Глава четвертая. Кусок прозы 1925 года
Глава четвертая. Кусок прозы 1925 года
Глава четвертая, из которой мы узнаем о первоначальном варианте романа «Тихий Дон», датируемом осенью 1925 года. Этот вариант романа, неизвестный исследователям, полностью подтверждает рассказ автора о том, как он начал он свой многолетний труд, завершенный в 1940 году. В этой главе впервые публикуется текст этого пра-«Тихого Дона».
Как широка и безбрежна Волга, при впадении в море образующая лабиринт рукавов и островов, богатых рыбой, птицей, разным зверьем, природных заповедников, раскинувшихся в устье великой реки. И однако же крошечный исток «матери родной», как называют в песнях эту реку, едва заметный ручей волнует сердце не меньше, чем необъятная дельта, став местом постоянного паломничества на Валдае.
Так и «Тихий Дон»: как ни велика эпопея, состоящая из четырех томов, объемом в девяносто печатных листов, исследователей всегда волновал вопрос: с чего начинался роман, где его исток. Михаила Шолохова до последних лет жизни спрашивали часто об этом.
Поэтому несколько листов пожелтевшей бумаги, наиболее ранние, особенно заинтересуют не только шолоховедов. Эти листы – не что иное, как исток «Тихого Дона». Да, десять начальных листов сохранились, не затерялись в бурном круговороте великих событий XX века.
Прежде чем их дать прочесть, хочу напомнить, что говорил по поводу начала работы над романом Михаил Александрович Шолохов, выступая на встречах с читателями, давая интервью журналистам, литературоведам.
Начну с мемуаров литератора Михаила Обухова, включенных в сборник «Творчество Михаила Шолохова» (Наука, 1975), где автор вспоминает о встрече Шолохова в Ростове-на-Дону в Доме печати со студентами университета, происходившей в 1928 году, в год выхода «Тихого Дона».
«Михаил Александрович заговорил о том, как создавался «Тихий Дон». Первоначально была задумана повесть о Подтелкове и Кривошлыкове. Когда Шолохов начал писать сцену их казни, то подумал, что читателю будет неясно, почему казаки-фронтовики отказались расстреливать подтелковцев.
По этому поводу писатель вновь много разговаривал с жителями станицы Букановской и соседнего с ней хутора Пономарева, возле которого проводилась казнь казаков-революционеров, походил по окрестным станицам и хуторам. И тут пришел к мысли: не повесть надо писать, а роман с широким показом мировой войны, тогда станет ясным, что объединяло казаков-фронтовиков с солдатами-фронтовиками. После этого Шолохов вновь много расспрашивал участников первой мировой войны, изучал архивы. И только когда собрал громаднейший материал, засел за роман.
Но в процессе работы вновь почувствовал неудовлетворенность. Хорошо ли поймут читатели, что отличало казаков от «мужиков»? Опять отложил работу, пришлось искать новое начало. Так он пришел к довоенным годам….
– А что сделали с ранней редакцией о Подтелкове и Кривошлыкове? – задал вопрос кто-то из слушателей.
– Все кстати пришлось, – Шолохов улыбнулся веселой, белозубой улыбкой. – Так получилось: второй том написан раньше первого (я думаю, что главным героем еще не был Григорий Мелехов. – М.О.)».
Насколько мне известно, это единственное свидетельство, где упоминается про некую «повесть о Подтелкове и Кривошлыкове», которую автор начал и не довел до конца, поскольку почувствовал необходимость создать роман. Повесть была первым подходом к заветной теме, первой попыткой, когда, прибегая к спортивной терминологии, вес ему не покорился.
В рассказе Михаила Шолохова мемуарист выделяет и вторую попытку, также неудачную. Работа началась с другого конца – описания событий мировой войны. И вновь приостановилась, зашла в тупик. Автор почувствовал необходимость начать ее на другом материале. «Так пришел он к довоенным годам». Третья попытка оказалась счастливой…
Вопрос «С чего начинался «Тихий Дон»?» задавался неоднократно не только читателями, но и журналистами, естественно, не могли обойти вниманием его и шолоховеды. Но если читатели и журналисты действовали оперативно, их письма, вопросы последовали «по горячим следам», после выхода первых частей романа, то литературоведы занялись проблемой спустя много лет после того, как автор завершил «Тихий Дон», многое позабылось, перестало волновать, вспоминалось в самом общем виде.
Все практически без исключения сочинения шолоховеды на протяжении последних десятилетий утверждают: вернувшись на Дон из Москвы в 1925 году, Михаил Шолохов приступает к работе над романом под названием «Донщина». В этом все авторы единодушны, какой бы концепции они ни придерживались.
«Было написано около четырех печатных листов романа, который получил название «Донщина»» (Л. Якименко. Творчество М. А. Шолохова).
«Возвращение на Дон. В станице Букановской приступает к работе над романом «Донщина»». (Ф. Абрамов, В. Гура, М. Шолохов).
Все, кто упоминает о «Донщине», имеют в виду сочинение, к которому писатель приступил в конце 1925 года. О нем он сам неоднократно упоминал. Но, в отличие от шолоховедов, никогда не называл – «Донщина».
Почему?
