«Еще меня любите, за то, что я умру»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Еще меня любите, за то, что я умру»

В середине лета 1914 года началась мировая война. Мировая война из-за сербского экстремиста? Курам на смех! Молодожены решили, что этот нелепый политический инцидент скоро будет исчерпан. Инерция счастья, слепота молодого эгоизма были настолько сильны, что сознание власти над своей судьбой не вызывало сомнений. И даже — власти над мировой гармонией. Не может же мир погрязнуть в скверне, если жизнь так прекрасна?

Пока разлетались дипломатические депеши, втягивая в цепную реакцию военных действий десятки стран, Марина с мужем и маленькой дочерью Ариадной заселялись в новую квартиру в Борисоглебском переулке дом 6, квартира 3. Какой восторг! Вот это квартира! Большие окна, двойные белые распашные двери, наборный паркет. А планировка? Бегать по комнатам, играть в прятки, перекликаться! Они выискали, наверно, самую причудливую квартиру в Москве, влюбиться в которую мог только человек с поэтической фантазией. Два этажа, соединенные деревянной лестницей, а наверху еще «чердачный кабинет» с окном, выходящим на крышу. Похоже на корабль и замок одновременно.

Основные апартаменты располагались на втором этаже и чрезвычайно замысловато. В них скрывались арки, альковы, изразцовые печки, камин. Потолки были и стеклянные, и с прорезями, через которые проникал свет. Были обычные окна и окна, которые выходили прямо на крышу, по которой можно было ходить. Рядом с детской располагался кабинет Марины — многоугольная, как бы граненая комната с елизаветинской люстрой, низким диваном, волчьей шкурой перед ним. На большом столе у окна стояли ее любимые, по наследству доставшиеся штучки: лаковая карандашница с портретом Тучкова, скрепки, фигурки, чернильница. Мебель подбирали любовно — ампир, красное дерево. Купили настоящую старинную шарманку, синюю стеклянную люстру с хрустальными подвесками. Камин в гостиной, населенной книгами, лампы керосиновые с нежными тюльпанообразными колпачками, ковры даже на входной лестнице. А огромные деревья под окном! Их Марина сразу приняла в семью — говорила с ними, опекала.

В комнате Али — самой большой, сорокаметровой — обосновалось целое детское царство. Белая витая кроватка, как у мамы, куклы почти в ее рост и полки с книгами у стен. Замысловатые тени на синих обоях от листьев раскидистой пальмы в кадке, теплый круг абажура ночной лампы на резном столике в середине комнаты. «Сказки» Шарля Перро и «Священная история» с иллюстрациями Гюстава Доре на полке — книги еще ее бабушки, виртуозной пианистки Марии Мейн. Здесь обитало счастливое детство.

Аля росла, окруженная любовью родителей — таких молодых, красивых! Чудесную женщину, которую все вокруг называли «Мариночка, Марина», она сама воспринимала как необыкновенную фею или волшебницу. Волшебницу особенную — очень большой важности. Для Али она тоже была Марина и, конечно, на «вы». Вместе с теплом от нее исходила строгая требовательность. Аля старалась ни в чем не огорчить мать, дотянуться до высоко поставленной планки. Ведь Марина необыкновенная, и все, что бы она ни делала, правильно и восхитительно. Это передалось Але от отца. Он тоже был важным волшебником и первым рыцарем Марины и Али. Особенно, когда поступил в университет на историко-филологическое отделение и стал засиживаться в своем кабинете.

Папа Сережа умел рассказывать сказки, показывать льва и разных зверушек — лицо его на глазах преображалось — свирепело или источало лукавую хитрость. Аля его ни чуточки не боялась и только визжала от радости. Кроме того, она знала, что об отце надо заботиться (ведь так поступала Марина), Еще совсем маленькая девочка укрывала коричнево-бежевым пледом ноги отца, читающего в кресле толстые тома разных научных книжек, старательно училась мерить Сереже температуру, осторожно несла для него из кухни стакан горячего молока с корицею и медом.

Сергею часто приходилось уезжать лечиться. Марина ждала писем, выбегая к почтальону. Рухнув в кресло, нетерпеливо вскрывала конверт, быстро пробегала листки глазами. Аля стояла рядом, неотрывно следя за выражением лица Марины. Вот она закурила, откинула челку, подобрала под себя ноги и, наконец, сказала:

— Слушай, Аля! Но это в последний раз. Научись сама разбирать написанное.

— Марина, я умею читать в книжках, а когда пишут пером не очень-то еще.

У папы отличный почерк: «Дорогие и любимые мои девочки! Хочу сообщить вам…»

Марина прерывала фразу и отдавала листок Але:

— Дальше читай ты!

Аля «читала» на свой лад: прижимая письмо к груди, ходила по комнате, ласково что-то бормотала и беспрерывно подбегала к матери, чтобы та подсказала неразборчивое слово.

— Да ты все выдумываешь, Аля! Запомнила, как я читала, и повторяешь… Там про уколы не было! И про рентгенограмму! Это в прошлом письме…

— Мариночка… Здесь нет про уколы. Только про то, что доктора пчела укусила. И что он нас любит. Не доктор — папа. — Аля погладила ее по щеке, волосам, провела пальцами по мягким губам. Так всегда делал отец.

В четыре года Аля читала любой текст, причем выучилась под руководством Марины сразу читать слова. Легко, в процессе совместного чтения интересных книжек.

«Как запомнился быстрый материнский наклон мне навстречу, ее лицо возле моего, запах «Корсиканского жасмина», шелковый шорох платья и то, как сама она, по неутраченной еще детской привычке, ладно и быстро устраивалась со мной на полу — реже в кресле или на диване, — поджав или скрестив длинные ноги! И наши разговоры, и ее чтение вслух — сказок, баллад Лермонтова, Жуковского…»

Марина разъясняла Але непонятные картинки, но иногда любознательная девочка ухитрялась объяснять все и сама. Например, в четыре года дала такое «поэтическое» пояснение к иллюстрациям еще страшного для нее гоголевского «Вия», изображавшим панночку, семинариста, бесов и летающий гроб: «Это барышня просит у кухарки жареных обезьян!»

