Глава 22 ПЯТНАДЦАТЬ ЛУИДОРОВ ПРОТИВ ЛЮДОВИКА XV (1773–1774)

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 22

ПЯТНАДЦАТЬ ЛУИДОРОВ ПРОТИВ ЛЮДОВИКА XV (1773–1774)

Бомарше без колебаний включился в игру, которая могла стоить ему свободы и даже жизни, поскольку видел в этом единственную возможность восстановить свою честь и вернуть состояние.

Отсидев в тюрьме и выйдя на свободу, он решил в одиночку вести борьбу с парламентом, созданным двумя годами ранее по воле короля, который надеялся, что честь каждого члена суда будет гарантировать честность всего нового судейского корпуса. Из-за неравенства сил, неравенство шансов на победу было столь очевидным, что ни один здравомыслящий адвокат не рискнул выступить в защиту Бомарше; он сражался один, опираясь лишь на всевозрастающую поддержку общественного мнения.

По правде говоря, королевское правительство не желало этого процесса и даже пыталось замять его, использовав в качестве неофициального посредника журналиста Марена, того самого Марена, который был цензором первых пьес Бомарше и который дал разрешение, с некоторыми оговорками, на репетиции «Севильского цирюльника». Марен занимал пост редактора «Газетт де Франс», и в 1770 году Вольтер, с одобрением относившийся к его деятельности, выдвинул его кандидатуру во Французскую академию. Будучи человеком весьма заурядного ума, занимающим более высокую должность, чем он того заслуживал, Марен завидовал талантливому Бомарше и сразу же переметнулся в стан его врагов, как только предпринятая им попытка примирения провалилась.

Вообще говоря, примирение было невыгодно Бомарше, ведь если бы оно состоялось, то не принесло бы ему никакой пользы: он так и остался бы осужденным, лишенным состояния, с клеймом обвинения в подделке документа. А борьба давала ему надежду на перемены в судьбе. Так что его позиция нам понятна:

«Г-н Гёзман причинил мне столько зла, сколько было в его силах, — сказал он Марену. — Я не боюсь его угроз, но пусть он оставит меня в покое».

А г-ну де Николаи, бывшему драгунскому полковнику, назначенному Людовиком XV первым председателем парламента Мопу, он осмелился заявить:

«Пусть мои враги нападут на меня, если у них хватит смелости! И тогда я заговорю».

Судьям бы прислушаться к этому предупреждению, но они, несмотря ни на что, больше доверяли одному из своих коллег, чем Бомарше. Во время Великой французской революции вскрылось, что два советника, привлеченных к расследованию, некто Жен и Но де Сен-Марк, получили дополнительное вознаграждение за попытку спасти репутацию Гёзмана. Это было зафиксировано в Красной книге пенсий. Тем временем угрозы Бомарше, сообщавшего каждому, кто желал его слушать, что лжесвидетельства, выдвинутые против него, обернутся против их автора, взволновали книготорговца Леже. Он обратился за советом к известному адвокату мэтру Жербье и во всем тому признался. Жербье был противником парламента Мопу и честнейшим человеком, он посоветовал своему клиенту открыть всю правду. Леже бросился к Гёзману: советник пришел в ужас от поступка книготорговца и пригрозил, что привлечет его к судебной ответственности, если тот откажется от своих прежних показаний.

Леже поделился своими проблемами с женой, эта женщина обладала железным характером, который и позволил ей спустя пятнадцать лет после описываемых событий вырвать Мирабо из объятий г-жи де Нера. Мадам Леже без колебаний бросилась на защиту мужа и потребовала очной ставки с г-жой Гёзман в канцелярии суда, чтобы предать гласности то, что сказала ей советница: «Я жалею только о том, что не оставила у себя также часы и сто луидоров; сегодня от этого никому не было бы ни лучше, ни хуже». А когда Леже запротестовал против ложной присяги, которую его заставляли принести, г-жа Гёзман цинично заявила:

«Мы смело будем все отрицать, а назавтра закажем мессу в церкви Святого Духа, и все будет в порядке».

В канцелярию суда вместо жены вызвали самого Леже, и тот, как и наставляла его дражайшая половина, выложил всю правду. Его рассказ был засвидетельствован Бертраном д’Эролем. Леже тотчас же взяли под стражу, а Бомарше и Бертран превратились в обвиняемых. Г-жа Гёзман была объявлена свидетельницей по этому делу, но супруг ее, дабы не допустить показаний жены в суде, добился королевского указа о ее заточении в монастырь.

