Глава 7 Свобода и необходимость
Глава 7
Свобода и необходимость
Посмотрите на птиц небесных: вы думаете, легко им жить?
Летят – шишки под крыльями, повеселятся денек весной – ив гнездо, сиди, не шевелись, а потом вывели – таскай весь день червей. Выкормили – опять в дорогу, опять шишки под крыльями. И попить и поесть ей не радость, кругом враги: клюнет и оглянется, клюнет и оглянется.
А после всего этого посмотришь на птицу – и нет краше ее ничего на земле, и нет ничего свободнее: свобода, говорят, как птица.
Свобода – просто избитое слово, оно стало похоже на огромный хомут… не всякое животное может пролезть через этот хомут, и воз остается на месте.
В истинной свободе этот хомут по шее всякому животному и воз по силам, так что не слышишь – везешь воз или не везешь. И эта свобода есть лишь другое название любви… Нет, свобода это еще не любовь. Свобода – это путь любви. Или: свобода – это свет любви на кремнистом пути жизни.
Моя свободная с виду охотничья жизнь для многих молодых служит соблазном, и я часто получаю письма в таком роде:
«Научите меня так устроиться, чтобы тоже, как вы, постоянно ездить, охотиться, писать сказки, чтобы такая свободная жизнь признавалась за большое, хорошее дело».
Мой ответ на эти письма:
«Есть такой час в жизни почти каждого человека, когда ему предоставляется возможность выбрать себе по шее хомут. Если такой час в собственной жизни вы пропустили, то прощайтесь навсегда со свободой, если же он у вас впереди, ждите его с трепетом и непременно воспользуйтесь. Наденете хомут сами на себя – и будете свободны, пропустите свой дорогой час – и на вас наденут хомут, какой придется.
Свобода – это когда хомут хорошо приходится по шее, необходимость – когда он шею натирает. Успейте же выбрать себе хомут по шее и будете свободны так же, как я».
В состав свободы входит способность служить: я служу свободе, я не потребляю ее, и моя служба приходит к накоплению моей свободы в том смысле, что если я захочу чего-нибудь, то и могу достать. И так точно жил скупой рыцарь, только у него в сундуках было золото, а у меня в моих папках слова.
Если воздух давить – он твердеет, и нам известно вещество – твердый воздух. Так, если и человека заставить рассчитывать свое время и дорожить свободной минутой, он в эту минуту свободную будет давать совсем новое, чего в мире еще не было.
У воздуха – твердость, у человека – свобода. Воздух под давлением становится твердым, а человек, понявший необходимость ограничения, становится свободным.
* * *
Привезли вчера для удобрения клубники птичий навоз, такой вонючий, что он испортил майский воздух, из-за которого я, может быть, здесь и живу. Но что делать? Как ни люби майский воздух, все равно, чтобы наслаждаться клубникой, приходится в мае нюхать птичий навоз.
Без навоза не вырастишь розу, но поэт все-таки будет славить розу, а не навоз, то есть удобрение. Надо показывать самую розу и оставить немного навозу, перегнившего, осоломленного, чтобы показать рядом с красотой добро, рядом со свободой и необходимость, из которой она выбралась.
Нет большей тайны жизни, как то, что из навоза вырастают цветы. И ты, художник, помни всегда, что и у людей навоз необходим и тоже тем пахнет: ты зажми себе нос и выращивай благоуханные цветы.
…Итак, исход этому моменту – трагический.
А есть в душе еще момент восстания на эту систему борьбы, осуждающую каждого из нас отдавать свою жизнь в заем будущему.
Не хочу быть удобрением, хочу жить, радоваться, благодарить за жизнь и тем самым, что я живу, радуюсь, благодарю, я без всяких усилий создаю для будущего больше, чем стал бы приносить ее непосредственно в жертву будущему.
Вот я, как художник слова, это чувствую, – живу и даю жизнь другим, и мое тайное убеждение такое, что если бы у человека превозмогало чувство благодарности за жизнь и радость, как превозмогает оно у рожающей женщины, и если бы… Но это невозможно, и этим невозможным для всех – поэты живут…
* * *
Если жить красотой и строить мир красоты, то какая-то этика должна сама попутно явиться. И наоборот, если человек любит и поступает по любви, то наверно это будет красиво, и будет красивая жизнь, и красота будет живой.
…а было раз, что ранней весной билась, билась зеленая трава из-под листьев и хвои – не выбилась, и закисла, запрела листва, покрылась мошком, и по моху брусника взялась под елками, черника…
Восточные люди крах личного усилия объясняют судьбой: судьба! У социалистов судьба – экономическая необходимость, у моралистов – долг, у художников – скука. Больше всех личное начало развито у художников, и потому у них отчетливее определилась эта надличная сила под именем скуки.
