Письма Т. Луговской — Л. Малюгину
Письма Т. Луговской — Л. Малюгину
1938 год
…Я уже говорила, что люди не любят несчастных, а вы все возражаете, вот дурной характер. Лёня, так случилось, что я хорошо к вам отношусь и поэтому мне хочется вас поругать. Мне кажется, что у вас не хватает какого-то необходимого для жизни качества, назовем его условно живучестью. У вас плохая хватка жизни. Это сказывается во всем. И в личных ваших отношениях с людьми, и в работе, и вообще в вас. Вы ужасно хрупкий человек. Вас легко обидеть, расстроить и вообще изменить ваши желания и решения. По-моему, если у вас что-то не выходит, вы можете махнуть рукой. Дескать, ну и наплевать. (Примеров много.) А когда у человека нет этого твердого стержня, он начинает бояться похожести на корректора, или еще на каких-нибудь дяденек или тетенек. По существу, никогда не бывает все гладко — но ведь вся эта каша, состоящая из приятностей и неприятностей, и называется жизнью, за которую мы так держимся и которую так «нежно обожаем». И потом, пожалуй, очень четко надо знать свои желания и цели. Вот.
Еще вы ужасно вспыльчивый и ничуточку не хотите обуздать себя. И потом эта манера: если ко мне относятся плохо, или, как вы говорите, снисходительно, — ну и наплевать. В этом доме больше не бывать.
Как же можно быть таким не злым и пассивным?
По-моему, нужно все в порошок стереть, но добиться желаемого отношения (если это важно, конечно).
Еще мне кажется, что вам надо начинать писать под шумок пьесу. И не дожидаться проявлений гениальности. Для того чтобы из вас получился тот самый счастливый дедушка под чинарой, надо еще, чтобы вам мало-мало помяли бока. А то ведь ваша профессия очень страшная: все критикуете людей — а тебя кто же отругает? (Так можно оказаться совсем не приспособленным к критике.)
Вот вы читали Ренара, помните, как у него ловко сказано в самом начале о том, что слава это постоянное усилие — и насчет отличия труса от гения (не помню точно, но вы найдете). Не обижайтесь, все эти нравоучения от чистого сердца.
Мне, пожалуй, сейчас очень хотелось бы побеседовать с вами где-нибудь в тишине — но ведь это невозможно?
Сегодня читала «Советское искусство» и обрадовалась вашей фамилии как живому другу.
Меня очень огорчают наши театральные дела. Вот послушайте, я вам пожалуюсь:
1. Сейчас каникулы и страшно много спектаклей (80 за две недели, правда, два состава), и от этого они идут страшно спешно и грязно.
2. Очень трудно сделать что-нибудь удивительное в передвижных условиях, все портится, разбалтывается, сцены бывают ужасные — негде повернуться. Это, по-моему, и есть халтура.
3. Понимаете — как бы я ни билась, но ведь все-таки я не режиссер и не худрук, и могу добиться чистоты только по своему разделу работы.
4. Я хоть и умею «нажимать» на Авербаха[16], но все-таки он бывает очень упрям (как все слабые люди).
5. У него есть поганая черта — он не умеет аккуратно работать (а это в нашем передвижном деле страшно важно), не умеет доделывать начатое до конца, на ходу может переменить что-нибудь, и остаются глупые «аппендициты». А когда ему об этом говоришь, он хватается за голову и начинает долго и нудно в голос кричать, что он устал, 4 или 5 лет (точно не помню сколько) не отдыхал.
Может быть, он, правда, заработался, но в общем все это кликушество. И он становится уже не человек, а какой-то орущий бурак, и беседовать с ним противно.
6. Наркомпрос вздумал нас передавать в Комитет по делам искусств. Ходят нас смотреть разные люди, — а куда нас денут — неизвестно. Ну да я думаю, что куда-нибудь уж денут. Поверх земли не останемся.
Вот мои или, вернее, часть моих невзгод. Жалейте меня, пожалуйста. Мне очень надоело заниматься всеми не моими театральными делами и разрывать себе сердце на куски из-за чужой работы.
Если бы вы знали, Лёня, как хочется посидеть одной, помечтать о своей работе и порисовать. У меня в голове накопилось много всяких мыслей, все они там копошатся, просятся наружу и требуют осуществления. Словом, я грущу, видимо, оттого, что состою в разводе с красками.
Ну а вы как живете? Почему забыли про меня? Не было же такого уговора.
Лёнечка, я научилась писать «ясные» письма? Да? Я — молодец?
Приехал Н. Тихонов[17] и уже в передней кричит про съезд и про то, как они там упивались — хорошо, что я уже кончаю писать.
Напишите мне скорее что-нибудь, знаете, такое очень хорошее. И любите меня, пожалуйста.
Т. Л.
Москва. 4.1.38.
Лёня, вы на меня не гудите за молчание. После болезни я закрутилась в таком вихре дел, что просто голова идет кругом. Не будете гудеть? Да? Я не буду описывать вам все свои занятия — бытовые, семейные и рабочие. Верьте на слово — их хватило бы на десять человек. Несчастье мое в том, что я все делаю всерьез.
Вы знаете, я перечитала Ренара. Помните, я вам написала «не завидую» и т. д. Так вот почему я не завидую: попалась мне тут одна книжонка «Жизнь Джека Лондона» (казалось бы, что может быть допотопнее?), и я совершенно захлебнулась и пришла в неописуемый восторг от этого образца настоящей, мужественной, человеческой жизни. Это — раз! Эта книжка, действительно, может служить руководством к жизни. Это — два! Я нашла там и, наверное, каждый найдет тысячу своих сомнений, тревог, препятствий, мечтаний, трудностей, радостей. И это меня растрогало и утвердило в каких-то вещах. Это — три!
Эта биография учит всему на свете, что только должен знать человек, смотрящий на жизнь своими глазами и решившийся стоять на земле своими собственными ногами.
Я хожу обнявшись с этой «Жизнью Джека Лондона» и люблю сейчас только ее.
И после всего этого весь ренаровский дневник представился мне чем-то не тем, что нужно. Это вроде стрекозы, умеющей печатать на пишущей машинке, или что-нибудь еще более утонченное и нелепое. И все эти его остроумные штуки — собачий бред рядом с живой человеческой волей и направленностью.