Как только Аля научилась писать, Марина раз и навсегда ввела в ее жизнь обязанность вести дневник. Так же, как некогда ее мать, она старалась сформировать дочь по своему подобию. И рано, очень рано девочка стала ее единомышленницей, подругой, а потом — и лучшей помощницей. При этом времени с дочкой Марина проводила не так уж много. В основном девочкой занимались няни. Марина всегда куда-то спешила, уходила с визитами, на вечера поэзии или работала у себя в кабинете. Но это лишь добавляло прелести Волшебнице.

* * *

Ноябрь 1914 — падает мелкий снежок. Вечером у Марины выступление в актерской студии. Будет много знакомых и поклонников. Она популярна у молодежи, у них с Сергеем множество друзей среди начинающих актеров — ведь и сестра Сергея, и он сам увлекаются сценой. Выступления Цветаевой ждут — это событие для театральной молодежи. Да и для нее — праздник — она всегда любила читать стихи, будь слушателей двое или целый зал.

Няня укладывает Алю. Но та вырывается и смешной, переваливающейся походкой прибегает в гостиную, чтобы обнять нарядную маму. Сегодня Марина ослепительна.

Восхищение Сергея и обожание малышки изменили ее. Ушла настороженность, замкнутость, боязнь неприятия окружающими. К двадцати годам Марина расцвела и похорошела. Те недостатки внешности, которые можно было принять за некрасивость, составили пикантную индивидуальность. Горбоносый профиль и вскинутая голова выглядели царственно. Она нравилась себе и значит — нравилась всем.

В фойе студии перед большим зеркалом Сергей помог жене раздеться. Здесь уже было много молодых актеров, с любопытством разглядывавших Марину. Проносился шепот: «Цветаева, Цветаева пришла!» В большом, тронутом по углам тревожной мутью зеркале Марина увидела молодую женщину, розовую с мороза с талыми снежинками на ресницах — ладную, сильную. Сняла бархатный капор, встряхнула копной золотистых волос. Приблизив лицо к стеклу, отметила: совершенно колдовские изумрудные глаза. Девушки студийки расступились, любуясь платьем приглашенной поэтессы. Совершенно необыкновенное! Восхитительное: шелковое, коричнево-золотое, широкое, пышное, до полу, а тонкая талия крепко стянута старинным корсажем. Волшебная девушка прошлого века! Платье из бабушкиного сундука. Завтра по Москве разнесут новость — старина в моде! Цветаева могла себе позволить диктовать стиль, да и в дальнейшем делала бы это блестяще, кабы не время, втиснувшее в свой шаблон — в безликое, унизительное-нищенство.

Их пригласили в зал, Сергей шел чуть сзади, любуясь стремительной, легкой походкой жены. Она никогда не волновалась и не заигрывала с залом. Просто выходила, здоровалась и начинала читать обычным, четким, спокойным голосом. По памяти, без тетрадок и записей — руки опущены, голова откинута, взгляд поверх голов, поверх всего, что реально. Взгляд — в неведомое, в обиталище слов, из которых она слагала строфы.

Сергей шептал за ней знакомые слова, в которые верил до глубины души:

Моим стихам, написанным так рано,

Что и не знала я, что я поэт,

Сорвавшимся, как брызги из фонтана,

Как искры из ракет,

Ворвавшимся, как маленькие черти,

В святилище, где сон и фимиам,

Моим стихам о юности и смерти

— Нечитанным стихам! —

Разбросанным в пыли по магазинам

(Где их никто не брал и не берет!),

Моим стихам, как драгоценным винам,

Настанет свой черед.

Она умолкла, опустила голову. Послышались хлопки, затем загремели дружно, многие аплодировали стоя.

Марина не улыбалась, не кланялась. Стояла, дивно печальная, прозревшая судьбу своих стихов, загадочная, как оракул. Откуда это в 22 года? Не заносчивость, не заклинание, не похвальба — правда. Марина сказала правду о своих будущих стихах — дар прозренья редко подводил ее.

Она стояла, задумавшись, перебирая в памяти любимые стихи. В зале захлопали громче, стали выкрикивать: «Еще меня любите!», «Марина, прочтите про колокол в селе!». Эти стихи Сергей любил особо. Марина начинала читать, словно вспоминая слова, словно только для него они сейчас родились:

Уж сколько их упало в эту бездну,

Разверзтую вдали!

Настанет день, когда и я исчезну

С поверхности земли.

Застынет все, что пело и боролось,

Сияло и рвалось.

И зелень глаз моих, и нежный голос,

И золото волос.

И будет жизнь с ее насущным хлебом,

С забывчивостью дня.

И будет все — как будто бы под небом

И не было меня!

Изменчивой, как дети, в каждой мине,

И так недолго злой,

Любившей час, когда дрова в камине

Становятся золой.

Виолончель, и кавалькады в чаще,

И колокол в селе…

— Меня, такой живой и настоящей

На ласковой земле!

К вам всем — что мне, ни в чем не знавшей меры,

Чужие и свои?! —

Я обращаюсь с требованьем веры

И с просьбой о любви.

И день и ночь, и письменно и устно:

За правду да и нет,

За то, что мне так часто — слишком грустно

И только двадцать лет,

За то, что мне прямая неизбежность —

Прощение обид,

За всю мою безудержную нежность

И слишком гордый вид,

За быстроту стремительных событий,

За правду, за игру…

— Послушайте! — Еще меня любите

За то, что я умру.

Овации, настоящие овации, и толпа у сцены. Девчонки плакали, у парней горели глаза. В тот миг в Марину были влюблены все! А она — единственная, живая, настоящая, такая искренняя и такая прекрасная — принадлежала ему — своему рыцарю!

Подавая жене пальто, Сергей тронул губами ее теплую шею у воротника. Жест не друга — любовника. В зеркале она увидела мельком глаза, так похожие на Сережины, будто изображение раздвоилось. Только застывшая в глубине боль почти физически ударила в Маринины виски. Она сжала голову и зажмурилась, чтобы слезы не пролились…

Вечером, собравшись на Борисоглебском у Цветаевой и Эфрона, друзья обсуждали впечатление. Присутствовал профессор студии курсов драмы, отличавшийся пониманием современных веяний. Замшевая рыжая блуза, большой черный шелковый бант под дряблым подбородком, серо-седые, падающие на плечи волосы. Все уже выпили за успех вечера, но не решались тронуть глянцевую кулебяку.

