Битва в пути

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Битва в пути

Проводы всегда утомительны, и с чувством облегчения, невзирая на грозное будущее, мы сели в вагон какой-то неизвестной конструкции, без перегородок между купе, с подобием общих нар за решеткой. Нам представилась возможность познакомиться со всеми участниками этапа и, быть может, понять его целевое назначение. Иногда сразу было ясно, что освобождались от доходяг, инвалидов или нестерпимо надоевших лагерному начальству блатарей… Но чаще всего этапы ярко выраженной физиономии не имели. Так внешне обстояло и на этот раз, но отбор однодельцев был показателен и не оставлял сомнений в мстительном умысле.

Из тех, кто получил «десятку», взяли:

— Павла Салмина — главу выдуманного вооруженного восстания и главного свидетеля обвинения, давшего на всех показаниях. Хорошо осведомленный участник следовательских махинаций, знавший все их слабые места, представлял для чекистов скрытую опасность на случай перемен в конце войны. Такого спокойнее было отправить на тот свет.

— Бориса Рождественского, дабы неповадно было отбивать у чекиста жену.

— Меня — за непримиримую и нескрываемую враждебность.

— Льва К. — за такую же непримиримость и еще большую откровенность.

— Мишу Дьячкова — рабочего парня, всегда ругавшего следователей, обзывавшего их фашистами и вредителями.

Без предварительного уговора начался сразу бойкот Салмина. Неоднократно приходилось убеждаться, что жертвы чекистского террора не дышали местью к своим палачам, считая достаточным их обезвредить. Но примирительное отношение к сексотам, провокаторам было редким и лишь при полной раздавленности или страшной трусости. В нормальных условиях формула была окна: «Смерть стукачам!» Если бы среди нас был Квебель, запутавший почти всех лживыми доносами то он, скорей всего, не доехал бы до места назначения, поплатившись жизнью в уборной пересылки в первый же вечер. Но Салмин не был стукачом, а оказался быстро сломленным на следствии неврастеником. К тому же, среди нас не было, скажем, Сашм Л., который считал его провокатором, инициатива не была проявлена и к Кнебелю его не приравняли. Впрочем, Салмин и сам стремился убраться с глаз долой, забраться в уголок потемнее и от нас подальше.

До Кирова доехали очень быстро, но расстановка сил уже наметилась. К Борису, которого его временная жена снабдила в дорогу хорошей зимней одеждой и порядочным запасом продуктов, пристроился, как сокол голый, инженер Ручкин. Я познакомился, наконец, с обрусевшим шведом — историком Львом К., очень интересным собеседником. По старой дружбе от меня не отрывался Миша Дьячков, примкнули также еще двое рабочих парней, отчасти как к центру кристаллизации, отчасти из-за остатков крепкого табака, который мы изредка раскуривали, по-братски передавая «бычок» из одного рта в другой.

Затесался среди нас также «Савка-рыжий», почти столь же легендарный, как Лом-Лопата, но всё же до него не дотягивающий, вор и бандит, от которого также стремились избавиться в лагере. Отдельно расположились два бытовика, работавшие где-то на складе и, следовательно, в тогдашнем нашем понимании — люди богатые. Большинство из нас ещё было истощено, достать еду на дорогу не сумело и поэтому невольно завидущими глазами смотрело на их «сидоры». Они могли их довезти только до первой пересылки и прямой смысл был присоединиться к нашему отряду. Поделившись запасами, сохранили бы остальное для себя. Но на наше предложение они ответили: «Мы блатных придерживаемся!» Ну, что ж, как говорят, на себя и пеняйте, никакой помощи от нас не ждите. На наших глазах разыгралось вскоре их раскурочивание. К ним подсел Савка, и они вытащили хлеб и соленую рыбу. Савка обжирался, бытовики были довольны. Но вот он произвел «наколку», то есть оценил содержимое мешков и оглядел их одежду. На пересылке он решил ощипать до основания этих каплунов, а пока, свернув из их табака скрутку толщиной в палец, блаженствовал. Дураков жалеть ни к чему, и ребята начали их «подначивать». — Ну, как. Савка, пообедал? Когда соберешься ужинать, нас не забудь. У тебя там на всех хватит, а твоим фраерам жрать не обязательно — ведь они всё припасли для воров на пересылке. Посмеялись, закурили.

