Глава 18 Тип и личность

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 18

Тип и личность

На днях я ощутил правду в слове, в этом слове, которым каждый из нас, не думая, делится и обходится с другим Итак, все счастье, вся красота и добро на земле зависят от нашего любовного внимания к каждому.

В лес вы идете за дровами, за грибами, за ягодами, или только послушать, о чем шепчутся деревья, птицы поют, и поглядеть, как звери выходят на тропы? Вы отвечаете, что идете в лес для него самого; хотите лес понять, каким он есть сам по себе.

А человек – разве это еще не больше, не таинственней леса? Так идите же к человеку тоже не за чем-нибудь, а к нему самому.

Быт – затертое понятие, надо его освежить, раскрыв его содержание как культуру личных отношений.

1922 год. О, не мысль мне дорога, нет! Мне дорога стала после многих страданий частица меня самого, тот остаток жизни: десяток, сотня, а может быть, тысяча и не одна грядущих дней, и ночей, и времен года. Я дорожу ими и вижу в них все: и дух, и материю, и народ, и литературу, и своих ребят, – все, точно так же, как в дни голода видел все – в куске черного хлеба.

Я обыватель! Я бытую и понимаю свое бытие как культуру личных отношений к людям и вещам. Непременно к вещам, потому что человек, считающий грехом сорить на полу и топтать ногами частицы солнечной энергии, заключенной в крошках хлеба, несомненно, и к людям относится лучше, чем сорящий на пол, небрежный…

Не может быть отсутствия поэзии там, где люди соединяются в добре, и что, значит, надо попробовать сделать в поэтическом плане какое-нибудь такое хозяйственное соединение. Если же не соединится, то в опыте раскроется, почему не выходит.

Поэтическое чувство исключительно редко выражается в слове. Поэтом можно быть в разных делах. Встречаются нередко люди: он был поэтом в своем деле и не знал этого, но лишь после, когда расстался с любимым делом, вспоминает о нем, как поэт. Так что можно жить поэзией, не сочиняя стихов и рассказов.

Русские цари были заняты завоеваниями, расширением границ русской земли. Им некогда было думать о самом человеке. Русская литература взяла на себя это дело: напоминать о человеке. И через это стала великой литературой.

Человека встречаешь и спрашиваешь себя, на кого он похож. И только уверившись, что существенное в этом человеке не его подобие с другими, а отличие от всех, начинаешь с интересом узнавать его и понимать в своеобразии. При чем же тут «тип»?

Типы у Гоголя – это издевательство величайшего личника над самым существом типа: человек, становящийся типом, тем самым становится мертвой душой. А у Достоевского типичны только второстепенные фигуры, все главные роли никем неповторимы.

В толпе на метро мелькнуло лицо, совершенно знакомое в деталях: губы, борода, щеки, нос, глаза – все это я видел и знал хорошо, но в целом сложенное из столь знакомых частей лицо оказалось лицом незнакомого человека. «Да как же так!» – говорил я себе, всматриваясь больше, больше, уверяясь в том, что как ни знакомо было лицо, но для знакомства чего-то не хватало. Вот это нехватающее в типах людей «что-то» и определяет самую душу человека или его личность. А в «типе» души нет.

Для автора нет типов, есть только личности, из которых читатели должны сделать типы. Так, Дон-Кихот начинался у Сервантеса какой-нибудь конкретной личностью.

Что, если сказать так характер, например Дон-Кихот, как единственное, неповторимое существо создает автор, в этом случае Сервантес. А тип Дон-Кихота делает читатель. От этого единственного характера пошли донкихоты, как дети автора и читателя.

Общество держится типами и движется характерами.

Типы оседают, а характеры выдвигаются.

* * *

До последней крайности надо беречься пользоваться философическими понятиями и держаться языка, которым мы перешептываемся обо всем с близким другом, понимая всегда, что этим языком мы можем сказать больше, чем тысячи лет пробовали сказать что-то философы и не сказали.

В жизни, кроме меня, действует другой человек, и путь к этому другу и есть наш жизненный путь.

