Глава 16 Поэзия прозы

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 16

Поэзия прозы

Благодарил свою судьбу, что вошел со своей поэзией в прозу, потому что поэзия может двигать не только прозу, но самую серую жизнь делать солнечной. Этот великий подвиг и несут наши поэты-прозаики, подобные Чехову.

Чувствую себя в этом отношении очень малым, но что путь мой правильный и воистину русский – народный, это несомненный факт. (Свидетельство почти ежедневное моих читателей.)

* * *

Вчера мы услышали песенку, поглядели на дерево, а там поползень, эта деловая, вечно занятая птичка, сидел на сучке неподвижно и пел.

Да! Подумать только – поползень пел!

Сегодня поползень на том же сучке сидел с небольшим сухим сучком в носу: вчера пел, а сегодня уже вьет гнездо. Но я был счастлив, что подслушал вчера его песенку.

«Значит, – подумал я, – даже самая суровая, самая строгая правда жизни таит в себе песню или сказку», – и как захотелось тут, чтобы рассказать или спеть ее пал жребий на меня!

Мечта есть вестник прекрасного мира, и этот мир находится в самой серой действительности, преодоленной в себе самом и преображенной.

Дело исследователя – расставить людей и вещи, сдвинутые случаем, на свои места… Художник должен войти внутрь самой жизни, как бы в творческий зародыш в глубине яйца, а не расписывать по белой известковой скорлупе красками.

Нужно посмотреть на вещь своим глазом и как будто встретиться с нею в первый раз: пробил скорлупу интеллекта и просунул свой носик в мир.

Это узнает художник, и первое слово его – сказка.

Раздумывая о том, есть ли в природе и вообще в жизни начало искусству или же оно зачинается в самом человеке, я сейчас понимаю, что все начинается в этой вере человека, что оно есть. И уверовав, он говорит: «И да будет!»

Так в этих берегах и движется все искусство: на одном берегу художник отдается жизни, восклицая: «Есть!» Другой берег – это искусство его: «Да будет!»

И от берега к берегу белеются бесчисленные белые тропинки, проложенные людьми с их верой в то, что прекрасное есть на земле, и с их действием в сторону прекрасного: да будет!

* * *

Как это объяснить, что я, когда пишу рассказ или делаю снимок, то я показываю такое, чего никто еще не видел? Словом, как мне известно, что я не открываю второй раз Америку? Обычный ответ будет такой: я образованный человек и могу просто знать. Но нет, я и не так образован, и мало слежу за новостями века, да и никакому образованному невозможно все знать. Мое знание неповторяемости создаваемого мной всегда находится в знании себя внутреннего: там внутри меня есть такой глаз личности, которого нет у другого; я им увижу, назову это словом, и люди будут это понимать, потому что я увидел и назвал такое, чем они живут повседневно, а не видят.

В метро я спускался по эскалатору, вспоминая то время, когда я увидал это метро в первый раз; тогда я видел метро и думал о метро. Теперь я думаю о другом, а метро – это не входит в сознание. И

мне было так, что в собственном смысле живут люди только те, кто живет в удивлении и не могут наглядеться на мир… остальные же люди живут в бессознательном повторении. И вот это бессознательное повторение, возведенное в принцип, и есть так называемая «цивилизация».

Какая-то страшная эпидемия охватила род человеческий… Болезнь состоит в повальной зависимости людей от вещей. Спасение же рода человеческого, его выздоровление начнется удивленностъю.

Красота далеких стран непрочная, потому что всякая далекая страна рано или поздно должна выдержать испытание на близость. Потому истинную прочную красоту художник должен открывать в близком и повседневном.

Люблю я эти мелодии больше всякой музыки. Многое множество людей надо перебрать, чтобы найти такого, кто променял бы концерты Бетховена на мелодию пастушечьего рожка в лесу на утренней заре. Но я готов отвечать чем угодно, что сегодняшнего пастуха до солнышка пришел бы послушать сам Бетховен…

Я сегодня на вечерней заре взял рожок, и вдруг тайная прелесть этой музыки для меня открылась, простейшая грустная мелодия с последующей вариацией, изображающей веселье и радость коровьего шага, – вот и все искусство!

Тут все в простоте, чтобы деревня была, коровы, лес, солнце и звук выходил бы из коровьего рога, волчьего дерева и тростника.

* * *

Поэзия – это чем люди живут и чего они хотят, но не знают, не ведают, и что надо им показать, как слепым.

Повесть моя зарастает, и я думаю: не больше ли всякой повести эти записи о жизни, как я их веду?

Это «превосходство» я отношу не к таланту своему, а к особой моей вере в жизнь, вере, может быть, простака, в то, что в жизни содержится все.

Если бы не эта вера, я бы мог сделаться поэтом и романистом, но эта вера приковала меня исключительно к своим личным переживаниям: я работал по своему дарованию как художник, а по вере и честности – как ученый. Очень возможно, что эти записи в том виде, как они есть, ценней, чем если бы взять их как материал для поэмы: никто не может создать такой поэмы, которая могла бы убедить в ценности жизни человеческой, как эти записи.

* * *

Слова мудрые часто называют простыми, потому что такие у многих простых людей возбуждают собственную мысль. Услышав эти слова, говорит простец: «Вот и я тоже так думал всегда».

Слова мудрости, как осенние листья, падают без всяких усилий.

Целиком вопросы жизни решаются только у мальчиков, мудрец их имеет в виду, а решает только частности.