Вы скажете, что я не понимаю жанра? Чепуха, я зато понимаю, что такое человеческий темперамент. Я раздружилась с Ренаром (может, это пройдет — не знаю), это эстет и резонер.
Мне хотелось написать вам еще много всяких вещей, но умираю, так хочу спать. Простите мне мою сонную болезнь, напишу в другой раз.
Спокойной ночи.
Т. Л.
Москва. 16.2.38.
Лёня, я предупреждаю, что письмо опять короткое. Во-первых, я не вошла еще в норму, во-вторых, я просидела сегодня в читалке Ист. музея (мне нужен материал по 12-му веку), и там такой холод, что стынут зубы (прямо как в 19-м году) — до сих пор не могу согреться и очень устала. Ну, а что делается на вашем свете? Каковы последствия вашего вольнодумного выступления в печати, скушали вас ваши редакторы или нет? Что-нибудь вообще осталось от Лёни Малюгина? Все эти ценные сведения я очень хотела бы получить. Я живу в каком-то непонятном и почти трагическом аду. Занята ужасно — нет времени не только подумать о чем-нибудь, но даже вздохнуть в полный вздох.
Все дела и события наметались в одну кучу. Получилась уже не путаница, а перепутанница. А я так просто угорела от всего этого. Вы говорите — грустное письмо я вам написала? Это так и есть. Но ведь невозможно же грустить до бесконечности — особенно на людях. И вот соорудив некий бальзам из народной мудрости (чем хуже, тем лучше) и вычитанной у Манна догмы — «пребывать твердым», я принимаю его, надеясь, что этим снадобьем исцелю свою душу и приучу ее противостоять всем тяготам житейским.
Думаю, что лекарство стоящее. Нет, правда, Лёня, я делаю, если не все, что могу, то, во всяком случае, все, что умею — для того чтобы не раскиснуть. До 1 апреля у меня будет не жизнь, а собачий бред. Хотя мне удалось спихнуть один спектакль (в театре Дома пионеров) Каждану[18] — к нашему обоюдному удовольствию. Но вышла тут маленькая неувязка: я думаю, что подложила ему свинью, а он кричит на всю Москву, что, дескать, Таня очень хороший товарищ. Тут что-то непонятное происходит.
Вот примерно так складывается жизнь.
А ваше письмо, дорогой товарищ, все еще остается без ответа, но это все неважно, важно то, что я не забываю про это. И про это и про вас. И соскучилась.
Т. Л.
Москва. 6.03.38.
Ой, Лёня, такая весна, что просто некуда скрыться. Куда не кинешься — везде уже весна. До черта хочется ничего не делать, одеть несуществующее новое пальто и идти гулять по Москве, и покупать цветы, которыми уже полны улицы. И зайти в книжный магазин — покупать книги. А в писчебумажный — краски. И зайти в кафе, выпить кофе, а может быть, и что-нибудь более зажигательное. Вообще ходить по этому волшебному городу и удивляться на то, какие за зиму выросли дома и какие ложатся от них очень чудные синие тени. Глазеть на небо и останавливаться на мостовой, и плевать на все уличное движение, но «…слава — это постоянное усилие» (подлец этот Ренар), и я сижу, прикованная к Робин Гуду, как каторжник к тачке, и занимаюсь тем, что выдумываю этому милому товарищу скромный, но элегантный костюм для охоты на ноттенгамского шерифа и дремучий лес, приспособленный под общежитие для разбойников. (Все свои гимназические настроения приходится прятать в карман.) Чтоб ей пусто было, этой «доброй старой Англии». А не лучше ли расстаться с этой безумной мечтой: быть современником вечности и наслаждаться жизнью в полной и легкомысленной мере? Что вы на это скажете?
Т. Л.
Москва. 10.3.38.
С мягкими знаками что-то не то, сама чувствую. И не у кого спросить. Простите уж меня, Лёня.
Т.
Лёня, милый мой!
У нас дождь и никаких цветений. Я не жалуюсь. Мне нравится шлепать по лужам и жить под зонтиком, и потом под дождик очень сладко спать, а это, сами понимаете, очень важный момент в моем существовании.
Вы спрашиваете меня, как я живу? Непонятно живу. Только это мы с вами расцеловались, и вы уехали, а я осталась одна — дура дурой — среди обалделых типов, проводивших своих горячо любимых родственников — между прочим, я еще долго переживала эти ваши лихие прыжки в поезд на ходу. Я больше всего боюсь пьяных писателей, собак и когда садятся в поезд на ходу. Ну, словом, как только я очутилась в мире суровой безалкогольной действительности, посыпались на меня разные мелкие сюрпризы и подарки. Это было так неожиданно, что я решила, что это ваш приезд принес — кроме дождя — еще и счастье. Очень волшебно!
Можете ругать меня сумасбродной женщиной, но я никогда не выдавала себя за положительную и благоразумную особу. И не так уж сильно убиваюсь по этому поводу. Помните, еще Маяковский писал — «надеюсь, верую, ко мне вовеки не придет — позорное благоразумие» (Кушайте, пожалуйста). А у меня этого счастья хватит на нескольких (неблагоразумия.) Уже мило? Я, с вашей легкой руки, пристрастилась к спиртным напиткам. Сегодня привелось мне отобедать с поэтом Тихоновым (он опять в Москве), и мы воздали дань этому богу — забыла его названье (нет, не Бахус, а другой какой-то, но тоже покровитель алкоголиков), и я, если не пьяная, то, как говорила моя нянька, «выпимши». Прошу простить и не судить строго.
Мне очень хотелось написать вам в Киев, но вы не дали мне адреса — я же не могу писать в никуда? Сами виноваты. И почему я сумасбродная? Это вы сумасбродный. Мы так четко и гладко договорились об этом дивном сантиментальном путешествии из серии «путешествия на край света». Вы, золотой мой, просто невнимательная шляпа.
