«Покажите нам борьбу за мир, товарищ Форман»

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

«Покажите нам борьбу за мир, товарищ Форман»

Осенью 1949 года моя судьба была в моих руках. Я предполагал, что через несколько месяцев я окончу школу, пойду на четыре года в Академию драматических искусств и стану театральным режиссером. Тот факт, что в городе не шло ни одной пьесы, которую мне хотелось бы посмотреть, не смущал меня.

Чешский театр вступил в мрачный период социалистического реализма. Правительство разрешало выпускать только бесчисленные агитпроповские спектакли. Многие пьесы были советскими, и в них говорилось о радости возведения плотин в Сибири, или о перевоспитании люмпен-пролетариата, или о перевыполнении производственных планов. Нередко пражские театры играли при почти пустых залах, но это не отражалось на их финансовом положении, потому что теперь они находились на полном содержании у государства.

Я все-таки мечтал о работе в театре, и, объединившись с Яромиром Тотом и несколькими другими подростками из Дейвице, помешанными на сцене, мы быстренько организовали любительскую постановку довоенного мюзикла. Пьеса называлась «Баллада в лохмотьях» и представляла из себя осовремененное жизнеописание великого французского поэта Франсуа Вийона, который в утро своей казни написал такое четверостишие:

Я Франсуа — чему не рад! —

Увы, ждет смерть злодея,

И сколько весит этот зад,

Узнает скоро шея[1].

Мюзикл был написан Иржи Восковецем и Яном Верихом, двумя актерами, которые организовали самый популярный театр в межвоенной Праге, но теперь их имена были преданы проклятию, потому — что во время войны они жили в капиталистическом Нью-Йорке, поэтому мы приписали авторство Ярославу Ежеку, который на самом деле написал только музыку.

Мы были так молоды и неопытны, что для нас не существовало проблем. Мы мыслили по-крупному, поэтому нашли оркестр, поставили массовые танцевальные сцены, придумали декорации. Все делали все, и мы энергично шли к премьере. Первый спектакль в школьном зале принес нам ошеломляющий успех, и мы стали искать место, где играть этот спектакль и дальше.

Достаточно сказать, что я решил договориться с одним из крупнейших театров в Праге, театром Э. Ф. Буриана, чтобы вы поняли, насколько мы были наивны и самоуверенны. Я пришел в этот театр как-то в субботу вечером и посмотрел спектакль о колхозе. В огромном пещероподобном зале виднелись редкие фигуры зрителей, нарушавшие строгость рядов поднятых сидений. Это были пенсионеры, которые пришли сюда не для того, чтобы увидеть спектакль, а для того, чтобы сэкономить на отоплении своих квартир. Я жалел актеров. На сцене было больше людей, чем в зале, и спектакль производил впечатление чего-то болезненного и суетливого. Наконец опустился тяжелый занавес, немногочисленные зрители спокойно поднялись и направились к выходу. Спустя несколько минут театр опустел, свет погасили.

Я решил, что этот театр идеально подходит для нашей затеи, и мы каким-то образом сумели обворожить директора и убедить его сдать нам помещение на несколько вечеров по понедельникам. Оглядываясь назад, я не могу понять, как мы провернули все это дело, однако нам удалось стащить несколько бланков для разрешений в районном отделе культуры, поставить на них необходимые печати и подписи и даже подкупить расклейщика афиш, чтобы он наклеил наши объявления поверх афиш Национального театра.

В первый понедельник большой зал был почти заполнен, и публика хохотала от души. Мы буквально чувствовали, как оживает унылое здание театра. Было ясно, что спектакль будут расхваливать. Вскоре представление, созданное горсткой студентов, стало одним из самых популярных шоу в Праге, из чего можно понять, как город жаждал каких-то развлечений. Мы даже выезжали на гастроли в маленькие городки, и я впервые в жизни начал зарабатывать деньги.