В Киров приехали поздно вечером в лютый мороз. Старая пересылка находилась на берегу реки и идти к ней надо было через весь город мимо громадной Кировской тюрьмы, где производили расстрелы. Одним из палачей — «исполнителей», как их вежливо именовали чекисты, — был вохровец Вятлага украинец по фамилии Гетман. Когда набиралась подходящая партия смертников, его посылали в командировку. Выполнив свою миссию, он возвращался к обязанностям стрелка на вышке возле лагеря. Естественно, его «за заслуги» никогда не посылали в лес охранять бригаду, а держали на более привилегированной службе. Никакими другими способностями, кроме палаческих, наделен он не был. О нем ходили рассказы, которые начинали казаться даже преуменьшенными, достаточно было посмотреть на его низколобую плотоядную харю. Коронный номер он выкинул со своей женой. Однажды она поперла прямо к вышке с обедом, который всегда ему приносила, забыв о тонкости конвойной службы, — к сторожу на посту имеет право подойти лишь разводящий. Гетман немедленно заорал: «Лягай и не вертухайся»[23], что в переводе с украинского означает: «Ложись и не двигайся!». Бабонька выполнила приказ супруга в точности, так как не раз испытала на себе его характер, и пару часов пролежала на земле.

До войны из таких головорезов и выродков были укомплектованы охрана и конвойные части лагерей, но к середине сентября сорок первого они куда-то исчезли, и на их место прибыли мобилизованные деды из окрестных кайских деревень. Позднее стало известным, что золотой фонд режима пополнил состав внутренних войск НКВД, простоявших всю войну в тыловых областных городах, хотя мы тогда думали, что этих садистов послали на фронт. Для бедного Гетмана это означало, вероятно, потерю командировочных, так как из гарнизона, в котором он теперь находился, было рукой подать до Кировской тюрьмы.

Холодно, конвой подгоняет. Отставать начал Лев. Его имущество состояло из драного ватного одеяла, которое он накинул на плечи, но кто-то наступил на конец. Лев перекочевал в задние ряды, одеяло волочится уже почти целиком по земле, конвой натравливает на него свирепого пса, который кусает за ноги. Спасло то, что мы были в черте города, поэтому начальник остановил колонну, и мы подхватили Льва под руки, не забыв и про одеяло.

Наконец, дошли до пересылки. Но внутрь не пускают, опять заминка, ждем минут сорок, замерзли окончательно. Желание одно — попасть в теплое помещение. Последняя остановка в коридоре, и, наконец, мы в камере. С твердым решением во что бы то ни стало нашему ядру держаться вместе и давать дружный отпор, мы осмотрели помещение. Народу хватало, но на верхних нарах были свободные места, куда мы и устремились. Узнав, что половина людей в бане, мы стали ждать их прихода, пока не раздеваясь. Вскоре раскрылись двери и ватага предупрежденных блатарей кинулась штурмовать наши нары. Преимущество нашего положения — мы стояли в рост — позволило нам ударами ног сбрасывать карабкающихся. Но некоторым из них удалось сзади забраться с краю на нары и подобраться к ним со спины. Тогда, как по команде, мы начали прыгать на головы ревущих внизу воров. Одетый по зимнему мужик, с мешком за плечами, падая, был равносилен выстрелу из пушки. Последними отбивались мы с Ручюшым и, как мне показалось, под моим грузом хрустнули чьи-то косточки.

Дверь, до которой рукой подать, была ориентиром приземления, и компактная масса небольшого нашего отряда загородила выход. Мы зверски отбивались от блатных внизу, хотя многие из нас не зря числились в инвалидах; еще минуты две — и силы покинули бы нас. Особенно отличался Ручкин; по природе хороший солдат, он был, к тому же, без вещей и не истощен. В камере шум и крики усугубились тем, что мы начали дубасить ногами в дверь. Не выдержавший тюремщик распахнул её, и это дало нам возможность выскочить в коридор. В наступившей тишине мы услышали голос Льва: «Братцы, я с вами!» — и потребовали, чтобы его тоже выпустили. Красный, как рак, он протиснулся к нам, не расставаясь с одеялом.