План несложен: завтра чуть свет вы летите в ВТО (и я тоже) и покупаете себе путевку — или курсовку (это как вашей милости угодно) в Плес (для разнообразия через одно с) с 15 июля по 1 августа или по 5-е (сама сомневаюсь). А до этого мы едем в легендарный рейс по Волге и Каме или просто по Волге — там решим. Помните, вы мне рисовали — Пермь, Казань и еще какие-то города. Вообще это неважно. Важно одно, пароход, движение вперед, колесо к колесу, палуба, которая осточертеет через пять дней, и ваше милое общество, чего же вы дурите мне голову с Алупкой и д/о Большого театра? Нет, на балетных вам придется в этом году поставить крест. Настанет чудная жизнь! И мы приедем в Плес, вы начнете меня пилить — если не найдете ни одной новой тропинки, а я, под ваше гудение, буду рисовать этюды под названием: природа, как я ее понимаю. Нет, правда, мне ужасно хочется иметь немного солнца, купальный костюм, кусочек места на траве и покой. Все-таки я очень устала. А насчет того, что лирика требует организации и подготовки — это сомнительно еще.
Ой, как я хочу скорее в отпуск! Я посылаю вам тоже самый лучший из всех лучших приветов и письмо на голубой бумаге. Это ведь Васенька? правда?
Т. Л.
Москва. 6.05.38.
P.S. Прочтите, Лёнечка, Эрнста Вайса «Бедный расточитель», если не читали. Говорят, что путевок в Плес на июль уже нет?
Лёнечка! это ничего не значит это молчание. Просто я не выдержала марки бездельника. Вот и все. И потом очень плохи дела с матушкой Григория[19], на нее страшно и жалко смотреть. Да и на него тоже. И я стараюсь помочь всему этому — как умею.
Все подробности — в будущем. Оказывается, жизнь усложняется не только с годами, но даже с днями. Наверное, где-то будет точка, после которой все сложности пойдут на убыль. Ведь по программе, начертанной Богом, к старости на нас нисходит покой, тишина и премудрость. Пока же ничего похожего нет. Привет вам.
Т. Л.
Москва. 23.05.38.
1. Я решила премировать вас Флобером. 2. «Горе от ума» с Завадским это очень страшный и, главное, тягучий и разнокалиберный спектакль. Да? 3. Как вы живете? Что статья?
Т.
Лёнечка! Я только что отправила вам письмо, а сейчас, вернувшись домой, чуть-чуть передохнувши и почитав Олдингтона «Все люди враги» (а они, в самом деле, все враги, конечно), я подумала — какое это счастье — отдых! И как это чудесно, если вы, действительно, будете меня ждать — Бог с ними, с настурциями, лишь бы с билетами. И какая бы ни была погода — дождь или солнце — все равно… Главное, что можно будет сидеть на одном месте, никуда не спешить, не разрываться на части от желания помочь одновременно всем и можно будет отдохнуть от всего на свете и, конечно, много, много спать. Только бы не сокрушился поезд, не сгорел пароход, не закрылась бы касса и я не сумела бы умереть за эти две недели, а вы сумели бы быть хорошим, добрым другом.
Лёнечка, не гудите на меня, милый, что я не пишу, — я очень, очень замоталась, и у меня очень много горестей и сложностей. Я и сейчас пишу вам от своей мамы (на какой-то доисторической бумаге, которую она мне выдала). Я пришла ее навестить.
Мне пришлось похоронить матушку Григория. Последние недели ее жизни буквально раздирали сердце на части — так она мучалась. Все это и трудно было и горько. Да и вообще любая встреча со смертью не проходит для нас даром.
Ну а кроме этого, тоже хватает всяких мелких неприятностей. Мне очень нужно отдохнуть, оттаять немножко.
Теперь о делах. Я могу выехать третьего числа, даже второго, если нужно, — и это совершенно твердо. Мне очень трудно писать. Вот уж встречу вас, тогда все расскажу своими словами, а от вас я все-таки жду писем — такая уж я эгоистка. В Горький, так в Горький, я готова ехать к черту. Не забывайте меня. Пишите. И верьте мне, что я еще никогда не была такая уставшая.
Т. Л.
Москва. 18.06.38.
Я засыпаю вас письмами, Лёня, а вы еще жалуетесь, что я не пишу. Я безумная растрепа, написала вам два письма, а не условилась точно, когда же мне выехать. А билет надо брать за 10 дней — потому что у московских касс творится что-то сильно напоминающее битву русских с кабардинцами. Значит так: я беру билет на 3-е число, с расчетом быть в Горьком 4-го утром. Да? Если вам это придется по вкусу, немедленно телеграфируйте мне, т. к. 22-го я уже закажу билет.
Кажется, все. Какой-то, говорят, есть поезд до Горького № 8, летит, как птичка, везде звонки, днем и ночью подают горячий чай, имеется автомат для чистки зубов, утренняя зарядка и другие радости жизни. А люди, после всего этого великолепия, не решаются храпеть в этом поезде. И кражи совершаются только мелкие. Вот я и мечу попасть на это чудо. Так дайте же мне весточку, когда мне надо выехать. Жизнь моя без перемен и выглядит она довольно мрачно.
Т. Л.
20.06.38.
Не люблю я эти летние вечера в Москве, тоскливые они какие-то, нехорошие. Не верится, что можно быть спокойной и счастливой летом в Москве. Мне не повезло, милый. (Нина сказала бы — где тонко, там и рвется.) Плюс ко всем вещам — у меня заболела мама. Какое-то непонятное желудочное заболевание, требующее ухода и внимания. И вот я перебралась к брату — дабы окружать свою мать и своего черта-брата уютом и заботами. Не люблю я эту квартиру. Вообще я, как кошка, привыкаю к своему месту, а этот дом как-то особенно мне не подходит. И вот слоняюсь я по пустым комнатам и никак не могу отыскать себе место для работы — слишком уж его много.
Работать очень неохота, а работы много, и вся она срочная.
Когда ночью в пустой квартире поэт Луговской ловит по радио из-за границы тягучие, заунывные, выматывающие душу — до того грустные — фокстроты, с этого дела можно повеситься, а уж выболтать что-то лишнее — наверное. Поэтому сейчас пойду накричу на него для порядку (я сейчас за главную у них) и велю писать стихи.
Каждый раз после отпуска, как когда-то перед началом учебного года, я оглядываю свою жизнь и каждый раз стараюсь не разглядеть ее как следует. Жестокая несправедливость, конечно, что вы живете в другом городе. Вообще все хорошие люди должны жить в одном месте.
