ВОЛОДЯ В КОЛОНИИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

ВОЛОДЯ В КОЛОНИИ

Вечером стрекотали сороки и страшно орали галки — видно не могли найти себе место для ночлега. Ближе к ночи полил дождь. Что-то шумело, гудело в печке: ветер, наверно, поднялся сильный.

Я проснулась от стука в окно. Стучали не в наши окна, а где-то дальше, в конце дома. Потом стук прекратился, и чьи-то тяжелые, пудовые шаги прочмокали по лужам к крыльцу. Дождь лил вовсю. Было совершенно темно. Как хорошо, что можно лежать в постели и не идти по этим лужам под дождем, подумала я и заснула…

Утром небо прояснилось, а когда мы встали, я узнала, что ночью приехал брат Володя. Разумеется, я сейчас же побежала в комнату родителей. На полу, занимая все свободное пространство, спал кто-то огромный, худой и небритый. Было похоже, что этого человека сбросили с неба на пол и он расшибся. Расшибся насмерть, так обессиленно он лежал и так крепко спал. В комнате пахло сырой кожей и выстиранным бельем. Топилась русская печка, около нее на веревке было повешено уже выстиранное (когда это мама успела!) мужское белье и портянки. На табуретке сушились заляпанные глиной сапоги, на стуле галифе и френч. Кобура с револьвером и ремни лежали на отцовском рабочем столе. Постели отца и матери были уже застелены, и в комнате не было никого, кроме этого огромного небритого мужчины, называвшегося моим братом.

— Володя, — позвала я его.

— М-м-м, — промычал мужчина во сне и повернулся на другой бок. Одеяло сползло с его голой белой спины, темная, загорелая шея и лицо были как приставленные к этой спине, — как чужие, — так они отличались по цвету кожи. Волосатая рука, лежащая на подушке, тоже была белая, а кисть ее совсем коричневая.

«Где это он так загорел кусками, — подумала я. — А может быть это вообще и не он, а кто-нибудь чужой? Зачем же я его бужу, если это не он?..»

И все же, когда этот непонятный мужчина проснулся, он оказался моим братом.

Володя встал, подпер головой потолок, побрился папиной бритвой, окатил себя в бане ведром холодной воды и после всего этого стал отдаленно напоминать себя. Во всяком случае его уже можно было узнать, но все-таки я стеснялась его, даже немножко боялась. Он как-то не умещался в колонии, как-то не подходил к нашей тихой, размеренной сельской жизни. От него шел чужой, незнакомый шум.

Когда я вторично заглянула в комнату родителей, Володя, одетый в чистую папину рубаху, сидел за столом. Перед ним стоял горшок с горячей картошкой и лежала горбушка черного хлеба. Он так молотил эту горбушку (я ее узнала, так как сама «занимала» ее сегодня утром для мамы), что она уменьшалась на глазах. Было ясно, что мама будет обедать без хлеба. Расправившись с горбушкой, Володя начал густо обсыпать солью картошку и отправлять ее в рот нечищеную, прямо в мундире. Мама пыталась помочь ему, но он уклонялся от ее суетливой нежности. Картошку Володя запивал чаем и при этом гудел на весь дом, рассказывая про облаву на бандитов. Отец сидел за своим рабочим столом и, хотя глаза его были насмешливы, слушал его очень внимательно. Умяв горшок с картошкой, брат начал читать стихи. Тут уж даже русская печка начала трястись от раскатов его голоса.

Стихи были незнакомые. Ни небес, ни золотой реки, ни плавности и в помине не было в этих стихах. Они ходили ходуном по комнате, гремели и ударяли по голове. Какие-то поезда, пути, шум, треск и пальба вылетали из Володиного горла и оглушали меня. Должна признаться, что все это вместе взятое произвело на меня удручающее впечатление, я почувствовала одиночество и была рада, когда мама, сумевшая пробраться через гром Володиного баса, сказала мне: «Туся, тебе надо идти в Новоселки к бабушке Катерине за яйцами. Вот если бы ты не стояла тут, а сходила бы к ней раньше, я бы уже сделала Володе яичницу. Ты же видишь, он голодный».

«Ничего себе, голодный, — подумала я, — когда съел целый чугун картошки! Мама уж не знает, как ублажить своего Володечку. Теперь — я ручаюсь — отдаст ему свой обед, и не он, а она сама будет голодная».

Я вырвалась на улицу из этого рифмованного шума и грохота с облегчением и пошла по теплой, пыльной дороге в Новоселки.

Поручение, данное мне мамой, было не трудное. Бабка Катерина уже была в колонии, смотрела, щупала и взяла с собой мамину скатерть, пообещав дать за нее пяток яиц. Окончательный торг не состоялся только потому, что бабушкина курица забастовала и не нанесла пяти яиц. И вот теперь я шла за ними.