Спустя пятнадцать лет, когда я снимал мой третий фильм, «Любовные похождения блондинки», я вспомнил о двух ребятах, с которыми мы вместе работали над «Балладой в лохмотьях». Иван Кхейл стал к тому времени дантистом, а Иржи Грубый продавал меха в крупнейшем пражском универмаге. За эти годы они ни разу не выходили на сцену, но они великолепно подходили на роли двух пожилых резервистов, слоняющихся по улице, и я знал, на что они способны. Они взяли отпуск на работе и стали нашими персонажами или, скорее, получили возможность сыграть в «Любовных похождениях блондинки» тех, кем были на самом деле. Оба были просто изумительны.

Из всех представлений «Баллады в лохмотьях» я лучше всего запомнил то, которое состоялось в маленьком городке Сланы. День не задался с самого начала. Мы были любителями, поэтому если кто-нибудь почему-то не хотел играть, он просто не приходил на спектакль. В тот вечер за нами приехал заказанный автобус, чтобы везти нас в театр, а четверо актеров так и не явились. Найти их мы не смогли. Спектакль должен был состояться, поэтому я решил сыграть еще одну роль, а наш рабочий сцены и какая-то из девушек мужественно пообещали заткнуть остающиеся дырки. Потребовалось какое-то время, чтобы все это уладить, и мы выехали с опозданием. В автобусе мы стали повторять мизансцены. Успокоения это нам не принесло, и на протяжении всего пути мы вычеркивали строчки и переписывали сценарий.

Приехав в Сланы, мы обнаружили, что в панике оставили основную часть декораций в Праге. Нам это показалось уже не столь важным, мы нашли что-то подходящее в местном театре и расставили на сцене.

Начался спектакль, и все пошло кувырком. Актеры выходили на сцену слишком рано и уходили, не договорив до конца свои реплики. Они натыкались друг на друга. Они пытались как-то прикрыть несвоевременные выходы других. И в конце концов вся импровизация развалилась.

Сланские зрители собрались, чтобы увидеть энергичную и полную энтузиазма молодежь, вкладывающую в игру всю душу. Они быстро поняли, что на сцене творится что-то неладное, и начали выискивать наши промахи. Вскоре они уже веселились вовсю. Они хохотали над нами до удушья, до колик в животе.

Что же касается нас, то мы, в состоянии близком к истерике, скандалили и ругались друг с другом за шаткими декорациями. Антракт превратился в бесконечный поток взаимных обвинений. Наконец оркестр заиграл вступление ко второму акту. Занавес еще не успел подняться, как сцену потряс взрыв. За ним последовал второй — взрыв хохота из зала. Зрители умирали от желания увидеть, что произошло — рухнули ли декорации или нас постигло еще какое-то бедствие. Они стали хлопать, потом топать ногами и скандировать: «ОТ-КРОЙ-ТЕ ЗА-НА-ВЕС! ОТ-КРОЙ-ТЕ ЗА-НА-ВЕС! ОТ-КРОЙ-ТЕ ЗА-НА-ВЕС!»

За занавесом в луже крови лежал без сознания наш рабочий сцены. Он попытался наладить какой-то осветительный прибор, прикоснулся к обнаженному проводу, и удар тока сбросил его с высокой стремянки. Зрительный зал неистовствовал. Спектакль закончился продолжительной стоячей овацией, а рабочий на несколько недель попал в больницу; это лишний раз подтвердило известное высказывание о том, что жизнь — это смесь трагедии и комедии.

Поздней весной 1950 года, на фоне продолжающегося успеха «Баллады в лохмотьях», я держал экзамен по специальности в пражскую Академию драматических искусств. В ходе экзамена нужно было делать этюды на разные темы, например, такие, как «пожар»; разрешалось использовать других абитуриентов, то есть распределять между ними роли уснувшего курильщика, пожарника, играющего в карты в своей казарме, когда раздается сигнал тревоги, матери, которой нужно бросить ребенка с крыши в растянутую внизу сеть, бесстрастных зевак, и высокопрофессиональные судьи оценивали ваши способности.