Все эти уловки взбудоражили общественное мнение. Марен вновь появился на сцене в роли посредника; он пообещал все уладить, если Бертран сделает некое заявление и если никто больше не будет упоминать об этих злосчастных пятнадцати луидорах. Так как Бомарше отказался улаживать дело подобным образом, Бертран вынужден был сказать правду и подтвердил признания Леже. Марен еще раз навестил Бертрана и потребовал, чтобы тот изменил свои показания. Разгадав этот маневр, Бомарше рассказал о нем первому председателю парламента. В конце концов судья-докладчик Доэ де Комбо вызвал на допрос г-жу Гёзман.

Та бессовестно все отрицала, но не могла привести никаких доказательств собственной правоты. Итак, показания Леже, Бертрана, Бомарше и г-жи Леже, которую решились-таки вызвать в суд, перевесили.

Сочтя, что его позиции укрепились, Бомарше перешел в решительное наступление: 5 сентября 1773 года, чтобы ознакомить публику с данным делом, он выпустил мемуар, на тридцати четырех страницах которого изложил все факты.

Со всей мощью своего таланта он опроверг обвинения в попытке подкупа судьи и во всеуслышание заявил, что это граф де Лаблаш должен был бы испытывать угрызения совести по этому поводу. Бомарше пересказал историю о ста луидорах, часах и присвоенных г-жой Гёзман пятнадцати луидорах. Он не побоялся обнародовать тот факт, что при посредничестве Марена правительство пыталось замять это дело. Поскольку парламент Мопу снискал всеобщую ненависть, информация о том, что его члены позволяют себе брать взятки при попустительстве властей, привела публику в полный восторг. Мемуар был напечатан многотысячным тиражом и сразу же был признан шедевром; он принес Бомарше еще большую славу.

«Людовик Пятнадцатый уничтожил старый парламент, а пятнадцать луидоров уничтожат новый», — этот каламбур обошел всю Европу, а Башомон написал в «Журналь»: «Этот мемуар, который, как известно, был целиком сочинен и написан г-ом Бомарше, достоин самых высоких похвал. Несмотря на то что автор не вышел за рамки скрупулезного изложения малоинтересных, на первый взгляд, подробностей, он сделал это с таким мастерством, такой проницательностью и таким утонченным сарказмом, что оторваться от чтения просто невозможно».

Хотя мемуар поразил общественное мнение и явил миру ярко выраженную позицию его автора, парламент не обратил на него никакого внимания и продолжил свое расследование.

Вначале понадобилось освободить из-под стражи Леже, поскольку этот свидетель рассказал всю правду. Затем ему устроили очную ставку с г-жой Гёзман в присутствии Бертрана д’Эроля и Бомарше. На второй очной ставке советница так запуталась в своих показаниях, что в конце концов проговорилась, что получила-таки сто луидоров и часы и оставила у себя злосчастные пятнадцать луидоров.

На губах Бомарше появилась торжествующая улыбка. Потеряв голову, г-жа Гёзман набросилась на своего противника с оскорблениями, обозвав его ничтожеством и ужасным человеком, «забросавшим ее вопросами, чтобы заставить ее давать противоречивые ответы». Она даже пригрозила, что надает ему пощечин, «чтобы наказать за то, что он пытался ее запутать». Совсем смешавшись, она не нашла ничего лучшего в свое оправдание, как заявить, что в некоторые дни месяца по физиологическим причинам она плохо соображает и что сейчас именно такой период, чем и воспользовались ее противники.

Бомарше с блеском и остроумием описал эти комичные сцены в дополнении к своему первому мемуару, ответив таким образом на пространный мемуар Гёзмана, написанный от лица его жены. Этот второй мемуар Бомарше появился 18 ноября 1773 года и снискал еще больший успех, чем первый; дело дошло до того, что в апартаментах г-жи Дюбарри была разыграна комедийная пьеска на его сюжет под названием «Самый лучший никуда не годится». Роль Бомарше исполнил Превиль, а Дюгазон, переодетый женщиной, сыграл г-жу Гёзман. Людовик XV, вдоволь повеселившись на этом спектакле, высмеивавшем его собственные решения, вопрошал Мопу:

«Кто говорил, что новый парламент не будет брать взятки? Берет и берет обеими руками!»

В ответ на наступление Бомарше его противники разразились целым рядом мемуаров; Гёзман мобилизовал на это дело Марена, Бакуляра д’Арно и Бертрана д’Эроля, которые так себя скомпрометировали, что уже не могли уйти из-под знамен советника.