Мы знаем, например, в творчестве природы чудесные дни, но их мало: серых дней больше. И знаменитая весна в действительности проходит больше в томительном ожидании. Хорош золотой дождь семян при посеве ржи, хороши всходы, хороши земля, и цветение, и наливание, и созревание, и жатва, но все это только моментами, а захотите посмотреть в действительности: две недели колосится, две недели цветет, две наливается, две созревает – какая скука! И в конце концов художник борет скуку обыденности личной волей – в этом и есть чудо искусства и подвиг художника.
Художник своей творческой властью преображает жизнь так, что в ней нет как будто ни судьбы, ни экономической необходимости, ни долга, ни скуки. Каждый под влиянием искусства поднимает голову повыше, разделяя с автором чувство победителя скуки: в этом и состоит мораль искусства и его полезность.
Можно восхищаться выходной древесиной: какая чудесная и сколько ее вышло из леса! Но можно восхищаться лесом и без мысли о полезности для наших печей.
Вот и поэзия подобна лесу: сложена в строфы, как древесина в кубометры. Но она может быть и поэзией, которая живет в нас и образует нашу душу.
Что меня в свое время не бросило в искусство декадентов? Что-то близкое к М. Горькому. А что не увело к Горькому? Что-то близкое во мне к декадентам, отстаивающим искусство для искусства.
Само по себе искусство для искусства – нелепость, как нелепость – искусство на пользу.
Искусство есть движение, современное жизни, с постоянным качанием руля то вправо – за людей, им на пользу, то влево – за себя. Само искусство без всякой мысли о непосредственной пользе.
В мое время (декадентское) писатели открыли секрет писания, что надо писать о себе. В наше время, наоборот, пишут не о себе. То и другое неверно: писание о себе приводит к пороку, писание о другом – к добродетели вне искусства, к пропаганде.
В искусстве же слова необходимо познать себя и это самое представить как узнанное в другом.
Наши пишут теперь о другом, не зная себя, а в мое время писали о себе, не видя другого. Я тем спасся от декадентства, что стал писать о природе.
* * *
Ярки и велики весенние звезды, только редко из-за дождя и туманов приходится видеть их весной. В эту ночь ярко доходила луна последний свой четвертак, все звезды выкатились, и мороз сделал последнее усилие в борьбе своей с весной воды.
Разве не силен мороз? Но и этой силе приходит конец, и поутру при восходе солнца, звеня тонкими льдинками в белых цветах, смеясь, разбегаются ручьи в разные стороны.
Как прекрасны эти белые цветы на тонком льду, под которым бурлит, и бубнит, и звенит, и цедит свою воду ручей. Я часто думаю о морозе, разглядывая эти белые цветы – эти как будто никому не нужные в природе белые знаки над бурлящей водой. Бесполезные знаки, зачем они?
Но вот приходит человек, склонился и разбирает, рисует, догадывается и бесполезное и ненужное опять пускает в природу, как ее же величайшую силу искусства и красоты, перед которой само солнце кажется лишь круглой красной печкой земли…
По выходе из музея античной скульптуры. Всякая человеческая голова на улице была значительна и скульптурна, как будто вынес с собой луч художественного прожектора. Вот если бы это всегда нести внутри себя, и с этим ходить по улицам!.. Так что есть и красота бесполезности… Чем, кому полезен был юноша Антиной, утонувший в 130 году на двадцатом году своей жизни? И вот – его статуя… Но когда я вышел из музея и головы людей на улице предстали мне скульптурно, у меня поднялось сочувствие к человеку, – музей потому оказался полезным, что «чувство доброе он…».
Бесполезная красота! Но только так всегда в природе: красота не в труде и не для труда; она бесполезна сама по себе, но почему-то всегда встречается около того места, где совершается общая необходимая, неумолимая работа. (Так Г. Успенский нашел свою поэзию в беспощадном труде крестьянина.)
Трутни. Наша классическая литература, как, наверное, и всякое искусство во всем мире, рождалась, но не творилась. Ночью, наполовину проснувшись, представил себе писателей, разделенных на творящих, то есть трутней, существующих для забавы или отдыха, и рождающих, тех, кому надлежит оплодотворить пчелиную матку.
Совершенно как на трутней, смотрело общество на артистов и держало их и кормило только для своего оплодотворения, называемого «пользой». Иногда, в борьбе своей за рождаемое, ревнуя о нем, общество бросалось, разъяренное, на своих творцов, как пчелы на трутня, и даже проглатывало, как паучиха проглатывает или убивает не успевшего скрыться оплодотворившего ее паучка.