Откуда вообще появилась «Донщииа», кто первый и когда заговорил о ней? Так сказать, ввел в научный оборот? Побывавший в предвоенные годы в доме автора «Тихого Дона» писатель Виталий Закругкин пишет, как при первой встрече Шолохов охотно рассказывал ему о своей поездке в Скандинавию. Но как только гость завел разговор о литературе, о романе, над которым тогда еще работал хозяин дома, то вместо ответа услышал в свой адрес недоуменный вопрос:
«Ты, друг, репортер, что ли? Бог с ними, с прототипами. Давай лучше поговорим о стерляди».
Однажды Михаил Шолохов сделал исключение из правил и ответил именно репортеру на многие литературоведческие вопросы. На эти высказывания опираются все шолоховеды. Я имею в виду репортера газеты «Известия» Исаака Экслера, в предвоенные годы по специальному заданию редакции не раз прилетавшему в Вешенскую. В 1935,1937 и в 1940 годах на страницах «Известий» помещены три репортажа из станицы, где впервые сообщается ценная информация о том, как создавался «Тихий Дон».
Вот запись их беседы, состоявшейся в конце 1937 года. Она происходила спустя двенадцать лет после начала работы над романом. Итак, цитирую:
«– Вы хотите, чтобы я рассказал, как писался «Тихий Дон»! Многое уже забылось, выветрилось из памяти, кажется таким бесконечно далеким. Не могу я рассказывать, – сказал в начале беседы Михаил Шолохов».
Однако настойчивый репортер не сдается и предлагает компромисс – он будет задавать вопросы. Писатель соглашается на них ответить.
«– Скажите, как возникла у вас мысль написать «Тихий Дон»?
– Начал я писать роман в 1925 году. Причем первоначально я не мыслил так широко его развернуть. Привлекала задача показать казачество в революции. Начал я с участия казачества в походе Корнилова на Петроград… Донские казаки были в этом походе в составе третьего конного корпуса… Начал с этого… Написал листов 5–6 печатных. Когда написал, почувствовал, что не то… Для читателя останется непонятным – почему же казачество приняло участие в подавлении революции. Что это за казаки? Что за Область Войска Донского? Не выходит ли она для читателей некой терра инкогнито?
Поэтому я бросил начатую работу. Стал думать о более широком романе. Когда план созрел – приступил к собиранию материала. Помогло знание казачьего быта.
– Это было?..
– «Тихий Дон», как он есть, я начал писать примерно с конца 1926 года».
Как видим, здесь ни о какой «Донщине» Михаил Шолохов не упоминает. Он говорит только, что начал роман писать в 1925 году с описания похода казаков на Петроград. Потом бросил начатое сочинение, не дописав его до конца, и «примерно с конца 1926 года начал «Тихий Дон», как он есть».
В каком отношении к нему была «повесть о Подтелкове и Кривошлыкове», о которой Михаил Шолохов рассказывал читателям в Ростове за много лет до беседы с репортером «Известий»?
Раскроем подшивку газеты «Известия» за 1940 год. В номере от 12 июня напечатан еще один репортаж Исаака Экслера из Вешенской под названием «Как создавался «Тихий Дон»». Этот материал появился в связи с тем, что писатель к тому времени завершил и опубликовал всю эпопею. Газетный репортаж состоит, как и предыдущий, из двух пластов. Первый принадлежит корреспонденту, информация в нем образовывалась из его наблюдений, бесед с близкими писателя, его земляками, она – обобщенная, типизированная. Второй пласт образуется из цитирования ответов самого писателя.
Эти пласты по достоверности неравноценны: в первом, репортерском, порой встречаются неточности, погрешности, в то время как в шолоховском тексте – сообщении из первых рук, первоисточнике, информация более правильная.
В репортерском пласте в публикации от 12 июня есть информация, взятая всеми шолоховедами:
«В 1925 году после выхода в свет «Донских рассказов» двадцатилетний начинающий писатель Михаил Шолохов принимает твердое решение вернуться домой, чтобы писать там большое произведение о Доне. По-видимому, эта мысль зрела давно. Во всяком случае, когда Шолохов озаглавил свою первую книгу «Донские рассказы», он это сделал не случайно.
Уезжая из Москвы на Дон, Шолохов еще сам твердо не знал, во что выльется его затея. Весьма скупой на рассказы, он однажды заявил нам:
– Хотелось написать о народе, среди которого я родился и который я знал.
Шолохов возвращается на Дон в станицу Букановскую. К осени 1925 года он уже начинает работать над новым произведением. Уже было название – «Донщина». Шолохов решил описать роль казачьих дивизий после февраля 1917 года. Он понимал, что перед ним задача трудная.
Будущему исследователю еще предстоит восстановить обстановку, в которой работал писатель в то время. Шолохов не любит вспоминать об этом».
Вот где в газетном материале появляется первый раз упоминание о «Донщине». Репортер относит это название к работе, начатой осенью 1925 года, к описанию событий «после февраля 1917 года».
Еще за три года до этой беседы Михаил Шолохов признавался, что «многое уже забылось, выветрилось из памяти, кажется таким бесконечно далеким».
Название «Донщина», без сомнения, журналист услышал от писателя. Но к чему относилось это название, репортер, по-видимому, не понял, до конца не разобрался, в чем, вероятно, виноват не столько он, сколько тот, кто давал интервью, поскольку многое из того, о чем говорилось тогда, казалось ему «бесконечно далеким», не волновало.
Скорее всего, «Донщина» относится к названию «повести о Подтелкове и Кривошлыкове», не написанной.
