IV. БИТВА В ПУТИ
IV. БИТВА В ПУТИ
1
На высокогорных плато Анд Вавилов встретил свое сорокапятилетие. Весна жизни миновала, но осень была еще далеко впереди. Со знакомым уже нетерпением возвращаясь домой и мысленно представляя себе свинцовую тяжесть невской воды, острый шпиль Адмиралтейства и открывающуюся из высоких окон его кабинета тихую набережную Мойки, он думал, должно быть, и о том, что не зря мотался по свету эти годы, и, конечно, обдумывал планы новых рейдов в тылы незнаемого. Он не подозревал при этом, что отныне центр приложения его сил сместится в совершенно несвойственную ему область. Что, продолжая штурмовать бастионы природы, он должен будет все чаще отвлекаться для защиты уже завоеванных рубежей. Не подозревал, конечно, и о том, что эту борьбу ему навяжет молодой и, безусловно, талантливый биолог Трофим Денисович Лысенко.
2
Когда Вавилов в первый раз услышал это имя? Можно определить достаточно точно. В конце лета 1927 года, когда Вавилов вернулся из средиземноморской экспедиции, о Лысенко уже говорили.
Вавилов, естественно, захотел прочесть труды молодого ученого. И к удивлению своему, узнал, что читать нечего. Потому что Лысенко еще ничего не опубликовал о своих исследованиях.[96]
Но можно было прочесть о самом Лысенко: в «Правде» был напечатан очерк известного журналиста Виталия Федоровича.
Беря в руки газету, Вавилов, вероятно, с беспокойством подумал, что преждевременные авансы могут вскружить голову начинающему исследователю. Но, конечно, с любопытством стал знакомиться с молодым коллегой. В. Федорович писал, что «если судить о человеке по первому впечатлению, то от этого Лысенко остается ощущение зубной боли, — дай бог ему здоровья, унылого он вида человек. И на слово скупой и лицом незначительный, — только и помнится угрюмый глаз его, ползающий по земле с таким видом, будто по крайней мере собрался он кого-нибудь укокать».
Но по первому впечатлению, к тому же не своему собственному, Вавилов о Лысенко судить не хотел. Понять же что-либо о сути его работ по очерку было невозможно. Журналист и сам признавался, что ничего не понял. Но он определенно заявлял, что «босоногий профессор» «решает (и решил) задачу удобрения земли без удобрительных и минеральных туков, обзеленения пустующих полей Закавказья зимой, чтобы не погибал скот от скудной пищи и крестьянин-тюрк жил зиму без дрожи за завтрашний день».
В очерке говорилось, что Лысенко работает с бобовыми. Вавилов попросил заведующего отделением бобовых культур Леонида Ипатьевича Говорова командировать в Ганджу одного из своих сотрудников, и туда был послан молодой ученый Николай Родионович Иванов.
Лысенко радушно встретил посланца ВИРа. Уговорил остановиться у себя — в маленькой, скупо обставленной комнатушке. Уступил гостю единственную кровать. Сам улегся на полу.
Нет, Трофим Лысенко не вызвал в Иванове ощущения зубной боли. Не показался скупым на слово и лицом незначительным.
Наоборот! Он без конца говорил о своих работах, волновался, спешил, будто боялся, что гость уедет, не дослушав. Худощавое лицо его сияло. Глаза горели. Весь облик выражал решимость и волю.
А рассказывал Лысенко примерно следующее (цитируем по его статье «Мой путь в науку»):
«Начав работу в октябре— ноябре 1925 года, я быстро заметил, что в Кировабадской долине осень и зима несравненно мягче, чем на Украине, где я родился и вырос. Как-то сама собой возникла мысль: почему бы не выращивать здесь в осенне-зимний и ранневесенний периоды года какие-либо культурные бобовые растения, а также бобовые растения для удобрения почвы? Эта мысль захватила меня, и поздней осенью 1925 года я высеял в поле набор бобовых растений.
В начале весны некоторые сорта гороха дали довольно большую зеленую массу, которую можно было убирать для силоса или запахивать как удобрение. Выявилось любопытное обстоятельство: некоторые сорта, которые я считал значительно более ранними по сравнению с другими, оказались более поздними, и, наоборот, некоторые из поздних оказались наиболее ранними. Думая об этом обстоятельстве, я впервые понял, что не все положения старых учебников бесспорны».
Последнее признание — а оно не раз проскальзывало в рассказах Лысенко — выглядело странным в устах ученого. О каком продвижении науки вперед можно говорить, если считать бесспорными все положения старых учебников?