— Вы кушайте, Евгений Владимирович! — молоденькая актриса с драматического курса положила на тарелку педагогу кусочек заливного. — Ведь все с утра голодные! Так волновались!

— Да я, честно говоря, о еде и не вспомнил! Забыл о голоде! Поражен был! Вы же понимаете — наша актерская школа все еще находится под большим влиянием классических канонов. И даже, так сказать — МХАТовская натуральность весьма, что ни говори, актерствующая. — Он живо проглотил кусочек красной рыбы, очевидно, не почувствовав вкуса, и продолжил:

— Марина Ивановна совершенно индивидуальна! Манера чтения — совсем нам незнакомая и непохожая на то, как учим читать поэзию мы! Такая неожиданная простота и скромность! Милая Марина Ивановна! Вы открыли новые пути! — поднявшись, профессор поцеловал руку Марины. — Самое удивительное — непривычная слитность интонации вашего голоса с тем, о чем вы говорите! Словно стихи рождались непосредственно в эту минуту! Вы же ду-ма-ли! И выдавали результат. Вы сочиняли у нас на глазах!

— Несомненно, все вместе — поэтесса, ее внешность и, главное, стихи, производят сильное впечатление. Но вот насчет исполнения хотелось бы поспорить, — вступил в дискуссию руководитель актерского курса. — Так читать можно лишь дома, для узкого круга близких… Зал не поймет! Заскучает зал! Где чувства? Где эмоции? Дайте мне эмоции! Дайте мне выразительность!

…Спор о манере чтения стихов Цветаевой долго не утихал. Тем более, что были в ее дальнейшей жизни моменты, изменившие стиль письма и, соответственно, чтения. Другими стали ритмы, эмоциональный накал, образы. Часто, дабы сбить патетику особо напряженных моментов, Цветаева использовала интонацию легкой иронии, удивлявшей многих слушателей. Вроде бы, речь идет о трагическом, а вот она стоит, рассказывает и лукаво улыбается. В манере чтения стихов Цветаевой никогда не было обычного авторского «выпевания» фразы, не было и тени патетики.

В те дни, где бы ни читала Цветаева, она видела, вернее, ощущала на себе взгляд особых глаз — обведенных лиловыми тенями, жарких, демонически прекрасных. Врубелевский «Демон поверженный», вобравший в себя всю боль, всю обиду низвержения, падения с высоты ночного неба. Поверженный, но не смирившийся с поражением. Старший, тридцатилетний, брат Сергея Петр Эфрон, актер, приехал в Москву из-за границы. Умирать. Туберкулез забирал лучших.

Увидав Петра два года назад, Марина обмерла — та же Эфроновская порода, тот же Сергей, но взрослее и трагичней. Ей казалось, что она «могла бы безумно любить его»! Нет, это не была страсть — было «облако нежности и тоски», возникшее в ситуации, для цветаевского творчества наиболее благоприятной: «бездны на краю». Марина не раз повторяла, что в жизни и в любви для нее разлука значительнее встречи. Здесь же с первого мгновения все заслоняло черное крыло разлуки. Такое сходство с ее Сережей, такая молодая уходящая, тающая на глазах жизнь — могла ли Цветаева остаться равнодушной, не рвануться навстречу? И что значит рядом с этим какая-то, где-то далеко начавшаяся война? И порыв: сделать для Пети все, что только можно! Спасти!

— Ничего уже нельзя изменить. Только ждать. — Улыбнулся он уголком чуть синеватых губ. — Месяца два. Потом за мной придут.

И вот он жил у них — ожидал, «когда придут», Марина ухаживала за больным, старалась шутить, быть искрометной, легкой. А ночами, потемневшая лицом, заплаканная, закрывшись в своем «чердачном» кабинете, писала стихи.

Ее юношеские заигрывания с темой смерти казались теперь пошлыми. Настоящим холодом веяло из бездны, в которую она пыталась заглянуть. И вопросы, как стая воронов, кружили над повзрослевшей головой.

Ей, счастливой и легкой, приоткрывается бездонность человеческой души, она пытается вглядеться в нее и понять самое главное: зачем? для чего живем? Почему и куда уходим?

Со времен прощания с Надей и своего поражения в схватке со смертью Марина не переставала бунтовать, не умела смириться с несправедливостью. Упреки и вопросы направляла в высшую инстанцию — к Нему. Они втроем сидели у камина с бутылкой красного крымского вина, как говорили, полезного легочникам. Сергей и Петр в кресле, Марина с папиросой — на ковре у самого огня. Отблески играющего пламени золотили ее волосы.

— Скажите, скажите мне кто-нибудь, зачем Петя должен умереть? Чье это распоряжение? — Глаза Марины сверкали гневом, столь часто прорывавшимся в принципиальных спорах.

— Так устроено, Нам не дано знать, — Петр подбросил чурочки в камин, и огонь жадно набросился на них. Он не любил разговоры о вере. Эту тему нельзя обсуждать. Только держать в себе. — Мы всегда заново поверяем себя на крепость веры. И ответы бывают разными. У меня получается всегда по-разному.

Марина загасила папиросу, взяла бокал:

— И это — эта некрепость веры — самое ужасное! Меня упрекают в отсутствии веры в Бога. Мое безверие от черноты. Той, что ждет нас. Сергей не знает, как противостоять, чем укрепить мою веру, кроме своей любви ко мне. Сам-то он, хотя и крещеный, но, как и вы, Петр, вырос в семье агностиков. Но в добрую волю Творца верит! То есть… Очень хочет верить!

— В вопросах веры много непонятного, пугающего. Смущающего нас — смертных. Тому, кто знает высший замысел… смысл ясен. — Последнее время Петру много приходилось за границей говорить со смертниками в туберкулезных лечебницах. Все приговоренные либо истово внушали себе веру в бессмертие души, либо мужественно признавались в неспособности прийти к вере.