Бомарше читал и комментировал опусы своих врагов собиравшемуся на площади Дофин в доме его сестры Лепин ареопагу во главе с папашей Кароном, в котором помимо него заседали Мирон, Жюли, Лепин, адвокат Фальконе и г-н де Шатеньре. Пьер Огюстен знакомил их с набросками ответов на эти пасквили, а каждый из присутствовавших делился с ним своими соображениями.

Чтобы не выходить за рамки законности и иметь право публиковать свои мемуары, Бомарше был вынужден прикрываться именем своего адвоката Мальбета. Марен не преминул использовать это в своих нападках на Бомарше, написав: «В Париже на каждом углу публично продают пасквили, подписанные Бомарше-Мальбет[8]», на что немедленно получил ответ: «Писака из „Газетт де Франс“ жалуется на клеветнические измышления, содержащиеся в пасквиле, подписанном, по его словам, Бомарше-Мальбет, и пытается оправдаться с помощью короткого манифеста за подписью Марена, который отнюдь не Мальбет».

Меткие словечки из этой перепалки были у всех на устах, и притчей во языцех стал ответ Бомарше г-же Гёзман, имевшей глупость попрекнуть его тем, что он всего лишь сын часовщика и сам бывший часовщик:

«Вы начинаете ваш шедевр с того, что попрекаете меня сословием моих предков. Увы, сударыня, слишком верно то, что последний из них, наряду с занятиями разнообразной коммерцией, приобрел также довольно большую известность как искусный часовых дел мастер. Вынужденный согласиться с приговором по этой статье, с болью признаюсь, что ничто не может обелить меня от вины, справедливо подмеченной вами: я действительно сын своего отца. Но я умолкаю, так как чувствую, что он стоит за моей спиной, читает написанное мною и смеется, целуя меня.

Так вот знайте, сударыня, что я уже могу подтвердить почти двадцать лет моего дворянства, ибо это дворянство мое собственное, закрепленное на прекрасном пергаменте с большой желтой восковой печатью, не то что дворянство многих других, неопределенное и подтвержденное лишь изустно, моего же никто не посмеет оспаривать, так как у меня есть на него квитанция».

Таким образом судебная тяжба по частному поводу превратилась в процесс над излишне иерархизированным обществом, выставившим на посмешище существующие порядки. Второй мемуар Бомарше содержал в себе парфянскую стрелу, которая должна была бы заставить задуматься советника Гёзмана, втянутого из-за легкомыслия жены и собственного поведения в процесс, чреватый опасными последствиями для его репутации:

«Вы обвинили меня в подлоге, я вынужден был оправдываться. В свою очередь я тоже обвиняю вас в подлоге перед собравшимися здесь членами палат с той лишь разницей, что у вас не было никакой необходимости выдвигать против меня ложное обвинение, чтобы оправдать себя».

И вот 20 декабря 1773 года в своем третьем мемуаре Бомарше сделал ужасающие разоблачения: он утверждал, что советник Гёзман с легкостью мог прибегнуть к лжесвидетельству, поскольку в его недавнем прошлом был эпизод, когда он подписался вымышленным именем на официальном документе.

А 15 декабря 1773 года Бомарше подал генеральному прокурору письменное заявление, в котором говорилось:

«Мои противники, защищаясь, награждают меня самыми непристойными прозвищами и используют самые мерзкие эпитеты. Мое достоинство, глубоко этим задетое, дает мне, таким образом, право в целях законной защиты использовать все возможные средства, чтобы отвести от себя эти тяжкие оскорбления, и я считаю себя обязанным просветить моих судей на предмет того, что представляет из себя мой хулитель».

За этой преамбулой следовал рассказ:

«Антуан Пьер Дюбийон и его жена Мария Магдалина Жансон обратились к архиепископу Парижскому, моля о милости в прилагаемом к сему письме (подписанном ими и удостоверенном г-жой Дюфур, повитухой, помогавшей разрешиться от бремени названной выше г-же Дюбийон), в котором просят оказать им помощь по содержанию их дочери Марии Софии, чьей кормилице они задолжали за пять месяцев. Они объяснили, что им приходится обращаться с этой просьбой к прелату, поскольку г-н Гёзман, крестный отец девочки, перестал помогать им, несмотря на свои обещания взять на себя заботу о содержании ребенка.

