ВОЛОДИНЫ СКАЗКИ
ВОЛОДИНЫ СКАЗКИ
Вторым сказочником в доме после няни был мой старший брат Володя, но сказки у него были совсем другие и рассказывал он их при других обстоятельствах. Володины сказки возникали из предметов, которые меня окружали.
Тут необходимо рассказать маленькую предысторию.
Я родилась, когда мои старшие брат и сестра были уже большие дети. Меня не очень ждали — в виде девочки — на этом свете. Почему-то считалось, что уж если кто и родится, так мальчик. Но родилась девочка, к тому же, когда ей не было года, няня простудила ее. Сделалось двустороннее воспаление легких, потом откуда-то прицепилась дизентерия, и она, то есть я, умерла. Доктор сказал: «Девочка умерла, мне здесь делать нечего», — надел шляпу и ушел. Никогда не терявшаяся в беде мама не согласилась с моей смертью и вкатила мне в рот столовую ложку коньяку. Наверное, огненная жидкость оживила ту ниточку жизни, которая еще где-то скрывалась, и сердце мое забилось.
Два месяца мама лечила меня сама (доктора не верили в мое выздоровление), и я постепенно вернулась к жизни.
Получивши в течение одного года три такие травмы, как рождение, смерть и алкогольное опьянение, я, естественно, росла ребенком слабеньким. У меня никогда не было косичек, так как считалось, что волосы отбирают очень много жизненных сил, меня кутали, поили мясным соком и рыбьим жиром.
Умершую и воскресшую, да еще к тому же младшую девочку, все в доме любили, баловали и мало наказывали.
В детстве больше всего на свете я любила слушать сказки, рисовать бумажные куклы и плакать. Плакала я с упоением. Причина для слез находилась всегда: мама плохо на меня посмотрела, не пустили в кухню вылизывать миску, в которой взбивали сливки, выкинули корзину для бумаг из-под письменного стола отца — без моего ведома и осмотра, фрейлейн сделала замечание или кто-нибудь обидел пьяную няньку. Иногда я просто ходила по комнатам и жаловалась всем, что никто меня не любит и не пожалеет (я говорила «не пожилеет»). Словом, плакать можно было много и вволю. Плакала я в детской, уткнувшись поперек своей постели носом в одеяло. И тут всегда неизбежно появлялся мой брат Володя, который вообще не выносил слез, а моих тем более. Он присаживался рядом на постель или вставал на колени на полу (в зависимости от позиции, которую я занимала) и начинал рассказывать мне сказку (или, как я говорила — «про-сказку»). Эти Володины «просказки» никто не слышал, кроме меня, так как шептались они мне на ухо.
— Хочешь, я сделаюсь солнечным зайчиком и буду скакать по комнате, пока ты не перестанешь реветь? — предлагал брат.
— Хочешь, превращусь в Робинзона и посватаюсь к твоему пупсу? (Рев затихал.)
— Посмотри, из печки выбежал уголек и хочет спалить твои бумажные куклы. (Рев усиливался.)
— Не плачь, я буду веточкой за окном, видишь, на ней сидит воробушек? Это ты. Ты будешь Таня-воробушек.
— Расскажи заячью «просказку», — всхлипывающим шепотом требовала я.
И начиналась длинная история про зайцев…
Главным зайцем была я. В моем подчинении было очень много зайцев — все они имели имена, я их помнила, Володя путал, я подсказывала и поправляла его. Веселые эти зайцы дружили с еловыми шишками. Шишки иногда превращались в конфеты и сами лезли маленьким зайчатам в рот. У зайцев был огород под нашим буфетом — они в нем разводили капусту.
Заяц Таня был очень хорошим зайцем. Он никогда не плакал, не сплетничал, не лазил в буфет без спроса, не сопел носом и умел делать красивый реверанс. Другие были похуже, но тоже вполне приличные зайцы.
У зайцев было много родни в разных местах и странах. Они ездили к ней в гости на милой, доброй лошади, которая возила воду на даче в Оболенском. Мне разрешали давать этой лошади сахар с руки, и ее теплые, осторожные губы были очень похожи на Володины, шептавшие мне «просказку» на ухо: такие же теплые и мягкие…
В нашем с Володей чудесном заячьем мире на зеленых круглых лужайках цвели ромашки и одуванчики. Если зайцы вели себя плохо, все ромашки и одуванчики облетали, и лужайка становилась голой, скучной и некрасивой. Наши зайцы ездили на лошади, запряженной в большое корыто, в лес на елку (самая большая елка в лесу была вся украшена золотыми морковками и марципановой капустой).