— Не могу смириться с планом Высшего замысла. Уж очень много в нем бесчеловечного. Выходит, Петр умирает в соответствии с планами Всевышнего? И наши родители, и все юные, светлые, безгрешные — уходят из жизни тоже по плану? — Марина разворошила кочергой угли, и пламя вспыхнуло еще яростней.

— Уходит тело. Душа бессмертна. — Петр смотрел в огонь, полуопустив веки. Губы почти не шевелились. Марина подумала, что и Петр сам, и голос его сейчас — другие. Что сидит здесь, смотрит в огонь и говорит за него некто более сведущий. А в черной тени за его креслом вытянулся ровно и, недвижно поджарый со стальным отсветом на гладком теле Маринин давний друг — Мышастый. В его белых глазах отражались два алых пламени.

— Душа бессмертна! — твердо выговорил Сергей, как бы заклиная всех. — Иначе быть не может. Иначе все это… не имеет смысла. Любовь к ближнему — и есть Господня любовь. Здесь все очень сложно.

— Сложно? Надо просто верить, как простая деревенская баба! — Петр поднялся: — Прошу прощенья, меня в сон клонит. Это от вина. — И улыбнулся светло и легко, словно они обсуждали сейчас не его уход, а просмотренный водевиль.

Марина присела на подлокотник кресла Сергея и прижалась к нему.

— Вот это-то у меня и не выходит — молиться, как простая баба — сердцем, всей кровью своей! А не вечно сомневающимся умом. Неумение молиться — это уже отверженность. Меня пугает моя полная неспособность молиться и покоряться. При этом — безумная любовь к жизни, судорожная, лихорадочная жадность жить!.. — Марина вгляделась в мрак за креслом: Мышастый засмеялся? Он никогда не делал этого. Но отчего растянулись узкие, бледные губы?

— Жадность к жизни — это нормально, как хороший аппетит. Иначе зачем всех нас пригласили за щедро «накрытый стол»? Вот только на этом пути кто-то подножки ставит. Говорят: «от лукавого».

«От Мышастого» — поправила про себя Марина и сказала вслух:

— Вы, Сергей, психолог. Не стараетесь бурно убеждать меня. Сами знаете, моя гордыня не позволяет мне допустить… не позволяет смириться, что Петя умирает.

И еще там, на фронте гибнут люди… И все уйдут… И даже этот дом, ковер… И нас с тобой не будет… Везде проклятущая смерть! «Настанет день, когда и я исчезну с поверхности земли»… — Она разрыдалась у него на груди, вымочив слезами шерстяную жилетку.

Ночью разбудила и прочла только что написанные стихи:

Слушайте! — Я не приемлю!

Это — западня!

Не меня опустят в землю,

Не меня…

Быть нежной, бешеной и шумной,

— Так жаждать жить! —

Очаровательной и умной, —

Прелестной быть!

Нежнее всех, кто есть и были,

Не знать вины…

— О возмущенье, что в могиле

Мы все равны!

Стать тем, что никому не мило,

Не зная ни того, что было

Ни что придет — О, стать как лед!..

Забыть, как сердце раскололось —

И вновь срослось,

Забыть свои слова и голос,

И блеск волос.

Браслет из бирюзы старинной

На стебельке:

На этой узкой, этой длинной

Моей руке…

…Война, начавшаяся летом 1914 года, оказалась нешуточной. Стихи Цветаевой о войне в буквальном смысле «вклинились» в цикл, посвященный Петру Эфрону. В них ирония над борьбой политических амбиций, противопоставление собственной — единичной утрате близкого человека. Нет, это было не противопоставление, лишь горький смех над собственной беспомощностью изменить что-то. Цветаева не хочет смириться. Как и прежде, она жаждет диалога с Творцом. Она бросает вызов. И высшим силам, и земным. Она демонстративно провозглашает, что темные луны — глаза умирающего друга — важнее для нее любых мировых катастроф.

Война, война! — Кажденья у киотов

И стрекот шпор.

Но нету дела мне до царских счетов,

Народных ссор.

На кажется-надтреснутом канате

Я — маленький плясун.

Я — тень от чьей-то тени. Я — лунатик

Двух темных лун.

Как грозовая туча над Вами — грех!

Марина соткана из противоречий. В этой «отрожденной поэтовой сопоставительной и противопоставительной страсти», сведения полюсов «Бог-Черт», в потребности связывать в узел крайности («чей-то дар мне в колыбель») — суть напряженности цветаевской поэзии, мощь ее энергетического заряда. И саму Цветаеву, и то, что сделано ею в литературе, оценивали и оценивают неоднозначно — от прямого неприятия до преклонения. Цветаева, как Поэт и человек, — явление особой душевной, нравственной конструкции. «Безмерность в мире мер» не вписывается в рамки привычной морали. Анализировать жизненные позиции или поступки Марины с точки зрения обыденной психологии, традиционной нравственной установки — задача заведомо сложная. Для того чтобы понять ее, необходимо изначально изменить критерий — принять ключевое условие: Марина Цветаева — аномалия. Аномалия, как творческий индивидуум, как человеческий характер, как часть социума, как личностная единица. Искать привычно-логические мотивировки в поведении Марины чаще всего не имеет смысла: они изменчивы, противоречивы, часто взаимоисключающи. Едва нащупываешь некую спасительную почву логики, как вновь проваливаешься в топь несоответствий. Нельзя не признать — отделить личностное начало Поэта от творческого подчас невозможно, их капризный симбиоз и составляет тайну дара.

Казалось бы, все сложилось благополучно: семейная жизнь юных Цветаевой и Эфрона на зависть гармонична. Настораживают лишь зреющие подспудно перепады настроения Марины — она неудовлетворена, сама не отдавая себе отчета в этом: все слишком покойно, гладко, ровно. Мятежному дару Марины нужна буря.

В июне Сергей приезжал в Коктебель, где с няней и дочкой жила Марина. Здесь же отдыхали его сестры, а также Ася с очередным мужем и вторым сыном. Все приглядывались к семейству Эфронов. Что-то настораживало в демонстрируемой Мариной идиллии. Возможно, чрезмерная экзальтация Марины.