Думать надо обо всем, а писать хорошо можно только о самом простом, чем вся жизнь наполнена, этого простого надо искать и на это простое все думы променять. Жалеть нечего мысли, они сами собой потом скажутся и запрячутся в образы так, что не всякий до них доберется. Кажется, эти образы складываются, уважая и призывая каждый человеческий ум, как большой, так и маленький: большому – так, маленькому – иначе. Если образ правдив, он всем понятен, и тем он и правдив, что для всех.

* * *

Соломон. Две сватьи судиться пришли. Одна сватья, мать мужа, стояла за сына, другая – за дочь свою. Судья разбирал целый день и не мог.

– Устал, – говорит, – и разобрать не могу, подавайте в другой суд: я не могу. И, скорее всего, никакой судья вас не рассудит, – лучше помиритесь.

Сватьи подумали, подумали и помирились.

– Ну вот то-то, – сказал обрадованный судья, – вышло вроде как бы и я недаром работал.

Обе сватьи благодарили судью.

Толстовское творчество так близко к органическому целостному процессу творчества жизни, что его произведения кажутся нам почти как сама жизнь…

Я бы желал, чтобы современная литература заимствовала у Толстого его близость к самой жизни и через это обрела бы естественную правдивость, подвижность, свободу.

Как писатель, я отличаюсь от многих писателей тем, что завоевал себе свободу в отношении к материалам: мне совсем не нужно ни книг, ни быта, – все это приходит само собой в помощь чему-то главному.

Быт и книги, в моем понимании, это ответы, а ценное – это рождающиеся в себе вопросы.

…Сознание, что никакая книга, никакой мудрец, никакая среда не прибавит тебе ничего, если внутри тебя не поставлен вопрос; убеждение, что на всяком месте можешь найти ты ответ.

Так, мало-помалу, я стал вместо библиотеки посещать поле и лес, и оказалось, что там читать можно так же, как и в библиотеке.

Бывает перед тобой нечто, кажется, незначительное, но ты обращаешь его в слово. И тогда это ничтожное «что-то» делается значительным и многие восхищаются, как чему-то небывалому. Выходит какое-то творчество из ничего.

* * *

Мост от поэзии в жизнь – это благоговейный ритм, и отсюда возникает удивление. Но бойся, поэт, делать себе из этого правило и ему подчиняться: ты слушайся только данного тебе музыкального ритма и старайся в согласии с ним расположить свою жизнь.

1928 год. Есть поэзия образов – поэзия, есть поэзия понятия – философия, есть поэзия рабочего труда – социализм… Источник поэзии – чувство ритма жизни, который воспринимается как смысл ее, как то, из-за чего стоит жить, трудиться и достигать.

Ранним утром сверкающие капельки росы на всходах овса, на таком молоденьком листочке, что удивляешься, как он не гнется под тяжестью тяжелой капли росы, – это удивление вдруг может дать радость труда и понимание его смысла.

Стремление к простоте детского рассказа явилось из моего убеждения, что писать нужно хорошо не потому, что на свете все неважно, был бы мастер слова, а как раз наоборот-, писать надо обо всем потому, что на свете все важно. Эта формула мне годится для борьбы с эстетами, я скажу им: «Все важно, а я выберу из всего этого то, что мне милей».

С другой стороны, если придут плохие мастера с важными вопросами, я скажу им: «Бросьте грандио-манию, пишите хорошо о малых вещах, потому что на свете все важно».

У каждого мастера, однако, в материалах есть своя «суженая», и вне этой родственной связи с предметом описания писатель не художник, а беллетрист. И это, конечно, от удачных и талантливых беллетристов пошло тоже циничное суждение: «Неважно о чем, а важно – как написать».

Вот и пишут обо всем безразлично, вводя в заблуждение начинающих. Отсюда, по всей вероятности, и началась эта жалкая беднота претендентов на творчество, представляющих себе словесное делание писателей каким-то жреческим заговором молчания о тайнах творчества, и если раскрыть этот заговор, то для всех, не имеющих таланта, откроется путь творчества.

Взгляните на жизнь бессловесных, прислушайтесь к перекличке журавлей, улетающих в теплые страны: по одному нечленораздельному звуку их вожака вся стая повертывается, – какая сила в том звуке, каким он кажется нам прекрасным! Так неужели же мне становиться на колени перед журавлями и просить: «Журавли, раскройте мне тайну своего творчества!»

Зачем спрашивать мне, если и так видно: для вожака звук сам собой родился из необходимости действовать. Зато и знобит от восторга, когда слышишь этот повелительный звук.

Не очень давно шевельнулось во мне особое чувство перехода от поэзии к жизни, как будто долго, долго я шел по берегу реки, и на моем берегу была поэзия, а на том жизнь. Так я дошел до мостика, незаметно перебрался на ту сторону, и там оказалось, что сущность жизни есть тоже поэзия, или, вернее, что, конечно, поэзия есть поэзия, а жизнь есть жизнь, но поэзию человеку можно сгустить в жизнь, то есть что сущность поэзии и жизни одна, как сущность летучего и сгущенного твердого воздуха.

Отсюда вспомнился «Портрет» Гоголя: художник сгустил зло, и оно стало жить. Но ведь так художник может сгустить и добро! Гоголь и это попробовал сделать и не мог.

А я в какой-то, может быть, микроскопической дозе это делаю, это содержится в моем творчестве, и это есть в природе русского человека, в его наивном жизнеощущении, что «добро перемогает зло».