, что присяга совершена».

Великий князь Константин Павлович, получив известие о кончине брата двумя днями раньше, поспешил отправить в Петербург письмо, подтверждающее его желание отречься от престола.

Письмо было получено, и в царском семейном кругу, при обсуждении вопроса, нашли, что письма Константина Павловича недостаточно для убеждения народа и войска при пояснении причины второй присяги другому государю, особенно в отсутствии самого цесаревича.

С фельдъегерем отправлено было письмо в Варшаву с просьбой Константину Павловичу прибыть в Петербург. Через два дня отправился в Варшаву с тою же просьбою великий князь Михаил Павлович.

Петербург оставался в тягостном ожидании. Темные слухи и какое-то недоумение волновали всех. Чиновные особы облекались в траур, прекратились всякие увеселения, театры и балы.

С тревогой следили за происходящим и в Академии художеств.

Во время тяжелой болезни Александра Павловича в Таганроге были получены новые известия о существовании заговора, члены которого рассеяны по России. По важности известий Дибич решился послать в главную квартиру 2-й армии, в Тульчин, генерал-адъютанта Чернышева для предупреждения главнокомандующего Витгенштейна и для ареста командира Вятского пехотного полка полковника Пестеля. По смерти же Александра Павловича отправлен был оттуда же в Санкт-Петербург находившийся при покойном государе комендантом барон Фридерикс с подробным донесением о заговоре. Такое же донесение было отправлено в Варшаву, так как в Таганроге не знали, где император и, вероятно, не знали даже кто император.

12 декабря Николай Павлович, извещенный бароном Фридериксом, совершенно неожиданно получил другое известие о существовании заговора и о том, что большинство заговорщиков находится в Петербурге. Он призвал военного генерал-губернатора графа Милорадовича, показал сообщение, присланное из Таганрога, и рассказал о последнем свидетельстве заговора.

В тот же день он писал князю П. Н. Волконскому в Таганрог: «14 декабря я буду государь или мертв. Что во мне происходит, описать нельзя. Вы, наверное, надо мною сжалитесь, да, мы все несчастные, но нет несчастнее меня. Да будет воля Божия».

Из Варшавы наконец поступили в Петербург ожидаемые бумаги. 13 декабря объявлен манифест о восшествии на престол императора Николая Павловича, на 14 декабря назначена была присяга.

«Я была одна в моем маленьком кабинете (в ночь накануне восстания декабристов. — Л. А.) и плакала, — читаем в воспоминаниях императрицы Александры Феодоровны, — когда я увидела вошедшего мужа. Он встал на колени и долго молился. „Мы не знаем, что нас ждет, — сказал он мне потом. — Обещай быть мужественной и умереть с честью, если придется умирать“».

Собираясь 14 декабря на Сенатскую площадь, государь наугад раскрыл всегда лежавшее на его письменном столе Евангелие и через минуту обратился к стоявшему рядом П. В. Кутузову:

— Посмотри, Павел Васильевич, какой мне стих вышел: «Аз есмь пастырь добрый; пастырь добрый душу свою полагает за овцы, а наемник, иже несть пастырь, бежит».

(Во время восстания «оставшись один, — вспоминал Николай I, — я спросил себя, что мне делать? — и перекрестясь, отдался в руки Божии и решил идти где опасность угрожала».)

На Сенатской площади, окруженный сбегавшимся к нему народом, он принялся разъяснять манифест. Государь был весь на виду у вооруженных мятежных солдат и офицеров.

Он желал мирного завершения противостояния. Ему хотелось убедить обманутых солдат и офицеров в законности своего воцарения. Но ни его слова, ни увещевания митрополита Серафима и великого князя Михаила Павловича не возымели воздействия. Выстрел Каховского, смертельно ранившего петербургского генерал-губернатора М. А. Милорадовича, усугубил дело, требовал иных, решительных мер.

Встал вопрос о необходимости открыть огонь по восставшим. Но император никак не мог решиться отдать приказ сделать это. («Я предчувствовал эту необходимость, но, признаюсь, когда настало время, не мог решиться на подобную меру, и меня объял ужас».)

Генерал-адъютант Васильчиков сказал тогда ему:

— Нельзя тратить ни минуты; теперь ничего нельзя сделать, необходимо стрелять картечью.

— Вы хотите, чтобы я в первый день моего царствования пролил кровь моих подданных? — отвечал Николай Павлович.

— Для спасения вашей империи, — сказал генерал-адъютант.