Роман с самого начала работы над ним назывался «Тихий Дон». Это мы узнаем, кстати, из тех же репортажей «Известий», когда их автор переходит от собственных наблюдений к цитированию Михаила Шолохова и его жены Марии Петровны.
Да, как в воду глядел Исаак Экслер, когда писал. Он имел возможность видеть не один день автора «Тихого Дона». Был его гостем, спутником в поездках по Дону, заслужив доверие, это позволило ТРИЖДЫ поведать о жизни Шолохова в Вешенской в газете, чего писатель всегда остерегался. Сообщая о жизни писателя в 1925 году, журналист пишет:
«Нам рассказывали об этом периоде следующий эпизод. Шолохов, еще когда жил в станице Букановской, в доме своего тестя, закрывался в комнате и писал. Он выходил с красными воспаленными глазами, словно пьяный.
– Что ты пишешь? – спрашивали у него.
– Роман!
– Роман?! Так-таки целый роман? – шутили над ним.
– Да, целый роман!
– Как же этот роман будет называться?
– «Тихий Дон».
– Что же это за название такое? Роман – и вдруг река.
– Это прекрасное название! – отвечал он убежденно. – И это будет настоящий роман».
Как видим, там, где цитируются слова Марии Петровны Шолоховой, речь идет именно о «Тихом Доне».
Был и другой журналист, с которым Михаил Шолохов не раз беседовал на литературоведческие темы, сообщив много ценного о себе, о том, как создавался «Тихий Дон». Это уже известный нам литературовед и сотрудник «Правды» Исай Лежнев. И здесь повторяется знакомая нам ситуация. Когда автор цитирует – информация точна, значима, когда пишет сам, пытается воссоздать картину работы 1925–1926 годов, нередко ошибается, порой не проясняет, а затушевывает картину.
Вот что говорил писатель, будучи в редакции «Правды»:
«Я начал с описания корниловщины, с нынешнего второго тома «Тихого Дона», и написал изрядные куски. Потом увидел, что начинать надо не с этого, и отложил рукопись. Приступил заново и начал с казачьей старины, с тех лет, что предшествовали Первой мировое войне. Написал три части романа, которые и составляют первый том «Тихого Дона». А когда первый том был закончен, и надо было писать дальше – Петроград, корниловщину, – я вернулся к прежней рукописи и использовал ее для второго тома. Жалко было бросать уже сделанную работу».
Как видим, и здесь Михаил Шолохов не говорит о «Донщине».
О ней, однако, упоминает автор монографии, не ссылаясь при этом на первоисточник. Был им не автор романа, а уже знакомый нам корреспондент «Известий». Вслед за ним Исай Лежнев повторяет: «В Вешенской, куда Шолохов переехал осенью 1926 года, он продолжает работу над первоначальным вариантом романа, который имел предполагаемое название «Донщина». Действие этого романа начиналось с событий, непосредственно предшествовавших Октябрьской революции. Но примерно к концу 1926 года автор перестроил свой прежний план, значительно раздвинув рамки повествования».
Слушая, читая высказывания Шолохова, никто подумать не мог, что сохранилась целиком рукопись не только четвертой части «Тихого Дона», где описывается начало революции, корниловщина. Сохранился о тех же событиях кусок прозы 1925 года, начало начал. Тот самый ручеек, который превратился в широкое полноводное течение «Тихого Дона».
Возможно, что и впредь выходили бы книги, где первоначальный вариант романа называли бы «Донщина». Возможно, что и дальше не было бы ясности: когда и с чего именно начинался роман, кто был его главный герой, если бы не сохранившиеся страницы рукописи, привезенной в Москву Михаилом Шолоховым весной 1929 года.
В папке, где хранится четвертая часть «Тихого Дона», нашел я кусок прозы 1925 года. Сейчас каждый сможет прочесть его сам и увидеть, с чего именно начинался великий роман.
Первая страница текста пронумерована цифрой 11. Чем это можно объяснить? Есть два ответа. Автор, сев за стол с намерением сочинить роман, вначале пронумеровал страницы. Первые десять страниц, возможно, его не удовлетворили. Начал второй раз с одиннадцатой страницы…
Так, мы знаем, он поступал.
Есть и второе объяснение. Михаил Шолохов первые десять страниц мог перенести в другое место романа, а начало написал новое, что он также делал. Все это частности, предисловие. Главнее – сохранившиеся страницы романа.
Над текстом заголовок:
«Тихий Дон»
Роман
Часть первая».
В углу страницы, вверху, Шолохов вставил дату: «1925 год. Осень».
Таким образом, мы получаем документальное подтверждение, что еще той далекой осенью, на 21 году жизни, писатель начал работу над сочинением, которое тогда уже получило название, ставшее единственным, неизменным – «Тихий Дон».
Сохранилось двадцать страниц этой рукописи. В ней действительно, как вспоминал не раз Шолохов, речь идет о событиях, относящихся к лету 1917 года, когда генералы решили поднять мятеж, подавить красный Петроград, ввести туда казачьи полки, сняв их с фронта.
Роман начинался с описания местности:
«Просачиваясь сквозь изжелта-зеленую лохматую листву орешника, солнечные лучи серебряной рябью пятнили землю. В лесу густела прохлада. Крепко и хмельно пахло надвигающейся осенью, листом-падалицей и вянущим острым и тоскливым запахом мертвой травы. За топью, за зеленой непролазью ольшаника, возле шоссе, убегающего к местечку Изволочь, с перебоями работал немецкий пулемет. В промежутках раскатисто громыхали винтовочные залпы».