Представ перед авторитетной комиссией, я чувствовал себя спокойно и уверенно. Я знал, что именно во мне они могут найти то редкое дарование, которое им так нужно. Председатель комиссии посмотрел на меня внимательно, как будто бы ему передавались мои ощущения.

— Ну что же, товарищ Форман, почему бы вам не показать нам «борьбу за мир во всем мире»? — сказал он самым обычным тоном.

У меня по спине заструился пот.

— Ну да. Да, конечно, — выдавил я, потом сел на место и задумался.

У меня было полчаса для подготовки этюда. Чувствовал я себя так, как будто только что перенес полную фронтальную лоботомию. У меня уже не оставалось мозгов в голове. Я уже не помню, какие глупости я собрал воедино, чтобы изобразить борьбу за мир. Я не уверен, что помнил об этом на следующее утро. В этот день я окончательно усвоил урок забвения.

Экзамен по специальности поколебал меня, но в моих ушах все еще звучали аплодисменты прошлого понедельника. Я чувствовал себя ветераном сцены. Я прошел через взятки, постановочную работу и удары током на сцене, и, чем больше я думал об этом, тем больше верил в то, что меня примут в Академию, и я спокойно отправился приятно проводить время на озере Махи.

В конце лета я получил письмо с отказом из Академии драматических искусств. У меня не было никаких планов на случай поражения, а экзамены в большинстве университетов уже закончились. Если я не найду себе какого-то занятия, меня ждут два года армии.

Заявления принимали только три высших учебных заведения. В одном готовили специалистов по шахтам и инженеров, в другом — юристов, в третьем — в пражской Киношколе (ФАМУ) — сценаристов. Я подал заявления во все три места.

Раньше всего я сдавал экзамены в Киношколу. Экзамен длился весь день, и я помню, что нужно было написать что-то вроде сочинения. Я старался изо всех сил, я выложился до конца, и в тот же вечер мне сказали, что я принят.

Чувства, испытанные мною при получении «Оскара», не идут ни в какое сравнение с тем, что я пережил в тот день.

Пражская Киношкола руководствовалась в своей работе старомодными принципами. Я учился на сценарном факультете, и за все четыре года обучения мне не пришлось ни разу взять в руки камеру или поговорить с актером, хотя я и должен был выучить все касающееся искусства экспозиции, диалогов, образов и катарсиса. Мы писали горы сценариев, разработок и коротких рассказов. Мы просмотрели кучу фильмов и разбирали их по косточкам, часто засиживаясь далеко за полночь в душных, шумных и прокуренных комнатах.

Благодаря школе развивалась наша восприимчивость, мы становились личностями под руководством лучших чешских деятелей искусства. У многих из них — сценаристов, режиссеров и людей других кинопрофессий — вряд ли нашлось бы время для преподавательской работы, но коммунистические чистки прервали их карьеру, и у них не было другой возможности заработать на жизнь. Оглядываясь на мои студенческие годы, я могу сказать, что самым главным, что они дали мне, да и моим учителям, — это возможность выстоять против страшной бури сталинизма, разрушавшей и губившей всех и вся в нашей стране.

Самый молодой из моих профессоров, Милан Кундера, всего на несколько лет старше меня, уже был знаменитым поэтом. Это был красивый, остроумный, известный своими весьма фривольными взглядами человек, отвлекавший от учебы девушек-студенток. Он преподавал литературу, и его лекции, посвященные любимым французским писателям, были ясными и полными иронии.

Однажды он велел нам прочитать повесть в письмах, написанную человеком, который в чине генерала принимал участие в итальянской кампании Наполеона. Она называлась «Опасные связи», и в то время, когда мои мысли постоянно были заняты сексом, откровенное обсуждение любовных интриг, приключений и забав произвело на меня настолько сильное впечатление, что спустя примерно тридцать лет я поставил фильм по этой книге.