Но Н. Р. Иванов видел, что Лысенко не ученый в точном смысле этого слова. В противном случае, наткнувшись на новое, как ему казалось, поведение сортов гороха, он обратился бы не к старым учебникам, а к новейшим трудам по изменчивости растений. Достаточно было ему заглянуть хотя бы в работы Н. И. Вавилова или его сотрудников о результатах географических опытов, чтобы убедиться, что сильная изменчивость сортов, выращиваемых в разных условиях внешней среды, уже установлена наукой. Лысенко мог бы прочесть, что многие поздние на юге сорта с продвижением к северу превращаются в ранние и наоборот…
Лысенко же, забыв, а вернее, просто не задумываясь над тем, что наука не стоит на месте, не дал себе труда полюбопытствовать, что установлено учеными с тех пор, как были написаны «старые учебники». Вместо этого он поспешил с новыми экспериментами.
«Начались опыты со сроками посева (цитируем по той же статье. — С. Р). Был взят набор разных сортов сельскохозяйственных культур (зерновые хлеба, бобовые, хлопчатник). Пользуясь условиями полевого хозяйства, мягкой и почти безморозной зимой, я на протяжении двух лет, через каждые 10 дней, высевал набор этих сортов. Опыты окончательно убедили меня в том, что раннеспелость или позднеспелость сорта нельзя оценивать вне условий посева».
Особенно поразило Лысенко, что посеянные зимой или ранней весной озимые сорта выколашиваются в один год, то есть ведут себя как яровые.
Лысенко решил, что сделал великое открытие. Он понятия не имел об опытах по холодному проращиванию, которые уже несколько лет вел в отделе физиологии ВИРа профессор Н. А Максимов, как не знал и о том, что еще раньше это явление всесторонне исследовал немецкий физиолог Гаснер.
Впрочем, незнание в данном случае помогло Лысенко. Он вынужден был идти своим путем, разработал свой метод. Высевая одни и те же сорта в разные сроки, он воздействовал на них не просто низкими температурами, что делали Гаснер и Максимов в лаборатории, но определенным периодом низких температур. Растения каждого сорта развивались при низких температурах и несколько дней (если они были высеяны поздней весной), и несколько месяцев (если они были высеяны осенью или зимой). Вот это и позволило Лысенко установить нечто такое, что было действительно новым в науке.
Оказалось, что каждому сорту необходим свой, особый период «яровизации».
При этом для ранних яровых сортов этот период не превышал нескольких дней, для поздних озимых же был близок к двум месяцам. Отсюда, между прочим, становилось ясно, почему Н. А Максимову удавалось «яровизировать» одни сорта озимых и не удавалось «яровизировать» другие: этим другим сортам требовался более долгий период яровизации, чем давал ученый.
С противоречивыми мыслями вернулся Н. Р. Иванов из Ганджи. Вавилову рассказал, что столкнулся с экспериментатором смелым и безусловно талантливым, но малообразованным и крайне самолюбивым человеком, считающим себя новым мессией биологической науки.
Профессор Н. Р. Иванов вспоминает, что Вавилов подробно расспросил о всех деталях работы Лысенко, а под конец задумался. Если бы знать, какие мысли проносились тогда в его голове! Может быть, вспоминались свои первые опыты? Ведь, скрещивая на делянках Петровки иммунные сорта с пораженными, он получил такую пеструю картину расщепления, что усомнился в правильности законов Менделя! Разве не екнуло тогда его сердце в предвкушении великого открытия? И разве не показался он себе на миг новым мессией? Так, может быть, с Лысенко происходит то же самое? Может быть, через эту болезнь проходят многие начинающие исследователи? У Лысенко болезнь затянулась — наверное, потому, что он не прошел настоящую научную школу, какую довелось пройти ему, Вавилову. Но в этом не вина молодого ученого, а беда…
Право же, очень возможно, что именно об этом думал Вавилов, выслушав рассказ вернувшегося из Ганджи посланца.
— Какие у вас соображения? — спросил он наконец, как бы очнувшись от задумчивости.
Готовый к такому вопросу, Н. Р. Иванов ответил:
— Мне кажется, Лысенко надо пригласить в ВИР и выделить ему лабораторию в отделе физиологии. Только сначала его придется обучить языкам и вообще привить вкус к чтению научной литературы…
На созванном небольшом совещании Вавилов попросил Н. Р. Иванова повторить свой рассказ и энергично поддержал его предложение. Все лучшее и талантливое должно быть сосредоточено в ВИРе, доказывал Вавилов, особенно такие люди, как Лысенко, который без должного руководства, вне атмосферы строгой научной критики может сойти с правильного пути.
Собравшиеся были согласны с Вавиловым, но неожиданно выступил против профессор Н. А. Максимов.