Мы оказались все вместе; нас было человек десять. К бандитам возвращаться мы не собирались. Нас отвели в нетопленое, покрытое инеем помещение, но мы и этому были рады. Борис раздал весь свой хлеб, и силы прибыли. Снаряжение уцелело. Мы осмотрелись. Холодно, замерзли. Надзиратели, работавшие в доле с блатными, пообещали поместить нас в «тихую» камеру. Мы не упирались и не послушали Бориса, который предложил добиться вызова начальника пересылки и не двигаться, но не стал настаивать, так как был в меховой шубе и в валенках. Глядя на посиневших ребят, я тоже его не поддержал. И мы совершили огромную глупость. Вполне можно было продержаться еще час, а то и до утра: лечь в кучу на нары, одеялом Льва закрыть ноги, с краев положить Бориса и еще одного парня в справной шубе… А за это время либо начальник пришел бы, либо надзору надоело бы с нами возиться и мы попали бы в обещанную тихую камеру. В критических положениях решать должен дух, а не плоть, но человеку всегда свойственны одни и те же ошибки. Надзор, зарясь на пресловутые шубу, полушубок, да несколько мешков ребят, которые были позажиточней, сунул нас в другое осиное гнездо, еще похуже. Половина зэков опять в бане, но тактика оставшихся была совсем другая — улыбаются, приглашают, освобождают места. У двери я заметил знакомого техника из Вятлага, обрусевшего чеха, с которым мы в Вятлаге были в приятельских отношениях. «Ржегак, здорово, как тут, „казачат“ или „половинят“?» — «Порядок, располагайся!», — ответил он. Бросилось, правда, в глаза, что сидит он как приклеенный, будто обделался, но ощущение было мимолетным. Услыхав его ответ, ребята окончательно потеряли осторожность, разбрелись по углам. Следуем приглашению любезных хозяев и постепенно отходим, раздеваемся, мирно разговариваем. Но вот хлопает дверь, впускают вернувшихся из бани. Резкая перемена декорации — к каждому из нас подходит несколько блатарей с намерением поживиться на наш счет. Передо мной оказался парень с вполне интеллигентным лицом и начал объясняться даже не на воровском жаргоне. В то время, когда человек знал, что его должны посадить по пятьдесят восьмой, случалось, что он совершал мелкое хищение или воровство. получал два года и отправлялся в лагерь как бытовик или вор. Такое решение было понятным и как-то оправданным, но при условии, что в отношении контриков поведение оставалось приличным. Как только этот парень по-хозяйски схватил мой мешочек, я понял, что передо мной сума переметная и нанес ему сильный удар тычком в лицо. Чья-то волосатая лапа немедленно схватила за шею, на мне повисли еще двое, а оправившийся парень наотмашь хватил меня по носу. Ручьем потекла кровь и залила белую рубашку. Меня отпустили и жадно начали выгребать ценные для них вещи, а я от боли и крови был неспособен сопротивляться. Вдруг на пороге появился военный в голубых погонах и крикнул: «А ну, инженеры, кто сейчас приехали, выходи из камеры!». Спасителем был Ручкин. Вещи его не обременяли, поскольку их у него не было, и здоровый парень, оценив обстановку, огрызком карандаша накатал заявление начальнику пересылки о том, что группу инженеров-специалистов везут по спецнаряду на Воркутский комбинат, а в его вотчине нас бьют, грабят и по приезде мы будем жаловаться на здешнюю администрацию. Нам повезло. Надзиратель был сердит на блатарей этой камеры, считая, что они обделили его награбленным, и бумага, которую ему вручил Ручкин, дошла по назначению. Мы всё равно добились бы своего, так как слаженная воля и ум преданных друг другу людей пробивали брешь в системе, которая с виду только монолитна, а на самом деле разрозненна, продажна, труслива, построена на страхе и взаимном предательстве. Но ублаженный блатарями надзиратель не ударил бы палец о палец, и нам пришлось бы добиваться задуманного, используя метод объявления коллективной голодовки.