Ездили они и в цирк (в качестве артистов) показывать свои заячьи фокусы и умение. Один номер приводил меня в восхищение и всегда заставлял смеяться. Дело-то было в том, что на трапециях зайцы раскачивались не на ногах и не на руках, а на ушах. Заяц-акробат подпрыгивал высоко к перекладине, и уши его сами завязывались узелком вокруг нее. И тут уж начиналось бешеное качание под куполом цирка на собственных ушах. Это зрелище вызывало у меня бурный смех, аплодисменты и требование бисировать…
Если у зайцев в их путешествиях на пути встречалась вода — какая-нибудь речка или, скажем там, океан — они спокойно пускались вплавь. Все они были прекрасные пловцы: рулем у них был хвостик, а парусами уши. Плавали они сидя: работали только длинными задними лапами, а в воде чувствовали себя так же прекрасно, как и на суше. Зайцы-мужчины, плавая, курили сигары, а зайцы-дамы брали в дорогу баночки с остатками варенья, которое вылизывали лапкой. Ложечкой они не пользовались, так как в воде ее легко можно было потерять, да и вкуснее было лазить в банку прямо пальцами. (Надо честно признаться, что в вылизывании посуды эти зайцы понимали толк!)
Боже мой, где только ни побывала эта компания зайцев! В прятки играли они в овсах, в салки в актовом зале Первой мужской гимназии, а в жмурки исключительно на луне. Там прохладно и сумерки, и не надо было завязывать глаза, так как два листочка сами слетали с лунного дерева и ложились на глаза тому, кто водил. Лунные зайцы были во всем похожи на земных, если не считать того, что они были насквозь прозрачные. И если кто-нибудь из них без спросу брал из буфета конфету и ел ее, то конфета просвечивалась у них в животе. Капризы, неправда и фискалка тоже просвечивались в лунных зайцах, а веселье, доброта и хорошее знание немецкого языка зажигались на хвостике маленькой звездочкой.
Были у моего брата даже незатейливые стишки про зайцев, которые начинались так:
Таня с зайцами дружила,
«Трусь, трусь, трусь» им говорила…
Из этих стихов родилось мое детское имя. Вызывая из-под буфета зайцев на игру, я, не умея выговаривать букву «р», вместо «трусь, трусь, трусь» говорила «тусь-тусь-тусь». Так и приклеилось ко мне прозвище Туся.
Володины сказки оживляли предметы, меня окружающие, и делали их необыкновенными.
У Нининой чернильницы вырастали руки и ноги, а шишечка на ее крышке превращалась в голову. Закладки, сплющенные в Володиных книжках, стонали по ночам и жаловались на свою трудную жизнь. Папина настольная лампа под зеленым абажуром враждовала с корзинкой для бумаг, стоящей под письменным столом, и не желала светить на нее. Самовар был старшим над чашками и повелевал ими, а мои любимые зайцы выглядывали из всех углов и закоулков. Они улыбались мне, и на щеках у них были ямочки.
Володины сказки открывали иногда другие миры и страны, но чаще всего до них можно было дотронуться рукой. Они были рядом со мной: под буфетом, на книжных полках, в кипящем самоваре, в саду за окном детской, в реке и парке Оболенского. Володины и нянины сказки были разные. Брат делал добрую сказку из окружающей жизни — нянька врывалась, как ураган, в эту жизнь со своей сказкой. Она творила свой мир, дикий и ни на что не похожий.
Нянькин Додон не вмещался в комнату. Он вырывался из печки, крутился волчком, шипел, как уголь, брошенный в воду, гремел громом и снова исчезал в рыжем бешенстве огня.
Додон носился как оглашенный, он дрался, крушил все направо и налево, обжирался блинами, тошнился огнем, храпел — и из его храпа рождались табуны скачущих лошадей. Чихал — и вместе с чихом из него вылетали стрелы.
Додон был ветром, огнем, бурей, ураганом, обвалом в горах и водопадом. Все в нем было новым и незнакомым.
Володины сказки были моим утешением.
Нянькины — ошеломлением.