«Я УМРУ, И МЕНЯ НЕ БУДЕТ»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Я УМРУ, И МЕНЯ НЕ БУДЕТ»

От какой-то болезни умерла Леля Коновалова, дочка гимназического священника. Это была девочка значительно старше, во-вторых, она уверяла, что дети заводятся в животе, и это сообщение не нравилось моей маме… Я плохо помню ее: немного неряшливая, какие-то значительные всезнающие глаза, хоронила птичек и бабочек в углу сада — и вдруг умерла.

Нас повели днем в гимназическую церковь проститься с ней.

Близко меня не подводили. Было немного страшновато. Большой голубой куклой Леля лежала в гробу, ее отец читал что-то перед аналоем рыдающим голосом. Мне не было ни интересно, ни трогательно, мне хотелось скорее уйти на улицу, в сад. Я обратила внимание, что Люся Сироткина (которая была еще младше, чем я) пришла за ручку с мамой и тетей, и ее белое платьице было подпоясано широкой черной муаровой лентой с большим бантом сзади. У меня не было такого траурного кушака, и это было обидно. Помню еще холод и окостенелость церкви и теплую ласковость улицы. Была весна, деревья уже зеленели, в саду было так хорошо и радостно, и если бы не Люсин черный кушак, то я была бы совсем спокойна.

Вскоре мы уехали в Оболенское и все окончательно забылось…

А осенью было даже лучше без Лели во дворе — она из всего делала какие-то тайны и заговоры и отстраняла младших от шептания. Но, в общем-то, я забыла Лелю Коновалову. Единственно, что болезненно и странно иногда напоминало мертвую Лелю, это какой-то особенный, необычный оттенок голубого цвета. Он почти не встречался в моей жизни, но иногда мелькал в тенях на белой скатерти или в складках белого передника горничной. И сразу становилось как-то холодно и неуютно и хотелось выскочить на солнышко…

Была зима (мне было лет шесть), тревожное и радостное ожидание владело мной, так как должны быть «большие гости» и мама уехала в Охотный ряд за покупками и ей уже было время возвращаться… И вдруг ликующий мамин звонок пролетает по всей квартире, он звенит во всех ее закоулках, он наполнен счастьем и чудесными неожиданностями. И я бегом — в переднюю. А она уже тут, и извозчик вносит за ней свертки и корзинки. Мама поднимает вуалетку над большим ртом, чтобы поцеловать меня, от нее пахнет зимой, и снежинки тают на ее короткой шубке. Боже мой, какое преддверие счастья!

Все привезенное несут в кухню, все нагружены покупками. Мне тоже можно идти со всеми вместе, и у меня в руках какой-то пакет.

Весь стол, все табуретки завалены привезенной провизией. Масса интересного! Шпроты в плетеных лубяных корзиночках, рябчики — такие бедные и убитые, рыжики в маленькой игрушечной кадушечке, печенье, которое будет распухать в молоке и превращаться в мягкие цветы; похожие на поленья, мороженные судаки, но главное и самое прекрасное — моя страсть и любовь — это красная икра в большой железной банке!

И тут началось нарушение всех норм. Полный разгул — потому что мама мажет белый хлеб маслом, потом икрой (я глотаю слюни), берет маленькую тарелочку, кладет на нее бутерброд. (Боже мой, как томительно ожидание!) и, вопреки всем установленным правилам, говорит: «Таня, можешь пойти в столовую, сесть за стол и съесть этот бутерброд». Это первый раз в моей жизни, чтобы перед обедом, и чтобы одной в столовой, и чтобы икра, а не рыбий жир.

И я иду и несу перед собой свое счастье, сосредоточенное в красном, бугристом, необыкновенном ломте. Я буду одна в столовой и, конечно, я не буду есть хлеб. Я буду слизывать языком каждую икринку отдельно, прижимать язык к нёбу и давить там эти сладостные красные пузырики. И это счастье будет бесконечным…

В столовой все залито солнцем, и бисерная бахрома на абажуре переливается зеленым и красным. Снегирь завистливо смотрит на меня из клетки, а маятник солнечным зайчиком мелькает за стеклом часов. И как велик стол, накрытый белой крахмальной скатертью, оттого, что за ним буду сидеть только я одна! Я могу сесть на любое место. Я выбираю. На папино? Нет, это спиной к окну, и я не увижу снега. Конечно — на мамино, какие могут быть сомнения!

Сажусь, и солнце ударяет мне в лицо. Скатерть под руками живая и теплая, косой снег кружевной сверкающей занавеской пролетает за окном. И на белом фоне стола мое красное блаженство: бутерброд с икрой! Недостающие до пола ноги скрючены от ожидания наслаждения. Напряженная тишина и полное счастье — Я СЛИЗЫВАЮ ПЕРВУЮ ИКРИНКУ!..

Все остановилось… Маятник замер… Снег перестал кружиться… Солнце перестало греть… Снегирь застыл в клетке… Ужасная мысль сковала меня, и я не дышу и не давлю языком икринку, я не радуюсь тому, что сижу на мамином месте в столовой. Теплый стол превратился в голубоватую снежную пустыню, не имеющую никакого отношения к нашему дому и к нашей семье. Мне холодно, мне ужасно! Я вдруг поняла, что умру и меня не будет… Сколько я просидела одна в обледенелой столовой, съела ли я икру и что было потом, я уже не помню. Знаю только, что этот холод, этот ужас, эта скованность мучили меня долго — и я не могла, не смела никому про это рассказать.

Днем страха не существовало. Но вечером, когда няня, раздев меня и рассказав что-нибудь интересное, уходила, и мама, подоткнув под все углы одеяло и поцеловав меня, тоже уходила, и все было так хорошо — «ОНО» начинало тихо шевелиться во мне.

В детской было не страшно и не темно: свет проникал с улицы от фонаря через окно и из-под двери, которая вела в столовую, и лампадка мерцала маленькой звездочкой, и печка дышала жаром, и я почти засыпала. Все было так покойно и уютно. Но недолго, потому что я знала, что «ОНО» придет — это холодное, неподвижное, бесконечное и конечное, которое называлось: «я умру, и меня не будет». Эта мысль измучивала и отравляла меня. Не было сил преодолеть самой и не было смелости рассказать об этом старшим. После нянькиной «казенки» в моей детской жизни появилась вторая тайна…

Мука эта вошла в привычку, и страх постепенно переставал уже охватывать меня своим леденящим холодом. И вот настал вечер, когда я сама себе ответила на этот ужасный вопрос. Я сказала себе: «Ну и что? Тут нет ничего страшного, все это обыкновенно», — легла носом в подушку и уснула.

Я сама, одна, преодолела свой страх и ужас перед небытием.