Мы предстали перед начальником. Вид у нас был растерзанный и жалкий. Очень уж страшно выглядела моя окровавленная рубашка и другие разлохмаченные товарищи по этапу. Не пострадавший Ручкин и представительный, в уцелевшей еще роскошной одежде, Борис стали врать без зазрения совести, объяснять, какие мы крупные, незаменимые специалисты, вызванные для пуска завода, показывали, до какого состояния меня избили, кричали, что этого никто из нас так не оставит. Рассвирепевший начальник потребовал старосту камеры. Вышедший блатарь был необыкновенно живописен: рожа красная, распаренная, рубаха на груди расстегнута, на шее красный рубиновый, снятый с кого-то крест, на лице полнейшие преданность и старательность. Начальник заорал: «…расстреляю без суда и следствия. Вы что мне здесь разбой устраиваете?» Блатарь ел его глазами и успевал выкрикивать в тот момент, когда тот забирал в легкие воздух: «Гражданин начальник, всё без меня, мы в бане были, я их гадов…» Вранье, конечно. Курочить начали сразу, как они появились, но начальник смягчился: «Бытовик?» — «Конечно», — преданно ответил староста. Последовала команда: «Вывести всех и обыскать камеру!» Мы старались не пропустить вещи, которые урки могли уже на себя напялить, и тут же их снимали. Затем нас запустили в камеру, и мы нашли всё наше имущество. Только блатари рассыпали по полу мешочек с горохом Бориса, почуяв недоброе, с тем, чтобы потом собрать по горошине и съесть. Победа была одержана, нас отвели в действительно спокойную камеру, где преобладали калеки войны, с палочками и костылями. Мы почувствовали себя как в раю — ни разбоя, ни драк, ни шума. Расположились и заснули.

Остальные дни, проведенные в пересылке, были скрашены рассказами Льва. Как зачарованные, слушали мы часа по четыре подряд его поставленный красивый профессорский голос. В его изложении Дюма приобретал глубину и христианский смысл; из беспутных драчунов незаметно получались светлые герои, преодолевавшие темные силы злодейства. Лев всегда сидел на верхних нарах на неизменном одеяле, скрестив ноги и не меняя позы в течение всего своего повествования. Позднее я понял, что ему, как йогу[24], была необходима для медитаций такая поза лотоса.

Вездесущий Ручкин узнал у надзирателя, что мы обязаны были Савке упорному стремлению загнать наш этап в камеры, «где вечно пляшут и поют», как романтично сами себя рекламировали блатарики. Во время нашего первого стояния в коридоре он шепнул знакомому тюремщику, что Борис — богатый «бобёр», то есть обладатель ценной одежды, не только надетой, но и спрятанной в его «сидоре». На этот раз полный мести и ненависти философ и поэт Борис стал неузнаваем. Случай свести счёты представился всем нам в день отъезда. Савка спрятался и не откликался; на Воркуту он ехать с нами не хотел. Решили проверить по формулярам камеры, в которые он мог попасть с этапа. Времени до отправки оставалось мало и начальник, когда мы стояли уже в коридоре, готовые к этапу, вспомнив об оказанной им помощи, обратился к Борису, которого запомнил. К моему удивлению, тот согласился немедленно, и они вместе с Ручкиньш стали у двери, через которую по одному выпускали всех заключенных. Как и следовало ожидать. Савка оказался в камере, где разыгралось наше сражение, был обнаружен Борисом, и его присоединили к нашему этапу. Мы крепко его обругали и даже попытались что-то ему объяснить, но тщетно: такие изверги, если уж когда-нибудь исправляются, то только с помощью Церкви.

Общий смех и издевки вызвало появление двух бытовиков, которых легально начал курочить Савка еще в нашем присутствии. После пребывания в камере со своим «другом» они оказались без «сидоров» и одетыми в рубища вместо справной теплой одежды, которая была на них поначалу. «Ну, как, и дальше будете держаться блатных?» — спросили мы, но ответа не получили.

Вернувшиеся с Воркуты заключенные рассказали нам перед самым отъездом, что железная дорога доведена уже до самого города, следовательно, мы ехали не на её строительство. Наш малюсенький этап разместили в пассажирском, а не в телячьем вагоне, что при нашей худой одежонке имело огромное значение. Мы вздохнули полной грудью, и я как-то всем существом понял, что эра ужасов закончилась, впереди ничто уже не могло испугать и, по сравнению с пережитым, всё должно было вызывать лишь усмешку.