Не успела я еще дойти до ржаного поля, как воздух за моей спиной раскололся от громоподобного крика: Т-а-т-ь-я-н-а-а!

Оглянувшись, я увидела в клубах пыли брата.

— Т-а-т-ь-я-н-а-а! — рявкнул он еще раз, и птицы беспокойной стайкой снялись с березы и полетели в сторону леса. Я остановилась.

— О чем я буду говорить с ним? Чем я смогу его удивить? — тревожно запрыгало и заколотилось у меня в голове, а облако пыли вместе с моим братом тем временем неотвратимо надвигалось на меня.

Решение выскочило совершенно неожиданно: отведу его на свой «мысок»…

Незадолго до этого дня я ходила в ту же деревню Новоселки. Дорога туда шла через ржаное поле, солнце стояло в зените, было очень жарко и я свернула на узкую тропочку в надежде пробраться по ней к опушке леса, в тень. Тут я и набрела на маленький зеленый островок.

Он плыл среди бесконечных волн ржи под зелеными парусами трех берез, неизвестно каким образом уцелевших на этом клочке земли. Неожиданное счастье окатило меня с головы до пяток, как только я вступила в мерцающую, кружевную, зеленую тень этой обетованной земли. Я назвала ее мыском.

Мысок стал моим тайным прибежищем и свидетелем всех радостей, печалей и раздумий. Я породнилась с ним и стала при первой возможности бегать к нему в гости. Ни один человек не знал об этой моей тайне. И вдруг сейчас, совершенно неожиданно для себя, я решила отвести в свой тайник уже приблизившегося малознакомого брата.

— Володя, — сказала я, — хочешь я покажу тебе свой мысок?

— Какой мысок, Татьяна? — удивился он.

— Ну, мысок у меня есть, — замялась я. — Мысок моей собственной природы. Пойдешь?

— Твоей собственной природы? Конечно, пойду, идем немедленно.

И мы зашагали. Шагать-то мы шагали, но на сердце у меня была тревога. Тревожны были и мысли, скачущие в голове: поймет ли Володя все так, как мне надо? Не обсмеет ли меня? Раньше бы он понял, а теперь?..

— Ты знаешь, там совсем уже не так хорошо, как ты думаешь. Там и цветов мало, там совсем ничего нет — только три березы и кротовая нора, — на всякий случай защитилась я…

На мыске было прекрасно. Солнце грело, но не обжигало, бабочка споткнулась в воздухе и стукнулась о мою щеку, неуловимо шелестели листья, трава и колосья, но в то же время нас окружала абсолютная тишина.

— Дура ты, Тучка, — сказал Володя, когда мы сели под березами. (Володе не понравилось, что меня в колонии стали называть Туськой, и он переделал Туську в Тучку.)

— Дура ты, когда говоришь, что тут не так уж хорошо. И если здесь мало цветов, то завтра же они расцветут… Может быть, даже и сегодня.

И тут я заметила, что кружевная зеленая тень на земле радостно зашевелилась, а эмалированная спинка божьей коровки, ползущей по Володиной ноге, вдруг треснула посередине, раздвинулась, приподнялась, обнажила нижние тюлевые крылышки — и… божья коровка — улетела! (Я была уверена, что это Володя приказал ей лететь, но виду не подала.) На сухой серой земле, выброшенной кротом из норы, сидел толстый зеленый кузнечик и чистил свои зубчатые лапки. Если он прыгнет, значит, Володя и с ним разговаривает, — загадала я, и в ту же секунду кузнечик, прочертив в воздухе зеленую полоску, исчез. Он все понял…

— Вова, — позвала я брата его детским именем, — значит, тебе нравится здесь?

— Да, — сказал он, — очень! Можно я здесь посижу, сестра, пока ты сходишь в Новоселки?

И я ушла к бабушке Катерине за яйцами, а он остался.

Возвращаясь назад, я зашла за Володей на свой островок Солнце уже переместилось на небе, увело за собой тень в сторону и палило теперь прямо на голову брата, но он, видимо, не замечал этого. Опущенное вниз лицо его было чужое и жесткое. Он торопливо что-то записывал в маленькой тетрадке, потом поднял голову, посмотрел слепыми, невидящими глазами сквозь меня и, зашевелив губами, что-то невнятно забормотал…

Я ушла тихонько.

Когда стемнело, девочки бежали на крыльцо молочной избы и говорили друг другу: «Скорей, скорей, Володя Луговской про уголовников рассказывает». А мальчики уже стояли около крыльца и слушали. А некоторые, которые еще только шли туда, говорили: «Пойдем в молочную, там Володя про Хитров рынок заливать начал…»

Наш Володя, хоть и был всего на два года старше самых больших колонистов, но уже очень сильно отличался от них: и ростом, и прожитой жизнью, и развитием. Их все еще называли мальчиками, а Володю уже никак нельзя было так назвать: он был уже взрослый, уже не учился, а служил в милиции.