Летние вечера в городе — это парк с открытой эстрадой (сад пыток), открытые окна (жизнь на улице), темные бульвары, кабаки с пивом, молчащий телефон и настроение под названием «и скучно и грустно». Милый Лёня, что же мне написать вам кроме этого нытья? Я боюсь писать вам хорошие вещи, вернее, слова. Ведь вам надо работать и ругать Дембо[20], и ездить на футбол, и ходить на «Анну Каренину», а не выслушивать мои стенания.
13-го я уже должна сдать кой-что из эскизов. Хорошенький я буду иметь вид в этот день — я не слишком переутомляюсь на работе. И потом, где, в каких законах написано, что я должна радоваться, когда мне надо делать какие-то пошлые и неясные вещи? Я хочу быть водолазом или пожарным. Это ясная, определенная работа.
Была на просмотре «Дракона». То, что сделал Акимов[21], мне почти совсем не понравилось, а то, что написал Шварц[22], понравилось только наполовину. Лёнечка, вы, когда были в Москве и говорили со мною о Шварце, то обронили такую мысль, что, дескать, вы считаете, что это такой человек (я имею в виду замечательный), что таких людей всего несколько на свете. Мне ужасно хотелось бы знать — серьезно вы это сказали или пошутили? Пожалуйста, напишите мне. Желаю вам дивных премьер, афиш, докладов, лекций, студентов, актрис, квартир и радостей.
Ваша Т. Л.
P.S. А потом я еще поняла, что трудно жить без заступы — заклюют люди.
Июль.
Милый Лёня! (Или, если придерживаться «дружеского» стиля вашего последнего письма, то «здравствуйте, дорогой друг Леонид, крепко жму вашу руку» и т. д.)
Так вот, «милый мой друг Леонид», я только что закончила делать свою оперетту. Ровно неделю я не выходила из дому (благо у меня был больничный лист, т. к. я прихворнула малость) и сидела, не отрываясь от кресла по 12 часов, немытая, нечесаная и все мазала, мазала и мазала.
Вчера пришел Виноградов[23] и приказал мне кончать и больше не переделывать. А сегодня в 19 час. 30 мин. по московскому времени я омыла руки от краски…
На улице ветер, и дети играют в лапту, на всех балконах флагами развевается белье и птички какие-то целой стаей, как оголтелые, носятся перед носом. Я сижу у окна и все это мне очень хорошо видно. И еще мне очень скучно и тоскливо. Словно кто-то клещами зацепил за горло. Я встретилась у Нины Сухотской[24] (после вашего отъезда) с З.И. и с злым гением моей судьбы Дрейденом[25]. И, как всегда, он вывел меня из себя (видно, обета молчания хватило ненадолго), и я наговорила этой чете массу глупостей и дерзостей. Правда, в свое оправдание могу сказать, что Нина, которой была в диковинку манера Дрейдена «осчастливливать своих друзей», нашла, что я была абсолютно права и любезна. Знаете, Лёнечка, все-таки он сукин сын этот ваш друг и, если бы он побольше молчал, много людей чувствовали бы себя счастливее (и вы в том числе). Но сейчас, как это ни странно, мне бы хотелось повидать Симона. (Вот вам пример изменчивости женского сердца…)
Всякие вещи и рассуждения я вам отпишу по получении вашей телеграммы. Пока только волнуюсь за вас.
Желаю всего доброго.
Т. Л.
Москва. 10.09.38.
Веселая жизнь! Мало того, что Малюгин пишет мне уничтожающие письма мелким почерком, он еще считает, что недостаточно выругался и шлет мне через день продолжение ссоры, запечатав его в конверт и прилепив почтовую марку. Кто сказал, что у этого человека мягкий характер? Кто выдумал этот миф о беззащитности малюгинской души? Это все выдумала я — вечная сумасбродка и женщина, лишенная благоразумия. За то и несу тяжелую кару… Отвечать на ваши письма, милый мой Лёня, немыслимо. Отбрехиваться не хочу. Как же быть? Приезжайте, поговорим с вами по душам. А знаете, я все-таки могла бы вам состроить липку с этими вашими последними письмами, но нет желания по двум причинам: 1) я все-таки к вам хорошо отношусь, зачем же мне обижать вас ради обиды, ради самолюбия — без пользы для вас? 2) я, признаться, так рада была узнать, что вы (это перо очень плохое и делает кляксы, простите) живы и здоровы и находитесь в Ленинграде. И это мне кажется самым счастливым и самым важным. Я, милый, очень волновалась за вас и вроде даже ночи не спала. И, наконец, Григорий посоветовал мне послать вам телеграмму, а я, дура, стеснялась…
Письма сложная вещь — это я вам давно говорила, но есть некоторые вещи еще сложнее — это сама жизнь… (Это из серии афоризмов Бурлаченко.) Ваши письменные интонации определить почти невозможно, тем более что и в жизни-то они у вас довольно загадочные и невнятные. Обижаться на футбольное письмо — это собачий бред. Кстати, я была еще на двух матчах — «Спартак» — тбилисское «Динамо» и «Спартак» — «Сталинец». И видела, как, бегая по колено в воде, «Спартак» завоевал кубок, и стала такой безумной болельщицей и так все понимаю, что, право же, вы должны быть довольны. Я уже изучила в тонкостях все правила и методы игры, узнаю всех спартаковцев в лицо, кричу «Коля, нажми!» и знаю, что такое «дубль-ве». Одним словом, я образованная и не понимаю, почему бы вам меня не похвалить. <…>
Как, по-вашему, — мы с вами друзья или нет? Вообще, как это называется — такие отношения? Я очень долго ковырялась в себе и все-таки не нашла ничего предосудительного и ничего такого — чего бы я могла стыдиться. На всякий случай, имейте в виду, что я все-таки стерва. Я должна была бы наговорить вам гадостей и как-нибудь ужасно разочаровать в себе, а я этого не сделала и не сделаю. Не хочется очень. Значит, я хитрая? Ну а хитрые — тоже люди. Все мы не гиганты и все хотим жить, пить, есть, спать и видеть в чужих глазах свое отражение. Я же вам писала тогда, что все, что я в силах сделать — это открыть свои карты, я, по-моему, это и сделала. Очень не хочется быть нечестной, особенно с вами.