Во втором абзаце автор называет имя главного героя романа:
«Абрам поглядел на коня, звякнувшего стремем, и снова припал к кусту…».
На второй странице рукописи узнаем его фамилию:
«– А штой-то ты, Ермаков, будто с лица сошел? Должно, зоревал с бабой ноне сладко?».
Абрам Ермаков. Так вот как намеревался назвать Шолохов главного героя. Одним из прототипов Григория Мелехова был донской казак Харлампий Ермаков. Человек незаурядный, сильный, сложной судьбы. Он воевал и в рядах белых, и в Красной Армии, отличившись в боях.
Очевидно, не случайно герой романа первоначально носил фамилию Ермаков. Можно предположить теперь, что знакомство Шолохова и Ермакова состоялось еще до того, как начал он писать «Тихий Дон», то есть до осени 1925 года. Редкое имя Харлампий писатель заменил на столь же редкое в казачьей среде имя – Абрам.
Роман начинался с описания стычки, произошедшей между Абрамом Ермаковым и вахмистром после того, как казак вернулся из засады, где убил из винтовки немецкого солдата, испытав после этого «приступ колючего сожаления и тоски».
На шутку вахмистра Ермаков неожиданно «длинно и безобразно выругался».
Далее мы встречаемся с хорошо знакомым по «Тихому Дону» героем казаком Федотом Бодовсковым. На недоуменный вопрос вахмистра, не понимавшего причину внезапной ярости Ермакова, он отвечает:
«– Четвертый год пошел, как нас в окопы загнали».
Федот Бодовсков вспоминает, как шли казаки на войну, с песнями и плясками.
Заканчивается глава первая вопросом:
«– Скажи, за что воюем?».
Место действия второй главы – землянка, где казаки на отдыхе играют в карты. Сюда доходит тревожная весть: «Два полка дикой дивизии идут в тыл. Казаки гутарили, што с ними генерал Корнилов…».
Возникает стихийно митинг. Узнав, что дикая дивизия идет «громить революционный Петроград», Ермаков обращается к казакам:
«– По домам, ребята!».
На митинге выступает, уговаривая выполнить приказ генерала, полковой командир. В расположение казаков прибывает офицер-ингуш, призывающий их вслед за командиром идти на Петроград. Этим фигурам противостоят председатель полкового комитета Чукарин, казак вешенской станицы, и Абрам Ермаков, заявляющий открыто, что полк не желает выступать вместе с генералом Корниловым.
«– Станишники, мы не хотим междоусобной войны».
Полк поддерживает Абрама Ермакова. Его внимание привлекла белая полоска шелка на подкладке рукава офицера-ингуша:
«…Оглянувшись в последний раз, Ермаков увидел эту, сверкающую, ослепительно белую полоску шелка, и перед глазами почему-то встала взлохмаченная ветром-суховеем грудь Дона, зеленые гривастые волны и косо накренившееся, чертящее концом верхушку волны белое крыло чайки-рыболова».
Таково вкратце содержание сохранившегося куска прозы «Тихого Дона» 1925 года. Литературоведы досконально разберут его, по-видимому, найдут, что это еще не тот великий Шолохов, каким он стал позднее, что это пока только «проба пера», как нередко писал на рукописях автор.
Но без этой «пробы пера» не было бы «Тихого Дона».
По сохранившемуся отрывку видишь, как быстро созрел и возмужал писатель, как быстро прошел дистанцию между отрывком, помеченным «1925 год. Осень», и рукописью, за которую снова сел в ноябре 1926 года, когда на чистом листе бумаги снова появились слова: ««Тихий Дон». Роман. Часть первая». Далее любители русской литература впервые могут прочесть целиком отрывок из неопубликованного варианта романа Михаила Шолохова. Вот его текст. «Михаил Шолохов. 1925 год. Осень».
ТИХИЙ ДОН
Роман
Часть первая
I
Просачиваясь сквозь изжелта-зеленую лохматую листву орешника, солнечные лучи серебряной рябью пятнили землю. В лесу густела прохлада. Крепко и хмельно пахло надвигающейся осенью, листом-падалицей и вянущим острым и тоскливым запахом мертвой травы. За топью, за зеленой непролазью ольшаника, возле шоссе, убегающего к местечку Изволочь, с перебоями работал немецкий пулемет. В промежутках раскатисто громыхали винтовочные залпы.
Абрам поглядел на коня, звякнувшего стремем, и снова припал к кусту. Земля под коленями упруго вгиналась, после недавнего дождя была она мягка и послушна, осклизлые листья шиповника приятным холодком щекотали ладони рук, крепко вцепившихся в ветку. Косо изогнув левую бровь, ощерив зубы под висячими черными усиками, Абрам до тех пор глядел в кусты на противоположной стороне поляны, пока на синих, по-лошадиному выпуклых белках его глаз не блеснули от напряжения слезы. Быстро и опасливо глянул на коня, стоявшего в лощинке, в саженях десяти от него, и снова стремительно шмыгнул глазами по направлению к кусту на той стороне поляны.