После этих слов Николай Павлович понял: «Опомнившись, я видел, что или должно мне взять на себя пролитую кровь некоторых и спасти почти наверное все, или, пощадив себя, пожертвовать решительно государством».

В день восстания Александр Иванов мог увидеть то, что увидел и о чем написал впоследствии в мемуарах один из воспитанников Академии художеств Ф. Г. Солнцев.

«Вечером, когда все уже поутихло, я с одним товарищем пошел к кадетскому корпусу посмотреть, что делается на Исаакиевской площади. Лишь только мы перешли Румянцевскую площадь, как солдат закричал: „Назад!“ Спустились к Неве; здесь опять закричали нам: „Назад!“ Мы повернули в противоположную сторону — опять „Назад!“ Делать нечего, пришлось идти обратно в Академию. Когда мы подошли к ней со стороны 3-ей линии, то увидели лежащего на панели раненого старого солдата Московского полка. В это время приехал Оленин с Бенкендорфом. Увидя солдата, Бенкендорф приказал часовому взять у раненого ружье. Старый служака заплакал как ребенок.

— Ты бунтовщик? — спросил его Бенкендорф.

— Нет, я солдат, — отвечал старик, — нам что прикажут, то и делаем.

Солдата отправили в лазарет, а мы возвратились в Академию.

Любопытно также, что когда из пушек сделано было несколько выстрелов с Исаакиевской площади поперек Невы по бегущим, то несколько картечь влетело в окна Академии и одна из них, в виду столпившихся учеников, разбила статую.

На другой день, после принятия присяги императору Николаю I, часа в 3, я пошел проведать отца. Исаакиевская площадь была покрыта войсками, сенат оказался поврежденным от пуль; на его стенах и на снегу виднелась кровь; на одном фонарном столбе развевался клок волос. Так как через площадь не пропускали, то мне пришлось обойти ее.

После 14-го декабря никаких особенных строгостей в Академии не последовало; все шло своим обычным порядком».

Идея создания на земле истинно христианского государства — идея Третьего Рима — была не чужда молодому государю.

Николай Павлович верил в призвание Святой Руси. Его мыслью было — пресечь дальнейшую европеизацию России.

Однажды, идя по Эрмитажу, Николай Павлович остановил свой взгляд на мраморной статуе Вольтера. «Истребить эту обезьяну», — сказал государь. (Чтобы спасти работу Гудона, граф А. П. Шувалов приказал тайком перенести ее в подвалы Таврического дворца.)

Решающей проблемой национального возрождения являлось восстановление духовной независимости Православной церкви. И укреплению православия уделял он большое значение, а также тем мерам, которые препятствовали распространению сектантства и мистицизма.

По личной инициативе государя начнут реставрировать храмы. К. Тон получит указание приступить к работам в Ипатьевском монастыре Костромы, дабы «придать оному более наружного величия и благолепия…». При строительстве новых храмов впервые будет предписываться создавать образцовые проекты по канонам древнерусского зодчества.

Даже явный недоброжелатель Николая Павловича А. де Кюстин не мог скрыть восхищения его действиями: «Во мне поднимается волна почтения к этому человеку. Всю силу своей воли он направляет на потаенную борьбу с тем, что создано гением Петра Великого, он боготворит сего великого реформатора, но возвращает к естественному состоянию нацию, которая более столетия назад была сбита с истинного своего пути…»

Сам Николай Павлович признается мемуаристу, что хочет быть достойным доброго русского народа и в невзгодах времени старается искать убежища в глубине России, забывая о западных странах.

Коронованье государя произошло в августе 1826 года, в Москве.

День выдался хороший, и когда в навечерии коронования заблаговестили ко всенощному бдению во всей первопрестольной во все большие колокола — дружно и разом, вслед за Иваном Великим, — многим подумалось о Светлом Христовом Воскресении.

В ту же осень, в связи с коронацией государя, Александр Иванов, под влиянием охвативших его чувств, захотел написать аллегорическую картину «Благоденствие России под скипетром императора Николая I». Работал над эскизом усердно, и 12 октября эскиз был представлен на Высочайшее воззрение президентом Академии художеств А. Н. Олениным, чрез министра народного просвещения Шишкова.

Последовало Высочайшее замечание, что «в истории нашей есть довольно предметов для живописца; полезнее было бы молодому Иванову заниматься ими».

Через несколько месяцев Александр Иванов напишет заказной портрет государя для нецензурного комитета.