Черкните мне какое-нибудь доброе слово — о том, что вы не маленький и сами знаете, как жить, и что в моем беспокойстве не нуждаетесь, и что вы знаете — чего вы хотите и умеете этого добиться, ну а если нет — тогда плюете и не горюете. Напишите.
Бог мой — какое страшное занятие быть интеллигенткой! Я вот скучаю без вас.
А театр миниатюр меня зовет и манит, а из нашего меня не отпускают. И, конечно, этот старикашка (как его звали — Омар Хайам?) довольно правильно сочинил, помните:
Со всеми нами бог играет драмы,
Сам сочиняет, ставит и глядит.
Только это на фиг, мы и сами еще поглядим. Поживем и увидим, что нас ждет впереди. А сейчас я уже сяду рисовать, а мне (это уже не ново) хочется спать. Ужасно обидно. Многое что обидно.
Т. Л.
19.09.38.
P.S. Я сейчас подумала, что ведь я, между прочим, пожалуй, больше, чем кто-либо другой, нуждаюсь в утешении. Странно, очень странно вдруг понять это в четвертом часу утра, у себя на Староконюшенном переулке в тот момент, когда стоишь перед раскрытым окном и выкуриваешь перед ним папиросу — прежде чем закрыть его на ночь, и слышишь, как где-то далеко завыл паровозный гудок. Завыл и осекся. Он прав, конечно, нечего орать ночью в городе. И не время и не место. Я тоже, пожалуй, сяду поближе к работе, может быть, осенит какая-нибудь роскошная идея?
А жить, знаете, все-таки стоит. Есть в этой жизни какая-то своеобразная прелесть.
Т. Л.
Я дважды перечитала письмо — это сантиментально немного, но, я думаю, — вы не будете хныкать, надо же быть когда-нибудь открытой. А потом это уже конец «душевной муры» — больше мы, как уговорились, не будем возвращаться к изношенной теме «выяснения отношений».
Пройдет время, оно нас подлечит немного и, если мы с вами настоящие люди, — мы еще сможем много и по-настоящему дружить. А если мы просто какие-то пошлые закорючки, а не человеки, то так нам и надо… Итак, будьте умным и молодым — впереди еще жизнь. И не думайте, что я думаю о вас плохо. Я твердо знаю, что вы хороший и вопреки всему на свете верю в вашу жизнь. Не подведите же меня.
Обнимаю вас и желаю вам добра, успехов и милую жену.
* * *
Я думаю все-таки, что легкая жизнь получается не от хорошей жизни, а от нашего к ней отношения. Для меня, например, невозможна эта самая волшебная жизнь — потому что я человек беспокойный, нудный, нервный и сомневающийся. Как меня утомляет все это, если бы вы знали! Я ведь и сама знаю, что стоит только посидеть минуточку тихо и подумать, и плюнуть на все, и начать поверхностнее и легче относиться к жизни, и она и в самом деле будет веселей и милей. А все волнуюсь, дергаю себя и выхожу из берегов. Поганая я, правда?
Вот вы, Лёнечка, пишете мне разные ехидные записки и обижаетесь на меня за то, что я вам неаккуратно пишу, а вы бы лучше не надувались, а написали бы мне что-нибудь хорошенькое. Сейчас сижу в театре, страшный шум и гам кругом, а мне вдруг захотелось написать вам письмо.
Вы знаете, я сейчас так много работаю, что не имею ни минуточки времени для себя. (А если есть, то оно уходит на какие-то общественные кутежи.) Прихожу домой и валюсь мертвым телом. Это очень трудно работать в трех местах, это просто даже невозможно. Ну вот, меня уже отрывают. Я скучаю без вас — как же быть? Я побежала. Пишите, целую вас.
Т. Л.
14.10.38.
У нас стоят страшные морозы. Я просто плачу на улице от холода. Очень жаль Чкалова. Мне очень запомнилось — я ехала 16-го в такси, предварительно прождав его 30 минут и обледенев до черта. Ехать надо было далеко — на Мещанскую. Попался мне ЗИС, места много, неуютно, как в пустом вагоне. Поджала под себя ноги, подумала о своей нескладной жизни. Страшный мороз проникал снаружи. В дымном от холода воздухе двигались небольшими пачками люди с траурными знаменами. Ни одной живой души не было в это время, кроме спины шофера. Очень грустно было. И вдруг шофер включил радио и с невероятной определенностью возникла музыка. Играли Бетховена. Вся машина наполнилась чистой определенной мелодией. Ясность какая-то необыкновенная наступила. (Я понимаю, что все это ни к чему пишу.) Только, знаете, я когда возвращалась в машине из дому, в который я завозила сверток, я бегом бежала — все надеялась, что застану еще там эту мелодию, но счастье уже кончилось и нормальный бытовой голос убеждал меня, что Чкалов герой. Я и без него это уже узнала.
Вот вы все говорите мне, что я плохо к вам отношусь, а я тут подумала, что если бы вы куда-нибудь делись — это было бы для меня — ну, мягко выражаясь, очень тяжело. Я очень сбивчиво пишу — отвыкла, да и нервы играют у меня, как целый симфонический оркестр. Не судите меня.
Статью-спор надо почитать, потом говорить. По-моему, может получиться занятно.
Почему вы пишете — «я вас все-таки люблю?» Почему «все-таки?» Нельзя ли мне на это обидеться? Лёня, Лёня, что и говорить, не умею я ковать своего счастья: характер у меня очень плохой. (Это, как нянька говорила, — характерная я очень.) Будьте здоровы, родной, и растите большой. Да пишите.
Т. Л.
Москва. 18.12.38.
Прошло столько дней, а я все лежу и болею и этому, по-моему, нет у же ни начала, ни конца. Сегодня проснулась с ощущением ужасной давности своей болезни, и первый раз за много дней мне захотелось принять ванну, нагуляться вволю, поработать и проглотить страшно много продуктов. (Спать, вы сами понимаете, мне уже надоело.) Пожалуй, это выздоровление. В доме мертвая тишина, я уже привыкла находиться в одиночестве и успела одичать за это время. Мой новый фаворит — котище Яша — развалился у меня в ногах — в позе тициановской красавицы. Его незатейливые котиные мозги, видимо, думают, что я неразлучима с диваном и что ему на всю жизнь уготовано счастье и сон на моих «божественных» ногах. Как вы думаете — коты умеют мечтать?