Читал эпилог «Войны и мира» и вспоминал, что после чтения всякой философии остается некоторое смущение. Потихоньку от философа спрашиваешь себя: не в том ли цель философии, чтобы простую, ясную мысль, действующую полезно в голове каждого умного человека, вытащить, как пружинку из часов, и показать в бесполезном состоянии? Это можно видеть по «Войне и миру». Автор в эпилоге взял и вытащил всем напоказ пружинку, приводившую в движение художника, и читатель дивится, как могла такая жалкая пружинка приводить в движение такую чудесную жизнь.

Вот к чему и сказал мудрец: бойся философии, то есть бойся думать без участия сердца, и хорошо сказано, что «бойся» – это значит: думать надо, – думай, но бойся.

Если я по природе своей ученый, поэт и философ, а занимаюсь чем-нибудь практическим, просто для своего существования, то куда же девается моя наука, поэзия, философия? Думаю, что они входят в состав того простого, что я делаю и чем каждому из нас жизнь дорога. В этом смысле мы все поэты и философы и все сходимся в этом чем-то. Так вот, бывало, один обращается к другому с такими словами:

– Друг, скажи по правде.

И друг отвечает:

– По правде говорю тебе.

И вот эта правда понимания друг друга и есть наука простого человека, его философия и его поэзия.

В философии заключается соблазнительная лазейка удрать в иллюзорный мир и свалить с себя необходимую тягость борьбы за действительность. Потому-то вот и говорится: бойся философии.

Истинная же мудрость должна быть делом жизни, а не специальностью. Истинный мудрец, прежде всего, незаметен и прост, а на философа все пальцем показывают, потому что он рассеянный и о действительность спотыкается.

Ни за что в мире не отдам это счастье интимного общения с незнакомым русским человеком, как с родным. Это до того у нас повсюду у земли, что никто на это счастье не обращает внимания и думает, что так это и надо.

А мне надо было в молодости побыть за границей, на одном немецком языке посидеть несколько лет, чтобы понять и оценить эти соки земли.

Вот идет человек, бригадир стекольного завода. Прошлый раз впервые он увидел меня на лесной дороге с убитым чернышом. Он порадовался моей удаче, похвалил петуха, спросил, кто я, сказал, кто он, и мы разошлись, и больше ничего между нами не было. И вот он сейчас издали увидал меня, и не может сдержать радостную улыбку, и потом говорит со мной, как будто мы с детства знали друг друга.

…Что взять с нас, простецов… Может случиться, что у многодумных только пустые слова, а у простеца одно словечко, да туго-натуго налитое собственной кровью, и этим словечком решается все дело борьбы в жизни.

Пешеход творит пространство: чего только ни увидит странник на своем неторопливом пути. А самолет пожирает пространство. А вот об этом тоже надо подумать: конечно, исчезновение пространства – это факт нового времени… Но человек без пространства в своих переживаниях тайных является теперь таким же таинственным и неразгаданным, как прежнее пространство (ландшафт).

Знаю, что все звезды со временем будут открыты, приблизятся к нам и станут не только сказками. Но никогда не откроется для всех ночной час спящего человека.

* * *

Этот ум жизненный, который у неграмотного человека работает ничуть не хуже, чем у профессора; ведь этим же умом какой-нибудь профессор Павлов делает свои открытия, не из книг же берет он свой ум! Между тем простым людям, приступающим к ученью, кажется так, будто ученые думают особым книжным умом.

Неспелые души. «Мужики» Чехова прочел, как в первый раз. Значит, в то время я был такой, что они до меня «не доходили», как и вообще вся поэзия Чехова. Так что скорее всего душа моя раскрывается и вырастает только в опыте, что это самая поздняя душа из всех мне известных. У женщин души всегда поспевают поздно, помню сестру такой: лет в пятьдесят она стала умной, о матери и говорить нечего: в свои семьдесят пять лет она оставалась ребенком, и ей бы надо было жить непременно за сто. Вот эти нехватившие для зрелости ее души годы я теперь и доживаю.

Помню, тем и привлекательны были нам наши мужики, что у них почти у всех были души неспелые, и все грехи их: воровство, пьянство, грязь и прочее – были такого характера, что спроса за эти грехи не было, и это действительно были не грехи.

Нет! Вероятно, и даже наверно, я читал «Мужики» Чехова, но тогда своей неспелой душой не мог принять унылый тон чеховского рассказа.