Можно ли пригласить в ВИР, говорил он, человека, не ориентирующегося в литературе? Да и работает Лысенко не чисто. Строгим лабораторным опытам предпочитает полевые, а на их результаты влияют трудноучитываемые погодные условия. К тому же он самолюбив и вряд ли захочет переучиваться. И потом, где это видано, чтобы в крупнейшем институте создавали лабораторию для человека, почти не имеющего печатных работ?..
Да, профессор Максимов выставил веские аргументы. И все же у собравшихся закралось подозрение — не руководит ли Максимовым ревнивое чувство? Ведь Лысенко, хоть и ненамного, обошел его в решении вопроса, которым сам Максимов занимался уже несколько лет.
Вероятно, и Вавилов не мог отделаться от такого подозрения и, не умея его прямо высказать, стал горячиться и скоро закрыл совещание. Потом еще дважды собирал руководящих работников института по этому же вопросу, но профессор Максимов и особенно его жена Т. А. Красносельская-Максимова оставались непреклонны.
Кто знает, если бы Вавилов настоял на своем, быть может, его судьба и судьба всей нашей биологической науки сложились бы по-другому Но это можно предположить лишь сегодня. А тогда пригласить в институт Лысенко — значило внести разлад в спаянный институтский коллектив. Короче, в ВИР Лысенко не пригласили.
Наконец вышла книга Лысенко. Объемистый труд — около двухсот страниц. В книге, однако, не нашлось места для списка использованной литературы.
И хотя в тексте Лысенко ссылается на некоторые источники, ссылки эти по большей части случайны. Он ни разу не упоминает основных работ, предшествовавших его собственной, — Гаснера и Максимова.
Однако Лысенко в своей книге впервые формулирует теорию стадийного развития растений, согласно которой развитие растения и его рост не одно и то же и развитие слагается из нескольких последовательно сменяющихся стадий, причем последующая стадия не может начаться, пока не кончилась предыдущая, и для прохождения каждой стадии требуются особые, строго специфические условия внешней среды. Так озимым хлебам для прохождения стадии яровизации необходим продолжительный период низких температур, и если растение его не получило (при весеннем посеве), оно будет расти, куститься, но не сможет перейти в стадию цветения и плодоношения.
Выводы Лысенко были интересными, хотя многим ученым казались далеко не бесспорными. Впрочем, сам Лысенко в предисловии к своему труду предупреждал о его предварительности и обещал «остальную часть опытов» опубликовать в ближайшее время.
3
В январе 1929 года в Ленинграде состоялся Всесоюзный съезд по генетике, селекции, семеноводству и племенному животноводству. На съезд съехалось полторы тысячи научных работников — от крупных самостоятельных исследователей до начинающих. Полторы тысячи! Вавилову особенно ощутим был тот скачок, который совершила советская биологическая наука. Ведь он помнил то время, когда всех русских селекционеров можно было пересчитать по пальцам.
Съезд прошел с большим успехом. Присутствие зарубежных ученых придало ему международный характер. Труды съезда составили три внушительных тома, причем многие из них стали заметной вехой в развитии биологической науки. Таков, в частности, доклад Н. А. Максимова, в котором подводились итоги работ по холодному проращиванию растений…
Одним из участников съезда был и молодой специалист из Ганджи, Т. Д. Лысенко. Естественно было ожидать, что в своем сообщении он приведет обещанные экспериментальные факты. Но доклад Лысенко состоял в основном из уже известных по его книге выводов, экспериментально же был подтвержден слабо.
Не удивительно, что это сообщение прошло почти незамеченным. По нему выступил только профессор Н. А. Максимов, который покритиковал молодого коллегу за излишнюю категоричность в выводах и в то же время отметил совпадение его экспериментальных данных со своими собственными.
Профессор Н. Р. Иванов вспоминает, что Н. А. Максимов считал доклад Лысенко настолько слабым, что при предварительном обсуждении как член оргкомитета съезда предлагал его вообще в повестку дня не ставить. На том, чтобы сообщение Лысенко было заслушано, настоял председатель оргкомитета Н. И. Вавилов, который сказал, что хотя доклад слаб, но оригинален, и молодому ученому будет полезно присутствовать на съезде.
4
Как выяснилось впоследствии, Лысенко решил, что «профессора» умышленно замолчали его работу, так как они отлично поняли ее революционный характер, поняли, что она перечеркивает их собственные достижения.
Он покидал съезд, полный решимости бороться и победить.
План созрел быстро и, завернув на обратном пути в родную деревню Карловку на Полтавщине, Лысенко обсудил его с отцом-крестьянином Денисом Лысенко.