Я начала понемногу обдумывать свои рабочие задания и пытаюсь рисовать лежа. Сегодня сделала два наброска с Мухи. Она сидит за столом и рисует гусей в подарок отцу, щекой она ложится на стол (так ловчее), рисует она левой рукой и при этом так сопит от усердия, что я, положительно, ощущаю сквозняк. Очень смешная девочка, только детей рисовать очень трудно: все у них как-то закруглено, не четко и хотя и обворожительно, но неопределенно. Характера еще нет.
Лёнечка! Это я пишу просто так. Это, чтобы вы мне тоже поскорее написали, потому что мне грустно становится, когда вы мне не часто пишете. Я все работаю, работаю и работаю — и, пожалуй, это все, чем я сейчас богата.
Я почему-то очень расстроилась прошлым вашим письмом, только не знаю, как нужно на него ответить. Знаю только, что нужно отвечать на него не наспех и очень внимательно и серьезно, а сейчас я на это не способна. Но все-таки я скажу, что статьи писать нужно и писать статьи хорошие. Это не значит, что все в жизни должно быть разложено по полочкам, на этой — то, а на этой — это. Нет, это не нужно. А просто чахнуть себе нельзя позволять, Лёнечка, пожалуйста, не чахните — мне очень хочется, чтобы вы писали разные хорошие сочинения. Вот и все. Потом, состояние растерянности — это больше подходит к нашей женской психике. Все-таки свет так устроен, что мужчина должен быть решительнее и определеннее нас, дамочек.
А я, знаете, живу плохо и растерянно. Мир, хотя и прелестен, но уж очень похож на карусель, обвешанную добром и злом. Крутится, знаете, такая машина и задевает тебя то плохим, то хорошим. Иногда заест на плохом и ты заскучаешь. Но ведь тоже не век?! А в общем — это все мура, а то, что «всяк своего счастья кузнец» — это вот, пожалуй, правильно.
Я соскучилась без вас. Пишите мне почаще, пожалуйста, и пишите мне разные хорошие письма на 15–20 страниц — я в них очень нуждаюсь.
* * *
Со мной тут произошла история занятная. Я ехала в трамвае — лопающемся от людей. Стоял стон и ругань. Было душно, как в противогазе. Кондукторша одичалым голосом призывала к порядку; около выхода беременные и новорожденные орали похожими голосами; ущемленная дверью поблекшая блондинка рыдала, краснела и приобретала свой «первоначальный» вид. Подгулявший семьянин дышал на меня перегаром, сзади кто-то упорно принимал мою спину за забытый дома носовой платок. Рыхлая девица (Пуся № 2) трудолюбиво проламывала мне бок своими покупками. Зажатая в этом треугольнике, я теряла сумку, перчатки и присутствие духа. От крика стоял туман. Орали все разом — на соседа, на кондуктора трамвая, на невинных деток, на всех сразу, на жизнь и на все на свете!
И вот среди этого содома я, уже чуть живая, подняла глаза к Богу и… обалдела — прямо на меня двигался волжский пароход. Нос рассекал воду, по бокам шла волна и кружилась пена, на палубе толпились улыбающиеся, спокойные, хорошо упитанные люди, в дверях стоял «у вас лужа-с» и плевал на тарелку, а на носу развевался алый флаг с «Памяти Гурьянова». (Словом, все было, как живое — старательный художник вывел даже сетку на палубных перилах.)
Я обмякла, простила и своих соседей и неласковую жизнь. Подумайте только — какое-то обыкновенное учреждение, рекламирующее линию Москва — Уфа, догадалось, что символ покоя — волжский пароход. (А я-то, дурочка, не могла додуматься до этого сама.)
Вы не угадали, Лёня, никакого у меня блаженного состояния нет и отдыха тоже нет. На носу висит вторая программа, в которой мне, видимо, придется работать более интенсивно, чем «в содружестве с Рыклиным[26] и Тумановым[27]». Кстати, эта работа носила настолько аварийный характер (у нас комитет снял одну миниатюру) и случайный, что я даже сняла свое имя с афиши, но в «Советское искусство» информация все же проникла (ваш брат журналист ведь на ходу подметки режет). Вы, наверное, и знаете об этом из газеты? Да? Типот психует и ругается с дирекцией, и неизвестно, будет ли ставить вторую программу. И вообще ничего неизвестно. Будущее темно и непонятно. Программа (первая), как я вам уже писала, — мура. На трудные условия, как это делает Типот[28], ссылаться нечего. Но ясно, что сразу такие вещи не делаются. Нельзя в два месяца создать новый театр.
Работы, Лёнечка, очень, очень много. Трудно работать в трех местах. Что и говорить, трудно. Если к этому еще прибавить, что в театре миниатюр не люди, а звери, и что я очень мучаюсь от этого — будет, пожалуй, и все о работе. Хватит!
Милый мой, как вы справедливы и вместе с тем несправедливы в своих упреках, обращенных ко мне. Конечно, вы правы, ругая меня за некоторую внешнюю небрежность. Письма я вам пишу не по инерции, это неправда, но уклончивые — это так и есть. И подумайте сами, что я могу еще сделать. Зачем мне смущать ваш душевный покой? Только помните — я вам когда-то писала, что как бы я с вами не обращалась, что бы вам не писала, — вы не забывайте одно, что я отношусь к вам хорошо.
(Без даты)
* * *
Я тоже хотела бы придти к вам в гости… В морозный зимний вечер, или летом, когда будут открыты окна и в сумерках можно вести негромкий разговор, или весной, когда, вымокнув до нитки под дождем, — сидеть в ваших ботинках и проклинать жизнь простуженным голосом, и заедать проклятия хорошим антоновским яблоком… Да, каюсь, я тоже хотела бы иметь возможность и право проделать все эти упоительные визиты.
Хотя, знаете, жизнь велика и еще много впереди разных зим и весен — лишь бы мы с вами остались бы хорошими людьми, не изоврались бы и не растеряли бы друг друга в этой игре в жмурки, когда в неразберихе можно поймать совсем другого человека.