6 июня 1914 года она вдруг читает Максу и Вере Эфрон только что написанные стихи, посвященные Сергею. Первое — уже известное нам «Я с вызовом ношу его кольцо…» и новый вариант:

Нет, я, пожалуй, странный человек,

Другим на диво! —

Быть, несмотря на наш XX век,

Такой счастливой!

Не слушая речей (о тайном сходстве душ),

Ни всех тому подобных басен,

Всем объявлять, что у меня есть муж,

И он прекрасен.

Волошину интонация восторга кажется чрезмерной. Сестры Сергея настораживаются — женщины всегда подмечают тонкости, заметили и взгляды Марины в стороны иных романтических объектов. Что тут поделать, молодая женщина, полная сил, своевольная, отчаянно влюбчивая — да у нее еще вся жизнь впереди. А у мужа, увы, слишком много забот. Статус Сергея — добровольно принятый, как хранителя Королевы и ее вечного рыцаря, кажется несколько шатким. Это эффектно для юношеских фантазий, но никак не в серьезной взрослой жизни.

Марина продолжает провозглашать свою веру в счастливый брак, словно заговаривая себя от какой-то напасти, от ложного шага. Марина чувствует, что друзья не очень верят в перспективу их брака с Сергеем. Тайные сомнения и страх мучают ее все сильнее. Она еще плохо знает себя. Верит в стержень несгибаемой воли, но и отчаянная потребность в эмоциональных взрывах терзает ее, как ни скрывай, под оболочкой слов.

О мистической вере Марины в сны знали все. Пересказывание сновидения, бесконечное толкование деталей, а потом «узнавание» в случившемся ночных предсказаний — постоянная забота Марины. А вот астрология для нее пока закрыта — увлечение ею еще не охватило мистически настроенных дам. Но эпизод, случившийся на башне волошинского дома, Марина запомнила, хотя и зачеркнула в своей памяти начисто, вымарала черными чернилами, как глупую ошибку в тексте.

Худая высокая татарка из компании коктебельских гостей была не молода, не умна, не талантлива. Хотя сама она верила в обратное, а еще в то, что она гречанка и потомственный астролог, посвященный в тайны звезд. Она часто бралась толковать Марине сны и однажды предложила пойти дальше — поговорить о том, что можно прочесть по небесным книгам. Начертав предварительно на больших листах разноцветными карандашами траектории движения небесных светил по времени рождения Марины и Сергея, она, с загадочным и непроницаемым лицом, пригласила Марину уединиться на верхней веранде, где в это сумеречный день никто не загорал.

Сели на сложенные прямоугольником бревна. Море и небо тонули в свинцовой дымке, давили своей весомой мощью и обещали непогоду. Вещунья покрывала лоб тонкой синей косынкой с бахромой из монеток. Полагала, что так убедительней выглядит в роли посредницы звезд.

— Марина, я не стану вам лгать. Смотрите сами. — Она положила на деревянный пол разрисованные листы. Тонкая бронзовая кожа астрологини обтягивала резкие скулы.

— Нет, увольте, я ничего в этом не понимаю. Расскажите сами. — Марина отвернулась, выпуская дым.

— О вас? О Сергее Яковлевиче? О вашем браке?

— Начнем с брака — это наиболее понятная сфера»

— Зря вы так думаете. — Женщина помедлила. — Я могу быть откровенна?

— Не страдаю падучей и не слишком впечатлительна.

— Вы с Сергеем Яковлевичем родились с разницей в три дня: вы 26 сентября 1892, Сергей — 29 сентября 1893. То, что вы отмечаете свои дни рождения вместе и считаете себя рожденными в один день, для звезд не существенно. Три дня в этом случае — огромное пространство. Астрология — наука точная. Здесь много о чем можно говорить… Я старше вас, и у меня большой астрологический опыт.

— А если короче? — Марине не нравилась многозначительность пророчицы, намеревавшейся, по всей видимости, ее поучать и пугать.

— Короче? Как скажете. — Женщина поняла, что эта задиристая поэтесса ей не доверяет, и не стала ходить вокруг да около, стараясь смягчить удар: — С точки зрения астрологии, этот брак изначально обречен на катастрофическую неудачу. Смотрите сами: стоящие рядом два солнца, а между ними Сатурн Сергея. Такое расположение превращает вашу семейную жизнь в тюрьму, в клетку… Каждый будет пытаться из нее вырваться. Процесс болезненный, длительный и, увы, безнадежный.

— Ну, это можно сказать о большинстве так называемых счастливых семейных пар.

— Особенность состоит еще и в том, что вы рождены под знаком Весов, которым присуща одна специфическая черта: они всегда правы. Ваша воля сильно доминирует над волей мужа.

— И от этого бремени, как из клетки, должен рваться Сергей? А если такое заточение с любимой и заботящейся о нем женой — спасение для него?

— У Сергея Яковлевича доминируют другие планеты. Он мягок, доверчив, предан, но, увы, к сильным поступкам вряд ли предрасположен. Те путы, которыми оплетаете его вы, однажды станут для него мучительны. Он будет страдать, пытаясь вырваться, но..» Так и не рискнет. В гороскопе ваши пути расходятся, но брак остается нерушим. Ваш странный и опасный союз скреп — лен звездами. Ловушка — космическая ловушка. Смотрите вот на этот треугольник: вы сами попали в западню. А вот эта звезда! Говоря иначе — Черная карма. От нее нет спасения.

— Обречены оба? — Марина рассмеялась. — Вы меня жутко напугали. Кроме того, вы угадали: я всегда права. Только это не от расположения звезд, а от ума и способности анализировать ситуацию.

— О, да! — Женщина улыбнулась. Два зуба у нее отсутствовали, и улыбка получилась чуть ведьмачья. К тому же было ясно, что Марина ей не нравилась. — Очень скоро… Боюсь, этой же осенью, вам выпадет большое испытание. И вам, и вашей самоуверенности. Звезды показывают — смотрите вот на это пересечение линий: страшное испытание…

— Ой, не надо. Хватит с меня Черных карм! — Марина отвела руку астролога с листами гороскопов, поднялась и потянулась. — Пугать меня бессмысленно. Вы же должны видеть там по вашим звездам, что меня и смерть никогда не пугала.