Куст разросся широко и буйно. От подножья опутал его дикий хмель, а на вершине причудливой башней громоздились пышные, молочно-белые гроздья девичьей кашки, уронившей ветку от родимого ствола. Как ни старался Абрам – ничего не мог разглядеть. На одно мгновенье он даже подумал, что рука с красным кантом на обшлаге серого рукава, протянувшаяся из-за куста за фиолетовой ягодкой ежевики, ему привиделась, но куст вдруг явственно шевельнулся. Шевельнулся и стих. Будто ветер с разбегу качнул его плечом и стал в стороне, любуясь, как суетливо кивают наверху кисти девичьей кашки.
Конь в лощине заржал заливисто и звонко. Абрама пронзила дрожь… Куст, покрытый сверху девичьей кашкой, дрогнул как от удара, и с той стороны вдруг пружинисто вскочил немецкий солдат. Изогнувшись, вобрав голову в плечи, он пару секунд оглядывал лес. Абрам увидел его измазанные серые брюки, короткие голенища сапог, куртку, не застегнутую сверху, увидел отвисшую челюсть, покрытую бледно-рыжей щетиной, серую дрожь губ. Абрам слегка лишь повел стволом винтовки, и в прорези, на фоне серого расстегнутого сверху мундира, остановилась, чуть-чуть подрагивая, мушка.
Пахнул ветер, и перед глазом Абрама затрепетал багряный, еще не упавший на землю полуживой листок… Немец медленно поворачивался, вытягивал шею с выпуклым треугольным кадыком… Абраму показалось, что сначала упал повернувшийся на каблуках немец, потом толкнула в плечо отдача, а уже потом грохнул выстрел.
Горбатясь, винтовку наперевес, бегом перебежал Абрам поляну. Боком, как во время сна, плотно прижав землистую щеку к земле, лежал немец. Левая рука сжимала желтый ремень винтовки. Абрам присел на корточки, увидел на подбородке и углах губ убитого иссиня-фиолетовый засохший сок ежевики. Той ежевики, которую рвал, протягивая руку из-за куста. Глянцевитая, с медным орлом, каска лежала около. Абрам вяло потянул ее за отстегнутый ремешок, взял в руки и зачем-то понюхал. Изнутри пахла она потом, мылом и еще чем-то, волнующе острым запахам. Абрам посмотрел на оскаленные, коричневые от табака зубы, на иссиня-фиолетовый сок земляники, чернивший углы губ и подбородок, и неожиданный приступ колючего сожаления и тоски тошнотой подступил к горлу.
Помотав головой, Абрам полез в карман за кисетом, но вспомнил, что кисет и спички остались в шинели, увязанной в тороках. Сунул руку в оттопыренный карман немца, конвульсивная дрожь ноги убитого передалась его пальцам, нащупал четырехугольный предмет, красная, в сафьяновом переплете книжечка, письмо, исписанное непонятными остроугольчатыми буквами, измызганная фотография полной немолодой уже женщины, с лобастым и безбровым ребенком на руках, три никелевых монетки… Качнувшись, Абрам стал на ноги и пошел через мшистую поляну к коню. Поставил ногу в стремя, привычно обнял ладонью высокую луку казацкого седла и едва вскинул отяжелевшее тело в седло.
В версте от леса, возле развалин местечка, стертого орудийным огнем июльских боев, догнал Абрам вахмистра с семью казаками. Вахмистр остановил своего белоногого коня, спросил, помахивая плетью:
– Не напал на ихний разъезд?
– Нет, не видал.
– А штой-то ты, Ермаков, будто с лица сошел? Должно, зоревал с бабой ноне сладко?
Абрам, сузив глаза, поглядел улыбающемуся вахмистру в переносицу и, к удивлению остальных казаков, длинно и безобразно выругался.
– Но-но, ты!.. Гляди у меня!.. – наезжая конем, взревел беспричинно оскорбленный вахмистр, но Абрам не спеша, как будто случайно продел руку в темляк шашки и натянул поводья. Глянув ему в глаза, вахмистр поднял плечи так, что погоны выгнулись дугами, и уже миролюбиво проговорил:
– Осатанел ты, што ли? Об пенек ушибся али как?
Абрам вытянул своего коня плетью, вздернул его на дыбы и, пустив бешеным наметом, придерживая левой рукой фуражку, полетел по проселку, изрезанному орудийными колесами, осыпав казаков и вахмистра ошлепками грязи.
– Чево он? – удивленно спросил вахмистр, поворачиваясь к остальным казакам.
– Известно, чево… – ответил Федот Бодовсков и надежно захоронил улыбку в курчавой цыганской бороде. – Известно, нудится казак. Тоскует… Иной раз пастух выгонит табун на зеленку, покеда солнце росу подбирает, скотинка ничево, кормится, а как станет солнце в дуб, зажужжит овод, зачнет скотину сечь, вот тут… – Федот шельмовато стрельнул глазами в казаков и продолжал, обернувшись к вахмистру. – Тут-то, господин вахмистр, и нападает на скотину бзик. Ну, да ты сам знаешь, чево тебе расписывать… Обнаковенно, какая-нибудь корова задерет хвост до безобразности, мыкнет да как учешет! А за ней весь табун. Пастух бегает: ай-яй-яй! ай-яй-яй! Только иде ж там… Метется табун лавой, не хуже как мы под Райбродами на 13-й железный немецкий полк в атаку ходили лавой. Иде ж там, рази удержишь?
– Ты к чему это загинаешь-то? – перебил вахмистр.