Сейчас в Москве опять зима, но тут один день был просто весенний — и солнце, и цветы, и воробьи, как оглашенные, скакали, и я решила, что жить необходимо и стоит жить на этом свете и именно на этой земле.
Письма Чехова я не читала. Дали бы почитать.
Дорогой Лёня, получила я ваше письмо и тоже как-то немного расстроилась. Я подумала — как быстро мы, люди, умеем засорять нашу жизнь и наши отношения. Мы надуваемся с вами — от письма к письму. Вы — за то, что я не пишу оттого, что работаю по 14 часов в сутки, я — за то, что уговариваю вас не чахнуть (тоже дура порядочная), а вы заявляете мне, что и не думаете этим заниматься. Все это очень несуразно.
Мне кажется, что надо взять за основу одно — что мы относимся друг к другу хорошо (не учитывая никаких равновесий). И это главное.
И не так уж часто встречаются в жизни отношения — бескорыстные, не лживые, доверчивые и, если хотите, нежные. Это надо беречь, в это надо верить и не надо сбивать себя — ни письмами, ни разговорами, ни любыми случайными обстоятельствами. Очень обидно будет, если все это засорится, обрастет всякими обидами, недоверием и озлобленностью. Это уже будет конец нашей дружбы, потому что в таком виде в ней ни вы, ни я не будем нуждаться. Это не значит, что нельзя вам или мне обижаться или ругаться — но только надо помнить, что мы относимся друг к другу хорошо, и это должно быть точкой отправления, а не всякие там настроения (я не знаю, понимаете вы или нет — о чем я говорю?).
Теперь дальше. Хорошо вам писать мне разные вещи про платформные разговоры, мою невнимательность и т. п. Вы даже имеете полное моральное право (я вам завидую даже) упрекать меня, в чем хотите. А я не могу этого делать.
Поймите, глупый вы человек, мне бесконечно труднее, чем вам. Поймите простую вещь: я не хочу питать вас надеждами и иллюзиями, я не хочу портить и осложнять вашу жизнь. Я не хочу время от времени подбрасывать вам кусочки нежности только для того, чтобы удерживать вас около себя. Я не хочу играть с вами в жмурки. Потом у меня есть своя жизнь, в которой я тоже (если я ей живу), хочу быть откровенным человеком, хорошим товарищем, не предателем…
(Без даты)
1939 год
Вы все пишете правильно, со своей точки зрения, к сожалению. Хотя я и не требую от вас какой-то особенной интуиции, чтобы за сотни верст могли влезть мне в душу и понимать меня на расстоянии. Я гораздо мягче вас в этом отношении.
Давайте условимся так: я буду писать вам «естественно», т. е. всякую муру, а вы не будете судить меня строго. Хорошо?
Так вот — Шарль Нодье сказал, что лишь людям заурядным пристало негодовать на судьбу, благородное сердце не боится ее ударов. Я все хочу внушить себе, что у меня благородное сердце, но это что-то плохо получается.
Лёнечка, не ждите от меня ни разумности, ни аккуратности, ни вообще ничего хорошего. Я разваливаюсь на составные части. Ничего я не знаю, ничего я не хочу, словом, у меня убийственное настроение и состояние и, мне кажется, что этот период надо переживать как карантин — как если бы я была больна чумой. Очень жалко, что жизнь складывается так, что невозможно отсидеться где-нибудь в пещере совсем одной месяц-другой.
Я работаю очень много — вот и все, что можно сказать про жизнь. Описывать это не стоит, потому что вы ведь знаете, как я работаю. Сперва увлекаюсь, потом ною, потом прихожу в восторг от собственной гениальности и, наконец, в ужас от сотворенного.
Так вот и сейчас — все, что уже сделано и что нельзя уже переменить — кажется мне дурным, неправильным и робким. Словом, это сказочка про белого бычка… Это просто удивительно — как мне удалось выхолостить себя за этот год. А вы говорите писать. Чего уж тут писать, тут уж лучше скромно помолчать.
Не верю я никому и ничему, и на все мне наплевать. И сама я кажусь себе такой дурной, что вот даже если вы ругаете меня — мне как-то все равно, а если пишете, что любите меня, — я даже не всегда верю. (Не злитесь, мы же уговорились про естественность.)
А у кого, скажите пожалуйста, найдется столько терпения и души, и любви, чтобы возиться со мной и возвращать это «хрупкое растение» к жизни? (Я советую вам подумать об этом крепко, вам сразу станет свободнее и легче жить. Я не кокетничаю.)
Все зависит от меня, конечно… Только вот горе — я сама от себя не завишу. Не получается! Я же вам говорила, что переживаю запоздалое «повзросление». Это очень трудно — формироваться на тридцатом году жизни. Этим надо заниматься в 16 лет.
А сколько поганых людей вокруг, Лёнечка, просто и не пересчитать. Я все вспоминаю Андерсена. Подумайте, как это он мило придумал про мальчика Кая. Вот и со мной случилось что-то в этом роде. (Помните «Снежную королеву»?) Только не смейтесь, ради Бога. И не думайте, пожалуйста, что я совсем спятила с ума. Нет, уж я как-нибудь продержусь, хотя «локтей» вокруг меня не так уж много.
У бедной Ниночки-сестрички второй месяц больна Маринка[29] и очень серьезно. Мне жалко ее очень, она тоже сидит дома с воспалением среднего уха.
В Москве — день весна, день зима. На душе мрак. Театр миниатюр выпустил 2-ю программу. Когда вы приедете? Пишите мне. Я не буду скрывать — ваши письма мне очень нужны. И радуют меня. Пишите.
Т. Л.
Москва. 20.02.39.
Я вам скажу откровенно, милый мой Лёня, что я такого удовольствия, как сегодня, давно не получала. И все, что бы я ни стала писать, — все это будет типичное не то.
Знаете, так бывает, когда узнаешь или увидишь что-нибудь новое — и вроде как с тебя шкурка слезает. В общем, отпадает все наносное, не твое и, наоборот, открываются все твои лучшие чувства. Выползают наружу.