— Запомните, смерть — это далеко не самое страшное. И не самое мучительное. Это просто обрыв нити. Но у нее есть другие обличил — и тут уж большое разнообразие пыток. Как вы относитесь к разлуке?

— Лучше, чем к встрече. А к бедам у меня больше доверия, чем к водевильному счастью.

— Все верно… Вам будет очень нелегко, — пробормотала женщина, легко сбежала по деревянной лестнице.

* * *

К осени 1914 года стало ясно: сценарий семейной идиллии исчерпал себя. Марина пресытилась материнскими восторгами и заботами, жертвенным обожанием Сергея. Игры в мать Ариадны оказались слишком утомительными. Каждый день — одно и то же. Да еще няньки такие капризные — кто дерзит, кто ворует! А эта последняя говорит «ведьметь» и «полтолоны» вместо «панталоны», и ведь Аля за ней повторяет! Но попробуй сделать замечание. Горничная убирается кое-как — по углам пыль, для Сергея это смерть! Готовит по-деревенски и жадничает, на масле экономит, какой-то жир вонючий добавляет. Ариадна вечерами канючит — спать ее укладывай, сказки рассказывай. «Мать» — лицо прикладное — вроде приложения к своему чаду по его обслуживанию, выращиванию. Роль второго плана. Марину же интересовали только сольные партии. С мужчинами дела всегда обстояли сложно. Теоретически Марине нужна была влюбленность в брутального властелина, повелителя, хозяина. Безответная, с надрывом, бурей страстей, с общественным резонансом, в конце концов! И победой! Эпатаж — самая приятная дразнилка для буржуа, погрязших в своей прописной морали. Вечный бой — покой для Марины смертелен. Иссушенная пустыня покоя не способна вскормить эмоцию, всколыхнуть стихи. Она все еще примерная жена, но кипение лавы внутри опасно — давление неизрасходованных страстей велико — взрыв может случиться даже от пустяка.

Марина придирчива, мрачна, неразговорчива. Вспыхивает от любой мелочи, устраивает разносы прислуге, преследует Сергея бесконечными замечаниями: он решительно все делает не так! Он не способен на простейший поступок! Счастливый муж лишь шире распахивает синие глаза и виновато улыбается. Знает, что не ловок, не оборотист, не инициативен. А если Марина и сердится — так она права. Он любит и такую — грозную, неудовлетворенную, смотрящую на него, как на надоевший предмет. Марина необыкновенная. Надо соответствовать! Вот если бы он мог написать что-то как Блок или Мандельштам. Не дано, увы. Дано любить ее и терпеть. Всякую, какая ни есть. И верить: она бы без его поддержки не выдержала.

Осень 1914-го — в Москве пора литературных вечеров, художники вернулись с летнего отдыха, многое надо показать, прочесть, похвастаться. Заклятые друзья жадно ждут новостей.

Марина ничего нового, способного потрясти поэтический «олимп», не написала. Зато она отменно хороша — челка до бровей, стрижка спартанского мальчика, звон монист и браслетов, голубой дым сигареты, заволакивающий рассеянный взгляд. Рядом Сергей — милый, ясноглазый, не сексуальный — серафический. Верный рыцарь и принц.

Они вошли в уже задымленную гостиную, обходя ритуал приветствий. Какой-то литературный вечер. Мужской голос нудит нечто томное, распевное, кажется, трагедию, написанную гекзаметром. Марина сторонится упоенного чтением автора с невидящим взором слепца. На ней узкая стального цвета юбка плотного крепа с единственной крупной пуговицей из серебристого перламутра у пояса. Изумрудная, цыганских очертаний атласная блузка, словно играет с ветерком. Браслеты позвякивают, клубится дым папиросы… На нее заглядываются. Масса новых лиц, знакомые засыпают новостями.

— Мы весь август провели в Крыму, в Мисхоре… Там отвратительное море. А у художника Антипова жена сбежала с цирковым трубачом!

— В Сорренто жутко сыро! Уверяю вас — болото! Алексей Максимович, правда, выглядит бодрячком и всех приглашает… Ну, уж — увольте! И так радикулит прихватывает!

— Горький не чуток к новым веяниям! Сказал, что я слишком уж поразить стараюсь. Что поэзия — не гимназическая игра в шарады.

— Глупости! В Сорренто самый сухой воздух на побережье. От спины — лопухи надо прибинтовывать. Поверьте, батенька, как рукой снимет. А «новые веяния» — продукт скоропортящийся. Пока до Сорренто довезли — они-с уже с душком!

— В Париже повальное сумасшествие: все носят мятые бесформенные балахоны и жемчуг до пупа! Даже ниже! Ну, до самой (шепот). Шляпы огромные и сверху клумба… У одной так и вспыхнула — кто-то пепел с балкона стряхнул. Такой скандал! Кстати! Марина, в моде бирюза! Особенно иранская — она ярче!

— Вот моя как раз иранская. — Марина, звякнув браслетами, вскинула тонкую руку с серебряной змейкой, усыпанной бирюзой. — Старинная вещица и мощный оберег от…

Марина осеклась на полуслове, Сергей, слушавший ее болтовню в пол-уха, оглянулся, увидел застывший у губ мундштук с дымящейся папиросой, лицо, как в детской игре «Замри!», и остановившийся взгляд. В кресле в углу сидела рыжая дама, одетая в черный пиджак, белую блузку мужского типа. Она тоже смотрела на Марину распахнутыми, подведенными серыми тенями глазами. Сергей ожидал воплей — он решил, что встретились две давние подруги. Но тишина и игра в «замри» продолжалась. Ему показалось, что эти мгновения тянулись бесконечно. Дамы, так гипнотически впившиеся друг в друга взглядами, оказались незнакомы. Женщин представили: критик, поэт Софья Парнок, поэт Марина Цветаева.