А если заглянуть в историю поглубже, то с каких это времен у нас эта «польза» противопоставлялась «игре»! С каких это времен эту пользу артист на Руси чувствовал как смерть свою личную в деле избиения трутней! С каких времен этот единственный оплодотворяющий (вроде Пушкина, Гоголя, Толстого) собирает в себе могучую силу в борьбе за игру (Моцарт) против пользы (Сальери) и так, все-таки играя, делается единственным оплодотворителем самки.
Так, среди тысяч и тысяч погибающих в творчестве трутней один какой-то единственный, играя, рождает новое и потом признается полезным.
Остается и входит в состав культуры только рождаемое.
* * *
Игра со свободой. Вечером в постели, желая, по обыкновению, почитать ей на сон грядущий стихи, я взял Пушкина, и мне открылась «Гавриилиада». К моему удивлению, она нисколько не смутилась этой кощунственной поэмой: то, что когда-то пугало царя и митрополитов, не оставило на нее никакого впечатления. Прочитав в жизни множество всяких стихов, она привыкла понимать, что и у величайших поэтов вполне хороших стихов очень немного, и, читая книгу, на плохое не обращает внимания.
Это и понятно, иначе было бы невозможно сохранить целомудренное отношение к жизни.
А когда мы перешли к чтению других, чудесных стихов, то вдруг, как никогда, стало понятно, что стихи Пушкина были – свобода и смелость, каких не было ни у одного русского поэта, и что сама «Гавриилиада» явилась не из кощунства, а из этой игры со свободой.
Последний момент творчества совершается всегда без труда, и этот момент, собственно, и есть творчество, это: дух веет, где хочет. Трудом тут не возьмешь одним, но нельзя ни на что рассчитывать и без труда.
Если талант у тебя и ты делаешь все без труда – это значит, множество людей работало для твоего освобождения. Пользуйся свободой, не угашай духа, не зарывай талант в землю, но помни, что ты произошел от тех, кто в поте лица добывал свой хлеб на земле, и ты несешь в своем таланте их поручение.
Есть целый мир, как великое данное, получаемое мной без труда. Мой личный труд есть только средство добиться права на обладание этим наследством: одному это легче дается, другому труднее. Есть, наверное, счастливцы вроде Моцарта, кому это право дается одним вдохновением, другой, как осел, идет в гору с тяжестью и до снежной вершины никогда не дойдет.
Альпинист и осел. Альпинист поднимается в гору, и с каждым шагом вперед под ним раскрывается новая картина, каждое усилие вперед тут же и вознаграждается. И рядом же по другой тропе поднимается осел, навьюченный палаткой со съестными припасами альпиниста. Альпинист учится у осла, как надо ступать, как экономить свои силы. И это именно осел освободил его, осел несет его бремя, а альпинист восхищается видами и создает поэтические образы гор. Конечно, благодаря ослу альпинист может сочинять стихи, но в то же время альпинист знает еще, что ослу стихов не сочинить, он же сам, если возьмется за ослиное дело, то, может быть, не так много, как теперь, а что-нибудь и сочинит. И это передается ослу, несущему бремя: так-то, конечно, так, благодаря ослиному труду поэт легко и приятно поднимается в гору, но все-таки есть задняя мысль у осла за ушами, что, сколько ни нагружай на него, осла, тяжестей, хоть до смерти перегрузи, стихов он никогда не напишет.
Это очень злая мысль у осла за ушами, и не может у него расшириться душа навстречу красоте, и никакие стихи, никакие пейзажи не обрадуют его так, чтобы он забыл свою заднюю мысль.
Осел презрительно называется ослом не за ум: у него довольно ума, вообще – осел умное животное. Нет, того человека презрительно называют ослом, кто несет свое жизненное бремя не свободно, а имеет за своими ослиными ушами какую-то злую, заднюю мысль с непременной претензией за свой ослиный труд получить признание, как за творчество.
Без ослиного труда не обойтись и Моцарту, но Моцарт прячет свой ослиный труд, как ничтожный, в сравнении с тем благом, которое получено им даром. Возможно, что в этом «даром» скрывается труд миллионов, но не миллионы, а Моцарт остается в истории.
Итак, какой же смысл этой притчи? Я думаю, тот простой смысл, что ослиное бремя необходимо для человека, как смерть, но человек, свободно берущий на себя бремя, должен брать его бескорыстно и не рассчитывать, что он за ослиный подвиг рано или поздно получит способность жить без труда и сочинять стихи.
В творчестве при всяком повелительном Надо! необходимо рядом с этим спросить- А может быть, и Не надо? Вот силой борьбы этого Надо и Не надо в личности автора и оценивается созданная вещь: это валюта вещи.
Но иногда созданное дается кому-то очень легко, силой просто таланта. Тогда это значит: до него боролись другие за Надо и Не надо. Значит, талант – это способность лично выразить то самое, за что боролись многие бессознательно. И оттого личность является двигателем сознания и культуры.