Я решил узнать, действительно ли у судебного чиновника, лишившего помощи это бедное семейство, имелись достаточные основания им ее оказывать, и отправился в приход Сен-Жак-де-ла-Бушри, где отыскал в церковной книге запись о крещении, копию которой прилагаю. Вы, без сомнения, будете удивлены не меньше моего, прочтя там: „Крестный отец Марии Софии — Луи Дюгравье, парижский мещанин, проживающий на улице Де Льон в приходе Сен-Поль“.

Возможно ли, что г-н Гёзман, так кичащийся своей добродетелью, надругался над божьим храмом, над верой и над самым серьезным актом, на котором зиждется гражданское состояние, подписавшись именем Луи Дюгравье вместо Луи Гёзман и указав рядом с вымышленным именем вымышленный адрес?»

Да, Бомарше хорошо потрудился, и судьба вознаградила его. Г-н Гёзман соблазнил девушку из низшего сословия и, чтобы скрыть свой грех, согласился стать крестным отцом ее ребенка, но, пытаясь уберечь свою репутацию, к первому бесчестному поступку он добавил второй — подделку, причем этот второй грех граничил со святотатством, ведь речь шла о ложной записи в церковной книге.

За полгода до этих событий, тяжбы Бомарше с Лаблашем, Гёзман заявил, что в основе приговора, вынесению которого он способствовал, лежали не факты, а репутация обвиняемого. Теперь этот прием обернулся против него самого: Бомарше требовал приговора для судьи, способного сделать ложную запись в церковной книге, а значит, вряд ли испытывавшего угрызения совести, принимая подношения от клиентов, желавших купить его благосклонность. Так что если и был в этом деле человек, погрязший в грехах, то, конечно же, не Пьер Огюстен де Бомарше, а продажный советник, вершивший неправедный суд.

А отсюда следовало, что парламент Мопу представлял собой не что иное, как сборище бесчестных судей, и общественность не замедлила сделать именно такой вывод. Под гнетом доказательств парламент вынужден был признать очевидное и, не имея возможности нанести удар по Бомарше, сорвал свой гнев на «паршивой овце»: Гёзману предложили добровольно подать в отставку, но так как он высокомерно отказался от этого, против него было возбуждено дело, и из преследователя он превратился в преследуемого.

Судьи, вынужденные нанести удар по одному из коллег, публично уличенному в бесчестном поступке, еще больше возненавидели Бомарше: он выдал их тайны толпе, раскрыл методы, к которым они прибегали в суде и которые обеспечивали им дополнительный заработок. Но хуже всего было то, что этот пасквилянт, ссылаясь на священное право на свободу личности, осмелился нападать на государственный орган, считавший себя неприкосновенным!

И пусть Бомарше стал самой известной личностью в Европе, пусть неожиданно открылось, что тот, кого считали второразрядным драматургом, на самом деле блестящий памфлетист, равных которому не было со времен «Писем к провинциалу», в глазах судей он так и остался обвиняемым, и ему грозило суровое наказание.

Это подтверждает один случай, произошедший через три дня после публикации третьего мемуара. 23 декабря 1773 года Бомарше приехал во Дворец правосудия и столкнулся там с первым председателем парламента Николаи, главной опорой Гёзмана. На уважительное приветствие Бомарше высокопоставленный судейский чиновник ответил гневным жестом и приказал страже выпроводить посетителя вон из дворца, поскольку, как уверял Николаи, тот явился туда лишь затем, чтобы надерзить ему.

Гвардейцы бросились к Бомарше. Тот начал протестовать против их действий, призвал всех присутствующих стать свидетелями насилия, которому подвергается гражданин, имеющий полное право находиться в общественном месте, принадлежащем королю, и недолго думая отправился с жалобой к генеральному прокурору.

Генеральный прокурор не мог поверить в то, что рассказал ему Бомарше, и поинтересовался, есть ли у того свидетели. Пьер Огюстен ответил, что их у него множество, поскольку все присутствовавшие при этой сцене выразили готовность свидетельствовать в пользу Бомарше. Обычно свидетели обещают свое содействие, но в решающий момент исчезают. Данный случай стал исключением: популярность Бомарше настолько возросла, что тем же вечером двери его дома начали осаждать толпы желающих встать на его защиту. Удрученный тем, что ему приходится принимать жалобу на главу парламента, генеральный прокурор посоветовал Бомарше вести себя благоразумно. Пьер Огюстен ответил, что вот уже восемь месяцев он только этим и занимается. Генеральный прокурор вынужден был потребовать от Николаи объяснений, а тот повел себя не лучше, чем г-жа Гёзман в критические дни: в свое оправдание он заявил, что Бомарше показал ему язык.