Наверно, и рассказы мои восторженные о природе исходили от той же неспелой души. И если теперь в арифметической своей глубокой старости я пишу, как говорят, все лучше и лучше, то, значит, душа моя поспевает, молодая душа моей матери в старых годах.

А что, если я не один, а вся основная мужицкая масса русского народа состоит из неспелых душ, и этой же неспелостью души строится и вырастает будущее?

Чехов, любя, как русский человек, неспелые души мужиков, изображал их на фоне уныния интеллигентного человека, тогда как я очищаю их от грязи и сливаю в одно с природой, как все мы делаем то же с самой природой ранней весной: природа лежит вся в грязи, а мы уже чуем запах молодой коры и сквозь ветви неодетого леса видим небесную бирюзу.

Шел старик по улице с большим, тяжелым мешком за спиной. Он изредка лишь вскидывал на прохожих глаза, и видно было, что в глазах этих живет ум, только не сейчас: сейчас весь ум этого старика был в мешке.

Он. Дождь и хлопья мокрого снега. Седой старик в лаптях, в юбке из грязных мешков, с корзиной в руке стучит под окном и собирает ради Христа. И как подумаешь только, что «я» у этого нищего такой же единственный и исключительный орган восприятия мира, то есть я хочу сказать, что с его фактической и невольной точки зрения его бытие важнее всего в мире, а я, например, я – М. Пришвин, со своими рассказами, просто даже неведомое существо. Какой там я! – даже сам Пушкин… Ему просто и некогда о нас знать. Итак, этот «он» идет и месит грязь… Он, по всей вероятности, не только не мечтает, как я, о всяких волшебных возможностях, а даже ему жизнь есть тяжелое бремя. И он, если бы не веровал в Бога, с наслаждением лег бы под забором в грязь и к завтраму умер. И тем не менее, на одной точке земли он исключает меня, и на каких-то весах мы совершенно равны, – его «я» и мое.

Да, вот он и заворачивает ко мне, он просится в мой дом…

* * *

Хороший человек? Не будь плохого, как бы ты узнал, что он хорош: и чем хуже человек, тем лучше становится хороший.

Хороших людей гораздо больше, чем нам об этом говорят и чем мы сами об этом думаем тайно: мы боимся это сказать себе вслух, как боимся оставлять неприкрытым для общих глаз свое тело.

Есть люди столь значительные, что весть о их кончине не так уж и обидна: они живут в делах своих.

Пустыни, грязь, глинозем и всякие неудобства и некрасивости на земле преодолеваются широтой охвата зрения: надо подняться повыше.

Так точно мелочи человеческой жизни преодолеваются великодушием.

Чехов – поэт нежнейших прикосновений к страдающей душе человека, ему не хватает героических порывов, подобно Горькому. Но ведь кто из нас не пробовал героический путь! Всем хочется быть героями. Попробуют и останутся ни с чем. Бывало, в юности едешь домой героем: чего-чего о себе не надумаешь и везешь показать домой. А когда приехал, всего-то тебя рассмотрят, и тебе самому станет стыдно за свой надуманный героизм, за свою позу. Среди родных, просто любящих людей ты проверяешь себя и сбрасываешь все лишнее.

Вот Чехов и был у нас таким раздевальщиком «героев», читая Чехова, становится стыдно позировать. Чехов своим искусством давал нам образцы поведения, он был в числе десяти, двенадцати писателей, давших нам русскую литературу на поведение. И это было согласно простому народу, который в наше время верил, что книги не пишутся, а падают с неба.

Вот почему теперь, в наше героическое время, и выдвигают Чехова как великого писателя.

В наше время героических требований к личности Чехов, яркий представитель нашего русского родного дома, каждому претенденту на героя может служить проверкой: действительно ли ты цвет или пустоцвет.

Есть люди такие хорошие, что все вопросы любви и брака, отношения индивидуальности к обществу лично их совершенно минуют, исчезая в их умном и добром управлении самими собой. Они проходят в жизни мало заметно, как неслышное тикание маятника и бой часов: надо нарочно прислушиваться. Есть, несомненно, значительное число таких достойных ритмических жизней, наличие которых в многочисленных массах простого безымянного народа столь же велико, как собрание культурных ценностей в интеллигентном обществе. Если бы не было такого ритма в безымянной жизни, соответствующего ритму, заключенному в культурных ценностях, то каким бы образом люди высокой культуры и простейшие, даже неграмотные труженики понимали и уважали друг друга?