Больше Сергей ничего не слышал и не замечал. То, что произошло, не могло не поразить его. Случилось нечто невероятное — это он понял сразу. Извержение Карадага в немом синема — тишина и конец света! Нет, ошибиться нельзя — взрыв взаимной любви с первого взгляда. Но не такой, как у них с Мариной там, в Коктебеле — здесь клубилась и душила серой плотская, телесная страсть.

Сердце сразу сказало: «Милая!»

Все тебе — наугад — простилая,

Ничего не знав, — даже имени! —

О люби меня, о люби меня!

Я Вас люблю! — Как грозовая туча

Над Вами — грех!..

Эти слова Марины беззвучно насыщали паузу с первой же минуты, а написаны они были той же бессонной ночью.

Вернувшись домой далеко за полночь, Сергей постарался не выдать волнение. Ему не терпелось начать разговор, но он страшно боялся выяснения отношений. Они договорились никогда не лгать друг другу. Так, может, лучше не задавать лишних вопросов? А вдруг он ошибся? А если нет и она пожертвует им? — Он слишком долго развязывал в спальне перед трюмо галстук, слишком аккуратно вешал в шифоньер сюртук, старательно обирая с сукна шерстинки от Марининого мехового воротника. Стоял молча, не зная с чего начать. И она молчала. Сидела на краю кровати, до половины сняв левый чулок и забыв о нем. На дымившейся папиросе рос столбик пепла, упал на ковер. Сергей решился:

— Что-то произошло? У вас с Софьей Парнок был такой вид…

— Был вид… — рассеянно повторила она. — Был, и что с этого… — Мотнув головой, она загасила окурок и закурила новую папиросу.

— Все знают о ее лесбийских связях. Бедный муж — декоративное прикрытие.

— Что тут особенного? И от чего он такой уж «бедный»? Сейчас женские симпатии никого не удивляют! Даже не слишком экстравагантно. Экстравагантно везде твердить, что любишь своего мужа, который, между прочим, так и не сумел превратиться из брата в любовника. — Последнее Марина прошипела едва слышно, но Сергей вздрогнул, как от удара. Злит его или правда? Бели правда… Он не сомневался, что его с Мариной плоть в полном согласии с душой — в гармоничном союзе. «НЕ любовник…» — это же приговор. Только не впадать в панику, она обожает позлить, выдумывая всякую чепуху. А завтра начнет утверждать совсем иное. С тем же упорством.

— Марина…

— Что Марина! Знаю — что я Марина. И знаю также точно, что я — прежде всего — Поэт! И вам известно, что душе, чтобы рожать стихи, нужны впечатления. Для мысли впечатлений не надо, думать можно и в одиночной камере. И, может быть, в камере как раз лучше, чем где-либо. Чтобы ничто не мешало.

— Я мешаю? Аля? Дом?

— Напротив! Вы должны мешать! Но не также! — Она взяла рубашку, которую он снял. — У вас отвратительно поглажен воротничок! Почему вы не сделаете замечание Глаше? И валенки! Сколько раз повторять: валенки! Опять стоите в носках на холодном полу. Вы хуже грудного младенца! — Марина вытащила из-под кровати коротенькие мягкие валенки и швырнула мужу. — Температура нам не нужна. Поймите, ваши болезни, капризы прислуги, заботы о детском стуле — не те впечатления, которыми кормятся стихи! Надеюсь, это ясно?

— Нужны другие эмоции… — Сергей прошептал: — Я — не то. И не тот… Это ясно.

— Ничего не поняли! — Марина вскочила, обошла комнату. — Да я вас безумно люблю! Но нельзя же всю жизнь писать об этом! Душе необходима встряска, потому что она в состоянии покоя не существует… Покой для души есть анестезия: умерщвление самой сущности. Спячка! — Марина снимала и разбросала по ковру вещи — тоненький лепесток блузки повис на подлокотнике кресла, как увядший цветок. Подвязки для чулок полетели к абажуру ночника. В каждом движении — дрожащий нерв, интерлюдия к истерике. — Поймите же, мне элементарно скучно! Ск-у-у-чно. Вы женились не на пошлой домохозяйке. Может, заметили?

— Заметил. — Сергей сжал челюсти. Ему тоже хотелось кричать, жаловаться, обвинять. Но он не позволил себе изменить спокойный, хотя и достаточно иронический тон. — Вам необходимо шокировать благовоспитанную светскую публику. Быть на виду. Как вашему любимому Маяковскому — поэту-бунтарю, городскому глашатаю, пророку! Необходимо быть уличным хулиганом! Из презрения к сытым буржуа! — Размахивая руками в подражание Маяковскому, Сергей смахнул с подоконника фарфоровую вазочку с гиацинтами. Бросился собирать осколки, порезался, чертыхнулся, зализывая кровь на пальце.

— Зря бушуете, — Марина снизила тон. Накинула халат, туго затянула на поясе шнур с шелковыми кистями. — Есть ситуации, над которыми я не властна. — Она закурила, стряхивая пепел в лужицу с несчастными цветами. — Есть нечто внутри, чему противиться бесполезно! Я не могу не писать стихов! Я не могу любить платья в розовых оборках… И этих ваших цветочков в пошлых вазочках! Я не хочу прозябать с голодным сердцем, занятым лишь материнскими заботами! Хочу, хочу — любить!!! Жадно, страстно, как бифштекс с кровью! Любить всей собой, каждой клеточкой, каждым толчком крови…

Сергей постарался не подать вида, не показать, как боль скрутила внутренности. Нагнулся над осколками, стал собирать их в газету, кусая губы, чтобы не заплакать. А она, швырнув ему щетку, ушла в свой кабинет — писать. Те самые стихи, что прозвучали с первым же взглядом на Софью.