Но из-за французской литературы меня чуть было не исключили из Киношколы. Как-то раз мой близкий друг Зденек Боровец и я самозабвенно обсуждали в классе творчество запрещенных поэтов. Мы оба обожали Бодлера, Рембо и Верлена и знали массу историй из их жизни.

Спустя несколько дней декан Киношколы вызвал нас в кабинет. Наш профессор Милош Кратохвил привел нас туда и внимательно слушал, как декан объясняет нам, насколько важной представляется ему идеологическая чистота его заведения.

— Я не потерплю в этой школе никаких «декадентов»-франкофилов! — этими словами декан завершил свою обличительную речь.

— Да, вы правы, товарищ декан, — согласился с ним Кратохвил. — Это, конечно, очень серьезная проблема.

— Так что же вы предлагаете делать, товарищ? — декан набросился на Кратохвила. — Речь идет о вашем курсе!

— Я думаю, что в данном случае на карту поставлена политическая честь всего коллектива курса, — сказал Кратохвил.

— Именно так, — сказал декан. — Нам нужно серьезно подумать об исключении, не так ли?

— Совершенно верно, — сказал Кратохвил.

Каждому было известно, что декан был настоящим партийным ястребом, но Милош Кратохвил был выдающимся преподавателем, прекрасным литератором, человеком невероятной доброты. Раньше он был особенно внимателен ко мне, но теперь, когда декан отпустил нас, Кратохвил ушел, бросив мне короткое «До свиданья».

Я побрел домой, преследуемый видениями расстрельных команд, людей в форме, пулеметов и танков. Некоторые молодые коммунисты с нашего курса боготворили товарища Сталина, и я серьезно опасался, что даю им возможность проявить себя еще большими сталинистами, чем их кумир.

Спустя несколько дней Кратохвил созвал заседание «суда чести», причем предложил, чтобы коллектив курса собрался в «Викарке» — ресторане Пражского замка. Все знали, что в этом заведении любил обедать коммунистический президент Антонин Запотоцкий, так что возражений не последовало, хотя обычно эти заседания с обсуждением и осуждением провинившихся происходили в классной комнате. Я не понял смысла странной идеи Кратохвила, но был так испуган, что и не думал об этом.

В тот вечер курс собрался в отдельном кабинете, украшенном средневековыми гобеленами. Мраморные часы в стиле рококо тикали на редко расставленных столиках с тонкими ножками красного дерева. Над головой сверкала огромная люстра. Там были мягкие стулья, хрустальные графины, дамастовые скатерти, серебряные ложки и величественные официанты.

Мои «судьи чести» были по большей части выходцами из рабочих семей. Они никогда не обедали за столом, покрытым скатертью. Что касается столового серебра, то им были привычнее оловянные ложки. Они хлебали суп из глубокой тарелки, потом накладывали туда же клецки и смотрели, как пористое тесто пропитывается остатками супа. Во всяком случае, я ел дома именно так.

В «Викарке» мы робко вошли в кабинет и присели, смущенные немыслимым великолепием помещения. Никто не осмеливался заговорить. Возле каждой тарелки лежало слишком много вилок.

Единственным человеком, остававшимся самим собой, был профессор Кратохвил, который спокойно предложил коллективу дать нам с Боровецем еще один шанс, шанс исправиться, шанс повзрослеть, шанс преодолеть наши декадентские настроения.

Мы провели в «Викарке» не более часа.

Только по дороге домой я понял, что сделал профессор Кратохвил. С помощью блестящей мизансцены этот милейший человек устранил все борцовские настроения наших «судей». Я не думал, что жизнь можно режиссировать так уверенно, я даже не подозревал о существовании тех рычагов, на которые он нажал. Но когда я наконец понял все изящество его метода, оно показалось мне поистине дьявольским.