Есть прекрасные деревья, которые до самых морозов сохраняют листву и после морозов до снежных метелей стоят зеленые. Они чудесны.

Так и люди есть – перенесли все на свете, а сами становятся до самой смерти все лучше. Есть такие люди…

1945 год. Рузвельт – великий человек потому, что на него глядят миллионы светящихся глаз и освещают его. Рузвельт велик, но не свободен. Стоит ему по личному желанию выйти из поля зрения светящихся глаз, как он теряет все свое величие и погружается во тьму.

Вот почему я предпочитаю Рузвельту жизнь ивановского червячка: светляк совершенно свободен – его свет исходит от своего фонарика.

Человек простой терпит все плохое, как будто на то и на свете живет, чтобы все сносить. Зато если вдруг придет счастье, то радуется и благодарит. Так и живет простой человек: если увидит, что где-то на пути ему плохо – постарается устранить плохое.

Но, работая и продвигаясь вперед, он оставляет другому лучинки, спички. И вот придет другой человек, и все готово ему. Тут он радуется, благодарит. И, уходя, готовит другим.

Простота жизни и мыслящее затишье с готовностью внимания ко всякому проходящему – вот я бы чего хотел сейчас для себя. И мне думается, к этому скоро прибегнут многие.

Есть красота, и есть служение красоте, и есть потребительское отношение к красоте: эстетизм. И очень похожий на эстетизм есть оптимизм, как, тоже вовсе не оправдываемая личным творчеством добра, вера в то, что все в мире идет к лучшему.

Бывают, однако, бедняки, жизнь которых – вечный подневольный труд, вечное бремя на службе, в семье. И вот если и они объявляют, что все в мире идет к лучшему – им можно верить: единственно они могут быть подлинными оптимистами.

* * *

…Как редко начисто хорошее и начисто дурное. Мне представляются дурные люди чем-то вроде океанских рифов, которые тем только отличаются от таких же камней, составляющих дно океана, что высунулись и мешают судоходству. А хорошие, как зеленые острова, тем хороши, что покрылись деревьями и цветами. Все остальное человечество разно показывается, большей частью оно бывает все хорошо, когда себе очень хорошо, и плохо, когда себе выйдет в жизни плохое.

Таким образом выходит, что любить и ненавидеть людей самих по себе почти не стоит… но любить и ненавидеть надо переходящий по людям в той или другой форме творческий дух. Без этой любви и ненависти невозможно самому принять участие в мировом творчестве жизни…

Разочарование в «счастье» происходит потому, что множество людей свои творческие возможности топит в привязанности к людям и так обманывается. Таким образом, большинство людей – это пленники «счастья», вначале фанатики, потом мизантропы.

Те немногие хорошие люди удивительны тем, что встречают тебя впервые, как будто давным-давно знали тебя как хорошего близкого человека.

Они видят общее всем людям присущее в них доброе начало и, посредством особого свойственного им родственного внимания, мгновенно как бы создают из тебя человека, и ты делаешься хорош сам по себе.

Они смотрят куда-то выше, но не мимо частностей, и тем увлекают с собой.

Возможно, что и в их жизни была заминка личного счастья и оставила в них боль, но мне кажется, это не обязательно. Есть и «урожденно» хорошие люди (особенно из крестьян), не имеющие понятия о трагедии личного счастья.

Поэт не свободен в своей поэзии – его держит жизнь, он не свободен и в жизни – его держит поэзия.

…Из всего этого возникает вопрос: обязательно ли для жизни и творчества страдание личное, трагедия, или же эту трагедию, признавая как чисто личный путь, необязательный для других, надо таить в себе, как некоторые певцы и танцоры веселят людей, скрывая смертельную болезнь?

К людям приходить надо с ценностями сверхличными, то есть сделай и покажи: пусть Реомюр станет реомюром. Такой подвиг есть необходимость В деле ученого и почему-то величайшая редкость у художника.