Да, у него не стальной характер. Но были вещи, которые Сергей не мог бы совершить даже под страшными угрозами: солгать, предать, сделать больно Марине, близкому человеку. Да и далекому, чужому — любому. Признаться — он ни разу не раздавил жука или таракана. И он любил цветы! А Марина — презирала. Предпочитала лишь прочное и солидное: деревья, плющ. А не эти, вечно умирающие, немощные украшения гостиных. И он — «синеглазый рыцарь» — украшение жизни поэта Марины Цветаевой… Немощное украшение. Устал… Сейчас надо было собрать силы. Надо было терпеть. И, возможно, совершить нечто решительное! — Он посмотрел на букетик нежно благоухающих гиацинтов, который хотел было поставить в другую вазу, но в сердцах бросил его в совок. Надо быть крепким и сильным, как дерево.

А ситуация изменилась решительно. Буря, шквал, землятресение… Марина полюбила. Полюбила страстно, впервые в жизни — всем своим существом, без оглядки, без разделения души и тела. И тело, ранее мешавшее, заговорило своим языком. Оно истосковалось, оно хотело того самого, запретного для Марины ранее, без чего она теперь боится умереть «уйти — и не испытать!» Но почему такая вспышка страсти к женщине?

Причин много. По крайней мере — основных три. Первая: в психофизическом складе Марины изначально присутствовало мужское начало. Ее фигура, внешность, повадки, склад ума, эмоциональные проявления явно не характерны для женского типа.

Не типично и повышенное внимание к особам своего же пола. Девушки и девочки всегда привлекали Марину: в ее ранних стихах девочки всегда любимые… Если у Аси друг, то у Марины непременно — подруга. Была и повесть о подруге Вале Генерозовой, написанная в четвертом классе гимназии… А пронесенные через всю жизнь влюбленности к Марии Башкирцевой, Беттине фон Арним, Саре Бернар, Соне Холлидей…

Марину с детства тянуло к девочкам. Ни к каким греховным играм эти симпатии не приводили, но они будоражили эмоции, обостряли ощущения. Спартанское воспитание Марии Александровны, подавлявшее в дочках женственное начало, способствовало развитию мальчишеских черт характера — пожалуй, тоже довольно веская причина. Она многое объясняет в привязанности юной Марины к Сергею.

Обделенная материнской любовью, совсем еще девочка, Марина сама испытала потребность проявить себя матерью в отношениях с Сережей Эфроном, так же, как и она, потерявшим мать при трагических обстоятельствах.

В притягательности облика Сергея для Марины не последнюю роль сыграли его юношеский, почти девический облик, почти женственная нежность и мягкость характера. Тогда Марина, считавшая физиологию в любовных отношениях непреодолимой стеной, не выбрала бы мужественного, спортивного мужчину. Именно Сережа — книжный юноша, инфантильный мечтатель, не умеющий драться, ухаживать за девицами, пренебрегающий спортом, далекий от эротических забав, не нес угрозы «плотской связи», которой так боялась в отношениях с мужчинами Марина. Он, умеющий лишь одно — распахнуть душу и подарить ее избраннице в вечное пользование — пришелся Марине впору.

И вот — конец игре. Надоело — пресно, скучно. И вдруг — эта бледная молодая женщина в черном мужском пиджаке, с белым пластроном и обезьянкой на тонком ремешке. О, Марина ощутила всем существом: их взгляды не просто пересеклись — они врезались друг в друга, высекая искры. От макушки до кончиков пальцев пронзило током, словно от соприкоснувшихся проводов. С первого же взгляда энергетики Парнок и Цветаевой образовали взрывное алхимическое соединение, начавшее цепную реакцию отнюдь не шуточной мощи.

С этого мгновения Марина знала, что никто, кроме Сони Парнок, для нее в мире не существует. Ничего, кроме ее лица, рук, ее голоса. И первое стихотворение цикла «Подруга» — гимн любви, в котором почти каждая фраза заканчивается восклицательным знаком. Марина нашла то, о чем мечтала.

Сердце сразу сказало: «Милая!»

Все тебе — наугад — простила я,

Ничего не знав, — даже имени! —

О, люби меня, о, люби меня!

Марина и Соня обе странницы, «обе беспутные», т. е. идущие своими путями, по выражению самой Марины. Одна поэтесса, другая литературный критик и тоже поэтесса. Одной только-только исполнилось 22, второй — уже 29. Грандиозная любовь, не знающая препятствий, раздумий и колебаний, вспыхнула мгновенно.

Потом была перекличка стихами, циклы стихов, посвящения, признания, отчаянные всхлипы — все оттенки самого высшего накала интимных чувств отражены в поэтических сочинениях влюбленных. А в реальности — полтора года сплошных любовных мук, восторгов, безумия, счастливого Забытья, суда совести, упоение отчаяния.

Уже строчки из первого стихотворения цикла «Подруга» полны трепетного счастья на грани страха:

За эту дрожь, за то — что, — неужели,

Мне снится сон? —

За эту ироническую прелесть,

Что Вы — не он.

Три месяца две влюбленные до безумия женщины проводят время в ласках и разговорах. Раскрыть свою душу до конца — разве такое возможно с мужчиной? Их любовь так чутка, что за обидами следуют бурные примирения, за расставаниями — горячие встречи. Взаимопонимание их тел так полно, что Марина впервые переживает эротические наслаждения, не ведомые ранее. Сценарий лесбийской любви — более нервной, чем любви с мужчиной, устраивает обеих — они безудержно предаются ласкам, безудержно говорят, безудержно пишут. Эта любовь породила, как считают специалисты, лучшие стихи Цветаевой и сделала из Софьи Парнок недюжинного поэта.

Умопомрачение впервые открытого для нее эротического наслаждения и осознание греховности этого наслаждения дают поэзии Марины накал борьбы, вызывают образы охоты, поединка, боя.

Греховность и преступность, страсть и порок, страх и желание терзают Марину. Но что может остановить ее? Кто мог осмелиться «учить жить» Марину? Да и кого бы она послушалась? И уж если она сама себе это разрешила, то кто осмелится запретить?

Марина любит ощущение хождения по канату — риск, опасность, затаивший дыхание зал далеко внизу: Эффектные трюки — г ее стихия. Эти ощущения как раз нужны стихам — они пишутся, словно сами по себе. «Любовь рифмуется с кровь», но на уровне высокой поэзии. Опасность всегда завораживает зрителей. Вот только зрители в этой истории подкачали — не целомудренные были времена.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.