И всего-навсего я была на просмотре «Сказки» в 3-м детском театре. Из всего, что я видела в этом году, это самый лучший спектакль. Этот и «Павел Греков». И Светлов[30] — молодец, и Пыжова[31] — молодец, и актеры — молодцы, и художник — молодец. Все — молодцы. Одна я — дура. Все хочу расти в высоту. Так можно сделаться тоненькой-тоненькой и высохнуть под конец. В высоту не надо стараться расти, в высоту люди вырастают без старания, сами по себе. А надо корни поглубже пускать и в ширину — все кругом окапывать. Вот тогда, может, получится толк.
И кто это сказал, что я художник? Велите этому товарищу заткнуть глотку. Я сапожник, а не художник. Заниматься украшательством еще не значит быть художником. Для глаз чтобы было приятно — это будет потруднее. Ну, хватит о себе.
Все я да я. На все голоса и при каждом удобном случае ору о себе.
Лёнечка, это очень хороший спектакль. Я пишу лежа, уже легла спать и очень устала, потому что в течение 2-х часов — в лицах — рассказывала всю пьесу Григорию.
Ваше длинное письмо читала очень долго. Это уже — шедевр вашего почерка. Я так до сих пор не разобрала, например, почему Коварский[32] счастлив, а вам нельзя мешать его блаженству. Точно, это таю «глупо мне мешать его минутному блаженству», «хотелось… было… ибо это человек не ограниченный, с известной долей скепсиса. Я поглядел потом на Лид. Петров. и подумал…» и т. д. Вот и разберись тут, что к чему. Я уж и щурюсь и разные варианты выдумываю — ничего не выходит. А интересно — в чем там закавыка в этом минутном блаженстве…
Мои новости таковы: 1. Скоро я умру от переутомления. (Есть такая заразная болезнь.) 2. У меня ремонт (грязь на 2 недели, целый день стучат мастера, живу на потолке, работать негде, не надеюсь дожить до чистой отдельной комнаты). 3. Я расплевалась с театром миниатюр, безумный восторг и, как мне кажется, с обеих сторон. 4. Я заваливаюсь с «Лгуном» Гольдони (везет мне в этом сезоне на лгунов) — мне мала сцена. Не хватает нескольких метров для воплощения моих гениальных идей. Как тут быть? Что вы думаете на этот счет?
Я сегодня получила ваше письмо и пришла в панику — что это за бред? «Приглашаем вас на разговор» — ну это еще куда ни шло, (хотя я бы ни в жизнь не пошла на собрание, загримированное под разговор), а вот, что разговор начнет Л. Малюгин — это меня сразило. Умоляю вас — начинайте, что хотите: доклады, статьи, лекции, «слова», речи — только не «разговор начнет Малюгин». Или, если уж начнете, во-первых, скорее его кончайте, а во-вторых, подробно мне опишите, как вы его начали. Умираю от любопытства.
А у нас в Москве — весна! А в Ленинград я опять не знаю — попаду ли, и «Лгун» мешает, а потом этот ремонт оказался такая прорва, и я ухлопала в него все свои деньги, и нужно опять трудиться. А мне надоело трудиться. Мне бы хотелось мало-мало, но хорошо, хорошо работать, а чтобы денег платили много-много.
А у вас, барин, тоже описочка в письме была «так себе» (между прочим, у меня то была, действительно, орфографическая ошибка, я написала ни, а потом другой ручкой, не самопишущей, переправила, так что можете не ехидничать), успокоив меня, что я не похожа на матушку Нины Эфрос[33] — вы написали, что это вас перепугало, а потом вставили не. Вот видите? А если еще Фрейда вспомнить — совсем вам конец придет.
Небо очень синее и весеннее, а дни холодные — отчего это? Ведь уже должно быть тепло. У меня отваливается рука, 5 часов, а завтра работать. И потом очень хочется спать — я все равно не выдумаю ничего умного.
Лёнечка, будьте здоровы.
Т. Л.
2.03.39.
P.S. Добрым словом я вас буду вспоминать не только во время вашего «разговора», а вообще я вас вспоминаю добрыми словами и мыслями.
* * *
Вы понимаете — я сегодня, воспользовавшись, что я больная и что мне не надо идти в театр, целый день возилась и убиралась (сегодня кончили работать штукатуры — это первая часть поэмы о ремонте — и грязь вывозили на тачке), и все думала: вот кончу, достану чернильницу, бумагу и в тишине и покое сяду писать Лёне письмо. И написать вам хотелось много и обстоятельно и, главное, было что написать.
Но вот настал этот желанный час, я сижу за столом, а мысли мои разбежались (как это все-таки обидно — переписка) и меня одолела страшная усталость. Надо простить меня — ведь все-таки я больная. Вчера я заснула очень рано и проснулась в пятом часу утра. Горел свет. Я оглянула знакомый мне пейзаж — бочка с известкой, лестницы, доски и т. д. и вдруг рядом с подушкой возникло ваше письмо. Это было как с того света. В общем, это было очень приятно. И вот я стала его читать — еще очумелая от сна. И очень быстро мне стало стыдно. Стыдно, Лёнечка, ужасно.
Я, конечно, могла бы и не писать вам об этом, но, по-моему, лучше уж признаться во всем откровенно. Это о статье. Вы знаете, Лёня, я ведь ее не читала. Это очень обидно, конечно. И вы напрасно ехидничаете со статьей о театре миниатюр, т. к. я не читала и ее. (Стоит ли мне говорить, что меня ваша фамилия на страницах газеты (Л. Малюгин) гораздо больше радует и волнует, чем театр миниатюр.) Это вы и так, по-моему, знаете. Случайность или небрежность это? Пожалуй, случайность, видимо, этот номер от меня ускользнул, но не в этом дело.
Дело в том, что я вот сейчас думаю, что я мало волнуюсь за вас. Много думаю, а волнуюсь мало. Вот что плохо, по-моему. Много думаю о вас, но как-то в связи с собой, а не то, чтобы только о вас, вашем деле, ваших «разговорах». Я подумала об этом, и мне стало как-то безнадежно стыдно. (Не знаю, к чему я все это пишу и растягиваю так длинно, но, я надеюсь, что выудите из этой муры хоть крупинку огорчения…) Нет, у меня, явно, не получается письмо.