Федот помолчал. Плетью согнал с шеи коня присосавшегося слепня и, намотав на палец завиток смолисто-черной бороды, заговорил не сразу:
– Четвертый год пошел, как нас в окопы загнали. Гибнет народ, а все без толку. За што и чево? Никто не разумеет… К тому и говорю, что вскорости какой-нибудь Ермаков бзыкнет с фронта, а за ним весь полк, а за полком армия! Будя…
– Вон ты куда…
– Туда самое. Не слепой, вижу – на волоске фронт держится, все на волоске держится! Тут только шумнуть: «брысь!». И полезет все под такую мать! На четвертом году и нам в дуб солнце стало!..
– Керенский надысь в четвертую дивизию наезжал, речь казакам на митинге говорил… – начал вахмистр.
– Чево там Керенский! Ты бы послухал, што солдаты толкуют: по справедливости рассуждают. Ден пять назад бегал я верхи в штаб с донесением, передал пакет дежурному офицеру и выхожу из халупы. Присватался ко мне солдатик, голова обвязана, сам с виду благородный, очки на шнурке, как у нашего есаула. Так ить он прямо режет: товарищ казак, говорит, надо бросать фронт, потому что эта война бесправная. Это, говорит, пущай буржуазы воюют, а нам довольно совестно за ихние интересы подставлять лбы и оставлять жен вдовами и детей сиротами. Он мне такую картину расписал…
– Времена другие стали, – вздохнул вахмистр. – Все эта революция наделала… Дисциплина никудышняя стала, нету в войсках уважения к начальству, да, по правде сказать, и духу прежнего нет в казацком войске. Обмужичились казаки!
Якшаются с солдатами-лапотниками, а это уже последнее дело. Не будет скоро казаков, переведутся. Дед мой, бывалоча, рассказывал, что в турецкую войну сражались. То ли дело…
– Мы в 14-м году тоже с песнями на фронт шли! В Новочеркасске на проводах генерал Шумилин с антомабиля с нашим полкам прощался: «Донцы-молодцы! Ляжьте костьми на поле чести, а не посрамите Тихий Дон и казацкую славу! За веру, царя и отечество, ура!.» Это он с антомабиля голос подает и рукой в перчатке махает. А мы – то-то дури много было! – «Рады стараться», ревем, «Умрем, а не выдадим!», а иной станишник осатанеет, коню на шею сляжет и прямо ревет по-бугаиному от такой великой радости… – Федот Бодовсков желчно усмехнулся и продолжал. – Дунул оркестр, тронулся полк, бабы цветы под коней кидают… А на вокзале как зачали грузиться, вторая сотня грузится в вагоны, а у нас песельники ревут… В нашей сотне казачок был Раздорской станицы, так он с вокзала как пошел на присядках да до самого вагона, по подмостям в вагон ввалился все на присядках… В вагоне и то бил с полчаса… А на позиции, как только пригнали нас, – на четвертый день и ему, сердяге, орудийным стаканом половину головы оторвало… Дома-то баба и трое детей остались, а братьям нужна она здорово? А за што пострадал человек? За што воюем?
Вахмистр тронул коня машистой рысью. Молчавшие всю дорогу казаки, привстав на стременах, затрусили следом. Федот Бодовсков поравнялся с вахмистром и, схилившись с седла, опираясь рукой о потный круп вахмистрского коня, спрашивал, полыхая нехорошим румянцем:
– Скажи, за что воюем?
Вместо ответа вахмистр ткнул концам плети в клочковатое облачко, прилипшее к синей эмали неба: под облаком, хищно распластав изогнутые крылья, с немым перекатистым клекотом кружил, забирая высоту, немецкий аэроплан.
II
Абрам передал коня коневоду и по ступенькам спустился в землянку. В проходе между высоких стен, сложенных из мешков с землей, пахло гнилью и земляной ржавчиной. В землянке на бревенчатых нарах в полутьме резались в карты. Рыжий длинноусый казак Сердинов сидел с краю, выпустив из ватных шаровар исподнюю клейменую рубаху, шевеля узловатыми пальцами разутых ног. На скрип хворостяных дверей, прикляченных ветками дуба, он повернул лохматую голову.
– Садись, Абрам, на мое место. Не везет мне ноне, греби ее мать! Две керенки проиграл да немецких марок восемь штук.
Тасуя сальную пухлую колоду, Меркулов, недавно произведенный в урядники, скороговоркой проговорил:
– Он ноне и гимнастерку проиграл. Видишь, растелешенный сидит.
– Брешешь, господин урядник! Я ее ишшо вчерась просадил.
– Сутра поднялась тревога, выбегали из землянок, а он в рубахе. Сотник мимо бежит, спрашивает: «Почему без рубахи?». «Сжег, – говорит, – цигаркой, один ожерелок остался».
Абрам с удивлением оглядел хохотавших казаков и медленно снял с плеча винтовку. Понемногу, очутившись в обычной обстановке, принюхавшись к спертому, сырому, пропитанному табачным дымом воздуху землянки, он стал приходить в себя от того неопределенного тяжелого, как угар, чувства недоумения и гнетущей тоски, которое охватило его после убийства немецкого солдата. Ему казалось, что если он сейчас скажет об этом казакам, так беспечно смеявшимся и игравшим в карты, то чувство это пройдет. Он нехотя сел на нары и, невидящими глазами глядя на карты, сказал:
– Зараз я германца пострелил…
Меркулов равнодушно взглянул на него и дал из-под исподу карту.
– Прикупишь?