Этот эпизод, приведший публику в полный восторг, был описан Бомарше в четвертом мемуаре (всего их, посвященных делу Гёзмана, было шесть). Этот мемуар появился в январе 1774 года, когда Бомарше, воспользовавшись своей популярностью, добился возобновления постановки «Евгении» на сцене «Комеди Франсез» и когда при содействии супруги дофина Марии Антуанетты вновь начались репетиции «Севильского цирюльника».

Из всех мемуаров Бомарше четвертый снискал наибольший успех; только в первые три дня после его выхода было продано шесть тысяч экземпляров. И спустя два века это произведение занимает достойное место в сатирической литературе; начинается оно воззванием к Богу, которое цитируется и по сей день:

«Если бы Верховное существо, которое наблюдает за всем, вдруг обратилось бы ко мне с такими речами: „Я тот, кто создал все сущее; без меня тебя бы не существовало; я одарил тебя крепким и здоровым телом; я вложил в него самую деятельную душу; ты знаешь, с какой щедростью я наделил чувствительностью и веселостью твой характер; но при этом я вижу, что ты, переполненный радостью от возможности мыслить и чувствовать, был бы чересчур счастлив, если бы какое-нибудь горе не нарушило твоего благополучия, а посему на тебя обрушатся неисчислимые бедствия, тебя будут рвать в клочья тысячи врагов, ты лишишься свободы, состояния; ты будешь обвинен в хищениях, мошенничестве, подлоге, обмане и клевете; ты будешь страдать от позора под бременем уголовного процесса; твоя жизнь станет предметом нелепейших толков, а общественное мнение будет долго колебаться на твой счет…“ Я бы пал перед ним ниц и ответил бы: „О Верховное существо, я обязан тебе счастьем своего существования, тем, что я мыслю и чувствую; если мне предначертано, что я должен подвергнуться всем превратностям судьбы, которые ты неумолимо предрекаешь мне, дай мне силы противостоять им, и, несмотря на все горести, я не перестану возносить хвалу тебе. Если мои несчастья должны начаться с неожиданных нападок на меня жадного наследника, отказывающегося удовлетворить законное требование вернуть долг, подкрепленное документом, который основывается на взаимном уважении и доверии двух договаривающихся сторон, сделай так, чтобы моим противником был алчный человек, чья скупость известна всем; пусть он окажется таким неловким, что выставит напоказ свою связь с моими врагами, и пусть он, ослепленный ненавистью и совсем потерявший голову, обвинит меня во всех грехах…

Если в ходе этого процесса на меня поступит донос в парламент, что я намеревался подкупить неподкупного судью и опорочить непорочного человека, то, Всемогущее провидение, сделай так, чтобы доносчик был не слишком умен, пусть сам он окажется замешанным во лжи и подлоге; и если он возьмет себе сообщницу, то пусть это будет бестолковая женщина, которая на допросах будет сбиваться, признаваться в содеянном, а потом отказываться от своих признаний и вновь к ним возвращаться“. Такова была бы моя страстная мольба; и если бы все это было бы мне даровано, ободренный столь великой ко мне благосклонностью, я добавил бы: „Божественное милосердие! Если судьбою предначертано, чтобы в это дело вмешался некий человек со стороны, пусть им будет Марен: если этот посторонний должен будет подкупить свидетеля, то осмелюсь просить, чтобы этот второй оказался путаником и безвольным хвастуном, и пусть им будет Бертран. И если какой-нибудь незадачливый автор должен будет однажды выступить в роли советника в этой достойной миссии, пусть им будет Бакуляр“».

Из трех авторов, выпустивших против Бомарше мемуары, больше всех досталось от него Марену, что было с восторгом встречено публикой, так как у редактора «Газетт де Франс» и главного цензора было достаточно врагов; все только и делали, что цитировали посвященные ему уморительные строки, на всю жизнь сделавшие его посмешищем, а прожил он аж восемьдесят девять лет:

«Ах, господин Марен, как далеки те счастливые времена, когда вы, с выбритым теменем и непокрытой головой, в льняном эфоде — символе вашей невинности, восхищали всю Сиоту своей прелестной игрой на органе или чистыми трелями своего голоса на хорах. С той поры он сильно изменился, наш Марен! Вы посмотрите только, как зло овладевает человеком и разрастается, если его не пресечь вовремя. Тот Марен, для которого высшим наслаждением было: „В алтарь викарию порой передавать дары иль соль“, — сбрасывает детскую курточку и башмаки и одним прыжком из органиста превращается в учителя, затем в цензора, секретаря и, наконец, газетчика; и вот уж мой Марен, засучив рукава по самый локоть, вылавливает зло в мутной воде, во всеуслышание рассуждает о нем сколько хочет, а исподтишка причиняет его сколько может. Одной рукой он создает репутации, другой — развенчивает их: цензура, иностранные газеты, новости рукописные, изустные и печатные, крупные газеты, маленькие листки, письма подлинные, вымышленные, подложные, подметные и пр. и пр., еще четыре страницы этих и пр. — все идет в ход. Красноречивый писатель, правдолюбивый газетчик, талантливый цензор, поденщик-памфлетист, когда он идет вперед, то ползет как змея; когда карабкается вверх, то шлепается как жаба. Словом, крадучись, карабкаясь, где прыжками, где скачками, но неизменно ползком, неизменно на брюхе, он достиг такого положения, что в наши дни мы наблюдаем, как этот корсар торжественно направляется в карете, запряженной четверкой лошадей, в Версаль. В качестве герба на дверцах его кареты — щит в форме органа, на алом фоне которого Слава с подрезанными крыльями и опущенной головой что-то хрипит в свою морскую[9] трубу и топчет искаженное отвращением лицо, изображающее Европу; все это обвито короткой сутаной, подбитой газетами, и увенчано квадратной шапочкой с надписью поверху: Ques-a-co?[10] Марен».

Заканчивался мемуар изложением истории Лизетты Карон и Клавихо; Бомарше вспомнил о ней в связи с тем, что его враги якобы распространили некое порочащее его письмо, хотя он вполне мог и придумать его, дабы иметь повод для рассказа о своих мадридских приключениях. Мы уже говорили о том влиянии, какое оказала эта история на литературный мир, и, в частности, о том впечатлении, что она произвела на Гёте, делавшего первые шаги в драматургии.

Самый же громкий успех выпал на долю стихотворной пародии на Марена под названием «Кес-а-ко»; куплеты сразу же стали шлягером. Мария Антуанетта пришла в такой восторг от этого словечка, что без конца повторяла его, а ее модистка г-жа Бертен в угоду своей августейшей клиентке придумала прическу под названием «Кес-а-ко», которую немедленно переняли все остальные дамы. «Это, — писал Башомон, — был султан из перьев, который модницы прикалывали на затылке; после того, как эту прическу стали носить принцессы и г-жа Дюбарри, она снискала огромную популярность и распространила унижение стертого в прах Марена и на область туалетов». А если добавить к этому, что актеры в театре, встретив в тексте слово «корова» или «чудовище», непременно добавляли к нему прилагательное «морская» или «морское», что вызывало взрывы хохота в зрительном зале, то можно представить себе, насколько упала популярность цензора и возросла популярность Бомарше.

Несмотря на то что приближались слушания по его делу в уголовном суде, автор мемуаров, обличающих Гёзмана, часто бывал на людях и наслаждался тем радушием, с которым его везде встречали. Репетиции «Севильского цирюльника» шли полным ходом, его премьера была назначена на 12 февраля 1774 года, и все билеты на первые шесть спектаклей были уже распроданы. Бомарше с удовольствием ходил в театр на свою «Евгению» и прислушивался в темноте зала к тому, что говорили о нем зрители. В один из февральских вечеров он услышал, как кто-то из них стал оспаривать мнение Вольтера, сказавшего, что Бомарше слишком веселый человек, чтобы быть убийцей; этот зритель разделял мнение Обертенов, утверждавших, что Бомарше — убийца, надеясь таким образом выиграть процесс. Бомарше пришел в такое волнение, что заорал на весь зал:

«То, что этот негодяй отравил трех своих жен, хотя был женат всего дважды, так же верно, как и то, что, как это стало известно парламенту Мопу, он съел своего отца, приказав приготовить из него рагу, и придушил свою тешу, сделав с ней бутерброд; а еще более верно то, что я тот самый Бомарше, который убьет вас, если вы немедленно не уберетесь отсюда».

Незадачливый зритель вынужден был ретироваться под улюлюканье всего зала, корчившегося от смеха. А меж тем не стоило шутить такими серьезными вещами: опьяненный успехом и овациями, Бомарше позволил себе несколько расслабиться, тогда как парламент Мопу и не думал складывать оружие.