ТРЕТЬЕГО МАЯ 1925 года

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ТРЕТЬЕГО МАЯ 1925 года

Я разглядываю сохраненное воспоминание, но оно не цельное, рваное. Какие-то куски чувств и картин остались в памяти. Забыть их невозможно, но и вспоминать очень тяжело.

Третьего мая 1925 года, Сокольники. 23-я лесная школа, которой отец тогда заведовал.

Безмятежное, весеннее, теплое утро, мы с приехавшей из Москвы сестрой еще лежим в постелях. За окном солнце и темные, корявые сучья яблонь на фоне прозрачной синевы. Мир прекрасен и ничем не омрачен.

Сонная мама встала, беспокоясь, почему не слышно шагов отца в смежной комнате, служившей ему кабинетом и спальней. Он вставал всегда в 6 часов утра, раньше всех. Что-то слишком тихо… Неужели ушел гулять? Мама пошла в кабинет, дверь оставалась открытой. Отчетливо помню ее тихий, отчаянный крик: — Дети!..

Отец умер во сне от паралича сердца.

Мы с ужасом ждали этого часа 10 лет. Отец жил, споря с медициной, жил незаметно, вопреки предсказаниям врачей, жил, опираясь только на собственную волю. Мы всегда были настороже и вздрагивали, как только он лез в карман за нитроглицерином.

И, как это всегда бывает, беда пришла тогда, когда ее никто не ждал. Пришла тихо, на цыпочках, в безмятежное и ясное утро…

Забегали, засуетились люди, послали за братом, который уехал с женой в Загорск.

…Второй отрывок памяти. Вечер, темнело. Приехал брат с женой Тамарой. Его нетихие шаги по коридору. Входит, судорожно что-то ищет на книжных полках. Находит нужную книгу, идет в комнату, где стоит гроб с телом отца. Я со свечой за ним…

Никого, кроме нас двоих, не было. Была еще темнеющая пустая комната, казавшаяся очень большой оттого, что все вещи вынесены. Незрячие мертвые окна. Горящая свеча. Высокая, прямая фигура брата, и у печки, за его спиной — я. Брат читал «Последнее напутствие» Блока (это были любимые стихи отца), — читал на память, с паузами, с раздумьями:

Боль проходит понемногу,

Не на век она дана.

Есть конец мятежным стонам,

Злую муку и тревогу

Побеждает тишина…

и т. д.

Я знала эти стихи наизусть и тоже читала (про себя) вместе с братом.

Некрасова он читал по книжке, освещая страницы свечой:

Уснул потрудившийся в поте!

Уснул, поработав в земле!

Лежит, непричастный заботе

На белом сосновом столе..

и т. д. (тоже любимые стихи отца).

Электричество не зажигали. Гроб призрачно расплывался в полумраке. После чтения стихов постояли еще довольно долго. Ушли тихо, вместе.

И опять провал памяти…

…Гражданская панихида в школе. Народу набилось тьма-тьмущая: и в комнатах небольшого дома, и в коридоре, и на улице. Сад и двор — все забито приехавшими учениками.

На панихиде не помню никого, кроме мамы, мельком, правда, помню Володю: очень большой, что-то говорил, начал словами: «Дорогой отец…» Рукава пиджака были коротки, кисти рук непомерно большие, голова опущена низко, на виске билась жилка. Что говорил — не помню. Плакала.

Маму помню ясно.

Я стояла за дверью. Дверь открывалась в мою сторону, и я получилась в своем углу совсем одна, от всех отгороженная, в угол спрятавшаяся, но все видевшая в дверную щель.

Пианино стояло прямо против меня. За него села Лидия Семеновна Дружинина (замечательная учительница музыки 23-ей лесной школы), а мама встала рядом. Решимость написана была на ее лице. Мне хотелось отдать ей все свои силы: я поняла, что исполняя волю отца, мама будет петь две его любимые вещи.

Прозвучала первая фраза музыки Бородина, и мама запела:

Для берегов отчизны дальней

Ты покидала край родной.

В час незабвенный, в час печальный

Я долго плакал пред тобой.

Голос ее был неровен, спотыкался, но не дрожал. Еще немного, и она уже овладела и подчинила его себе. И произошло чудо. Вдруг стерлись для меня все пушкинские слова этого романса и зазвучали другие: слез не лить — командовало ее пение — быть сильным, мужественным, помнить об отце всю жизнь, жить так же, как он: честно, смело, не кривя душой, отдавая все силы людям.

Мама смотрела куда-то поверх голов. Ее сухое лицо было красиво в своей окаменелости. Голос звучал широко.

После Бородина была долгая, очень долгая пауза. В наступившей тишине ясно были слышны чьи-то всхлипывания. Закрыв лицо платком, плакала и Лидия Семеновна Дружинина.

Я в своей щели так боялась, что мама не выдержит испытания, назначенного ей отцом, но она выдержала (сильная была) и запела снова из «Града Китежа»:

С полуночи поднялася родная весь.

Молилися, крестилися, на смертный бой готовились…

И опять переместились слова и зазвучали иначе: раздавайте себя, расточайте себя, изживайте себя, не жалейте себя и умирайте достойно — пела наша 48-летняя овдовевшая мама, обязывая всех нас вести себя так, как она находила нужным. Брать этот барьер горя так, как брала его она.

«Вот какая она!» — думала я, нет, не думала, а чувствовала, и вышла из своего угла, не проронив ни слезинки.

Кто-то плакал, только не мы.

Еще помню длинную дорогу на Алексеевское сельское кладбище, где отец просил похоронить себя (нравилась ему там церковь XVII века).

Дорога шла через луг, катафалк ехал пустой. Весь длинный путь гроб несли на руках ученики отца. Помню, как бесконечной змеей вилась процессия среди светлой, зеленой травы. Светило солнце. По бокам дороги робко зацветали первые весенние цветы. Пели жаворонки…

Я часто ходила с отцом гулять по этой дороге, но до села Алексеевского мы не доходили: он уставал. Любовались старой церковью издали…