– Давай… Должно, отбился от своих. Еду по лощине, глядь, а за кустом каска поблескивает. Я коня кинул в лощине, подполз к кусту, дальше нельзя, голощечина сажен на двадцать. Трошки полежал – вижу, руку из-за куста протянул и лопает в ежевишнике. Нащупал ягодку и опять жизни не подает. Тут конь заржал, он как прянет. Стрельнул в голову. Под козырьком, возле уха пуля прошла…
Меркулов, перегнувшись, заглянул Абраму в карты.
– Эге, станица, у тебя перебор. Двадцать три вышло.
– Подбег к нему, лежит на боку, губы в ежевике замазанные.
– При нем ничего не оказалось? – с любопытством спросил Сердинов.
– Ничего… – Абрам встал.
– Не будешь играть? – спросил Меркулов.
– Нет.
– Видать, тебе придется доигрывать, Сердинов.
– Во што ватные шаровары оценишь? Почти новые, два года назад получил. Носил лишь летом, а к зиме нам интендантство легкие выдавало.
– Домой их отошли. Бабы на бахче пугало обрядют.
– Гляди, урядник, посля жалеть будешь. Твой немец-то далеко лежит, Абрам? За труд не сочту, пойду, растелешу его.
Абрам, не отвечая, шагнул за дверь. В проходе столкнулся с Федотом Бодовсковым. Цепляясь шашкой об уступы мешков, махая руками, Федот почти бежал. Абрам посторонился, давая дорогу, но Федот ухватил его за пуговицу гимнастерки, зашептал, ворочая нездорово-желтыми белками глаз.
– Два полка дикой дивизии идут в тыл. Казаки гуторили, што с ними генерал Корнилов… Вот оно, зачинается!
– Куда идут?
– Чума их знает. Может, фронт бросают?
Абрам пристально поглядел на Федота: застывшая в недвижном потоке, словно вылитая из черного чугуна, борода Федота была в чудовищном беспорядке; глаза глядели на Абрама с голодной тоскливой жадностью.
– Может, фронт бросают? А? А мы тут сидим…
– Пойдем к четвертой сотне в землянки: может, узнаем.
Бодовсков повернулся и побежал по проходу, спотыкаясь и скользя ногами по осклизлой притертой земле. Четвертая сотня помещалась в офицерских землянках перед уходом брошенных немцами укрепленных траншей. Возле одной из них густо толпились высыпавшие наружу казаки. От толпы отделился молоденький хорунжий.
– Ермаков, второй сотни?
– Так точно.
– Вернитесь. Созовите казаков. Передайте в третью сотню. От вашей сотни кто избран в полковой ревком?
– Я.
– Тем лучше. Сделайте это поскорее и возвращайтесь.
– Што там такое, господин хорунжий? – выглядывая из-за плеча Абрама, спросил Федот.
– Получено какое-то распоряжение. Кажется, от генерала Корнилова и начальника нашей дивизии.
Хорунжий, поблескивая новенькой кожаной тужуркой, вклинился в толпу выцветших зеленых гимнастерок. Абрам послал Федота созвать вторую сотню, а сам подошел к группе казаков, разместившихся с кисетом над краями вырытой снарядом воронки. Сосредоточенно слюнявя цигарку, говорил председатель полкового комитета – казак Вешенской станицы – Чукарин.
– Нет и нет! Нам это дело не подходит. В Петрограде стоят казачьи части, и они отказываются выступать против рабочих и Советов. Мы не можем согласиться на предложение генерала Корнилова.
– В чем дело, станишники? – спросил Ермаков.
– Бумага пришла, – нехотя ответил один.
– Какая бумага?
– Приказ от начальника дивизии.
– Што ж ты молчишь, мать твою? – зло выругался Абрам, обращаясь к председателю ревкома.
– Чево гуторить? Не видишь, што ли? Стравить хочут казаков с рабочими, навроде как собак…
– Это им не 1905 год!
– Казаки трошки умнее стали.
– Не пойдем!
Ермаков оглядел пасмурные лица казаков и толкнул в плечо председателя ревкома.
– Расскажи.
Рассыпая на колени махорку, беспокойно ерзая по земле, Чукарин кратко сообщил о том, что в полк приехали представители дикой дивизии, которая идет с Корниловым громить революционный Петроград, что некоторые казачьи части тоже двигаются к железной дороге, и что от начальника дивизии пришел приказ на имя полкового командира поступить полку в распоряжение генерала Корнилова.
– Понимаешь, куда они нас пихают? За што мы будем воевать с рабочими? В окопах вместе кровь проливали, а теперя их же должны сничтожить?
– Молчи! – крикнул Ермаков. – Не будет ихнего дела! По домам, ребята! Станицы по нас стосковались!
Откуда-то из серого тумана, качаясь, приплыл к глазам образ немолодой уже женщины с лобастым, безбровым ребенком на руках. На секунду Ермаков словно ощутил запах пота, мыла и еще чего-то, волнующе острого, знакомого…
– Наши жены и дети останутся сиротами! Довольно. Мало их война наделала по Области Войска Донского? А по России?
– По домам надо… – устало махнул рукой председатель. Затушив цигарки, казаки толпой пошли к месту, где собирался полк. Под вязом с сломленной снарядом, засохшей вершиной, за трехногим столиком на табурете сидел командир полка, рядом командиры сотен и члены полкового ревкома. Позади, скрестив руки на суконной нарядной черкеске, поблескивая из-под рыжей кубанки косо прорезанными маслинными глазами, стоял офицер-ингуш, представитель дикой дивизии, плечо к плечу с ним стоял пожилой рыжий черкес: придерживая левой рукой гнутую шашку, он щупающими, насмешливыми глазами оглядывал стекающихся казаков.