Вот он стоит перед крыльцом в кольце колонистов, на голову выше всех — и громким голосом рассказывает про облаву на Хитровке, а на ступеньках крыльца горкой белеют в темноте девочки и повизгивают тонкими голосами. Я сижу в сторонке, на завалинке и смотрю на небо, потому что этот рассказ я уже слышала утром.

…Если смотреть долго на звезду, то она начинает дрожать: наверное, ее это беспокоит. Но если бы я нашла в этом огромном небе свою звезду, она бы не дрожала…

Пока я искала свою звезду, Володя тем временем уже совершил облаву на Хитровке, забрал бандитов и спекулянтов, и они так отстреливались, а девочки так визжали, что я окончательно потеряла всякую возможность найти свою не дрожащую звезду.

Дело шло к ночи, и кто-то из старых ударил в колокол. Пора было расходиться…

Володя прожил у нас около недели (это был его отпуск). Первые дни мы с ним очень дружили. Я висела на нем, как на заборе, ходила по пятам и приставала с просьбами.

— Володь, а Володь, пойдем на мысок? — И он шел.

— Володь, а Володь, пойдем покачаемся на качелях. — Он опять шел.

— Володь, а Володь, послушай мои вопросы к тебе. — Я приносила дневник и читала, а он слушал и давал мне ответы. Ответы помню плохо, а вопросы сохранились в дневнике:

1. Как по-твоему, кого папа больше любит, тебя или меня?

2. Объясни мне, как в тебе заводятся стихи?

3. Папа говорит, что Пушкина убил царь, но ведь на самом деле его убил Дантес, как это понять? Кто же его убил в конце концов?

4. Можешь ли ты ударить бандита, если он слабее тебя силой?

5. Как ты думаешь, меня возьмут замуж, или я совсем некрасивая?

6. Ты большевик или нет?

7. Папа читал вслух «Медного всадника» и сказал, что это совершенство, а когда я заштопала ему носки, тоже сказал, что это совершенство, как это понять?

8. Что еще идет за совершенством, или это уже конец хорошего? — И так далее…

Обретя вновь своего брата, я старательно начала его мучить словом и делом. Он был терпелив, снисходителен и, казалось, наслаждался моим обществом. Я его взнуздала, оседлала и хорошо натянула вожжи. Все было в порядке, и вдруг, в один прекрасный день, он вывернулся из моих рук и исчез! Назавтра повторилось то же самое: улыбка, обещание, потом рывок… и исчезновение в неизвестном направлении!

Я на мысок — пусто!

Я аукать в лес — никакого отклика, кроме эха! Я туда, я сюда — везде пусто. Нет брата! Исчез! Что тут со мной сделалось, описать не могу! Я совсем ополоумела от обиды и ревности. Начала рыскать по всем закоулкам, стараясь не упускать его из вида. Наконец выследила, что Володя, старательно расчесав свои волосы на косой пробор и прицепив на бок кобуру, отправляется на Розановку. Этого только не хватало! Тогда я решила дать ему отпор и окатить презрением. Я не смотрела ему в глаза, делала вид, что не замечаю его, но боковым зрением все время следила за ним, и сердце мое продолжало разрываться на части от горечи потери. Брат как будто бы не замечал моих страданий, был весел, оживлен и, видимо, вполне доволен жизнью.

Однажды он вдруг, как ни в чем не бывало, подошел ко мне, обнял и спросил:

— Тучка, может быть, мы пройдем посидеть с тобой на мысок?

В ответ я зашипела, как змея, смахнула его руку со своего плеча, посмотрела на него сверху вниз (это неважно, что я была ниже ростом, я точно помню, что задумала смотреть на него сверху вниз) и ледяным, противным голосом ответила заранее придуманной фразой: «Прошу не прогневаться, нет, я не пойду с тобой на мысок, мне некогда. Я иду на скотный двор».

И ушла величественно, не оглядываясь, торжествуя, что отплатила ему за все свои обиды и страдания…

Перед отъездом брат отозвал меня в сторону — лицо его было беззащитным, голос просительным — и, протягивая мне бумажный треугольник, сказал: — Тучка, прошу тебя, сбегай завтра на Розановку и передай его Тамаре. Только, пожалуйста, сестричка, сделай так, чтобы никто не видел. — Я онемела и расслабилась: Боже мой, он влюблен! Как же это я раньше не догадалась? Дура я дура!

— Передам, передам, не беспокойся. — Я радостно комкала записку, смотря ему в глаза и еле сдерживаясь, чтобы не разреветься от умиления, что он так раскрылся и доверился мне…

А Володя отгремел, отшумел стихами, сделал сказку на мыске, влюбился в Тамару и уехал от нас обратно в Москву.