Глухой переливчатый шепот смолк, когда полковой командир встал с табурета и, откидывая со лба седеющий казацкий чуб, громко сказал:
– Станишники! Войсковой круг отзывает наш полк с фронта. – Сдержанный рокочущий рев, и сразу, словно шашкой отрубили, тишина.
– Но перед уходом мы должны исполнить наш последний долг. Долг каждого гражданина и воина. Полковой командир опустил глаза на бумагу, лежавшую перед ним на столе, и, когда поднял глаза, увидел не казаков, сроднившихся с ним за войну, а большого многоголового, чутко настороженного и враждебного зверя.
– В Петрограде – нашей столице разнузданные рабочие и солдаты под влиянием большевистско-жидовской агитации угрожают спокойствию республики. Временное правительство в опасности. Власть может перейти к большевикам, и тогда казачеству и России придется нести расплату за свои заблуждения… Нам во что бы то ни стало надо присоединиться к отряду генерала Корнилова и восстановить порядок в Петрограде. Казаки должны, как всегда, быть блюстителями порядка и законности. Мы должны надеть узду на разнуздавшихся рабочих! – Полковой командир сжал смуглый жилистый кулак и, видя в глазах казаков сухую насмешку, злобу и недоверие, звонко стукнул им по крышке стола: – Донцы! Я водил вас четыре года в бои и схватки, я надеюсь на вас, как на родных сынов, и твердо знаю, что вы пойдете со мною восстановить поруганную честь России. Мы должны довести войну до славного конца, а не поддаваться лживым нашептываниям тех, кто куплен германскими деньгами! Теперь – по сотням! Приготовьтесь к походу. На смену нам идет пехотный полк.
– Почему ревком молчит? – хрипло злобный выкрик из толпы.
– Кто это сказал? – спросил командир полка, глядя через головы передних.
От слитной густой массы казаков отделился Федот Бодовсков. Стал перед трехногим, заваленным бумагами столиком. Черная борода струилась по завшивевшей рубахе недвижным чугунным потоком.
– Казаки сомневаются…
– Почему ревком молчит? – грянули голоса.
Чукарин, председатель ревкома, бледный, не поднимал головы. Полковой командир шепнул что-то офицеру-ингушу, тот улыбнулся, вытягивая в нитку сухие коричневые губы, и поднял руку:
– Слово представителю дикой дивизии!
Ингуш, мягко ступая сапогами без каблуков, вышел из-за стола и с минуту молчал, быстро оглядывая казаков, поправляя узенький наборный ремешок.
– Товарищи-казаки! Надо прямой ответ. Идете с нами или не идете?
Абрам встал, опираясь руками о зыбкие края столика. Проглоченная слюна оцарапала пересохшее горло.
– Полковой революционный комитет отказывается выступить с генералом Корниловым. Станишники, мы не хотим междоусобной войны. Нам с рабочими делить нечего!
Полк молчал. Люди жарко и тяжко дышали. Абрам глянул на офицера-ингуша, тот шептался с другим, пожилым и рыжим. Ингуш стоял к Абраму боком, на левом виске его легла косая серая полоска пота.
– Чье это мнение? Всего ревкома или единолично ваше?
Абрам холодно глянул на есаула Сенина, задавшего вопрос.
– Всего ревкома.
– Председатель ревкома, почему вы молчите?
Чукарин, улыбаясь кривой ненужной улыбкой, встал.
– Мы промеж себя не решали этот вопрос…
Командир полка, опираясь о стол вывернутыми ладонями, перегинаясь к Ермакову, крикнул:
– Как ты смеешь говорить от имени всего ревкома? Кто тебя уполномочил?..
– Я говорю не только от ревкома, от всего полка.
У командира голубенький живчик дергает припухшее от бессонницы землистое веко.
– Казаки! Верно это?..
Полк вздохнул, дрогнул пушечным ревом:
– Верно!..
Сквозь не разжатые зубы, металлическим, привыкшим к команде голосам командир:
– Полк ответит перед правительством. И в первую очередь зачинщики. Я вынужден буду принять необходимые меры…
– Не грози! – сзади, протяжно.
Офицеры суетливо повстали с мест. Вполголоса, горячо о чем-то переговариваясь, пошли к землянкам. Командир, комкая в руке бумагу, быстро шагал впереди. Смешно и страшно подергивал контуженым плечом. Горбатил старчески сухую, но стройную спину. Ермаков проводил его глазами и смешался с ревущим шумливым потоком людей, направившихся по землянкам.
Офицер-ингуш задержался около стола. Его окружили человек десять казаков. Оглядываясь, Абрам Ермаков видел, как ингуш, сузив глаза, обнажая по-волчьи белые зубы, кидал слова. Ингуш часто поднимал вверх руку, белая шелковая подкладка отвернутого обшлага на рукаве снежно белела на фоне грязно-зеленых казачьих гимнастерок. Оглянувшись в последний раз. Ермаков увидел эту сверкающую, ослепительно белую полоску шелка, и перед глазами почему-то встала взлохмаченная ветром-суховеем грудь Дона, зеленые гривастые волны и косо накренившееся, чертящее концом верхушку волны белое крыло чайки-рыболова.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.