Еще полгода прошло в ожидании. А потом…
Цитируем по одной из заметок, появившихся в газетах осенью 1929 года:
«10 июля сего года в Наркомзем УССР пришел крестьянин Лысенко с прекрасными образцами вызревшей озимой пшеницы, посеянной им 1 мая семенами, приготовленными по способу сына. 12–13 июля комиссия Наркомзема УССР на месте убедилась в необычайных результатах опыта крестьянина Лысенко и привезла в Харьков[97] образцы посевов. Комиссия установила путем осмотра посевов на месте, опроса местного населения, агрономов и самого Лысенко следующее: в крестьянском хозяйстве Д. Лысенко в течение трех последних лет высевалась озимая пшеница украинка обыкновенным способом. На четвертый год, в феврале, Лысенко задумал посеять украинку по способу сына. Для этого он у себя в хате намочил в тепловатой воде около полцентнера семян украинки, продержал их в воде сутки, и, когда только-только обозначился зародыш (семена „наклюнулись“), он собрал их в два мешка, завязал, вынес на огород, положил на заранее расчищенную площадку, разложив семена в мешках так, что они легли ровным пластом толщиной около 15 см. Затем он хорошо укрыл мешки с семенами снегом и держал их так до весны. Весною, когда снег стал таять, старик прикрыл снег на мешках соломою, чтобы сохранить низкую температуру до посева. 1 мая 1929 г., во время разгара посева ранних яровых культур он отрыл семена из-под снега и в тот же день посеял их в поле, а тут же рядом посеял и яровую пшеницу. Результаты следующие: озимая пшеница „украинка“, посеянная по методу Лысенко весною, росла совершенно нормально и дала урожай более 2? тонн с гектара, яровая же пшеница, посеянная одновременно и рядом с озимой, легла от июньских дождей и дала урожай вдвое меньший. Приблизительно такие же результаты получил Д. Лысенко от посева этой же весною по такому же способу озимого ячменя».
Так или не совсем так проходил этот опыт (по настоянию сына старик Лысенко проводил его в строжайшей тайне и при этом не вел никакой документации), но факт был налицо: озимая пшеница, высеянная после предварительной обработки весной выколосилась в один год и дала 24 центнера с гектара.
Не удивительно, что опыт в хозяйстве Дениса Лысенко вызвал всеобщий интерес. Озимые культуры обычно урожайнее, чем яровые. Поэтому во многих районах, особенно засушливых, сеют озимую пшеницу, несмотря на опасность ее гибели в случае неблагоприятной зимы. Как раз в 1927 и 1928 годах зимой наблюдалась массовая гибель озимых посевов, из-за чего интерес к опыту Дениса Лысенко был особенно сильным. Ведь из него следовало, что озимые после несложной обработки можно сеять весной!
Когда Трофим Лысенко доложил об этом своеобразном эксперименте на совещании опытников при Наркомземе УССР и призвал поскорее внедрить «яровизацию» в практику, тут же нашлось немало энтузиастов, готовых приняться за дело; сам Лысенко вскоре получил приглашение возглавить в Одесском селекционно-генетическом институте отдел физиологии.
Иначе восприняли «новое открытие» ученые. Они-то знали, что эффектность — плохое мерило достоверности и что один-единственный опыт, к тому же не задокументированный, еще ни о чем не говорит. Когда газета «Социалистическое земледелие» обратилась к пяти крупным ученым с просьбой высказаться по поводу «яровизации», они, оценив положительно постановку проблемы, советовали всесторонне исследовать вопрос, прежде чем вводить новый агроприем в практику. Академик Н. М. Тулайков, который еще в 1927 году, будучи в Гандже, познакомился с работами Лысенко и относился к ним благожелательно, предупредил, например, что в условиях засушливого юго-востока яровизация озимых вряд ли приемлема. Тулайков объяснил, что здесь сеют преимущественно озимые потому, что, взойдя осенью и тронувшись в дальнейший рост ранней весной, они успевают использовать накопившуюся в почве влагу и лучше яровых противостоят засухе. При весеннем посеве яровизированных озимых мы хотя и гарантированы от их гибели в случае неблагоприятной зимы, но теряем все их преимущества перед яровыми в борьбе с засухой.
С ответом выступил сам Лысенко. Он обвинил своих оппонентов в том, что они умышленно извращают его предложение. Агрессивная по тону статья на деле была шагом к отступлению. Лысенко утверждал, что никогда не предлагал яровизировать озимые, что надо яровизировать яровые, тем самым сократить срок их вегетации и помочь им уйти от вероятного суховея.
Скоро стало известно, что Лысенко поддерживает нарком земледелия Яков Аркадьевич Яковлев.
5
В трудное, очень трудное время возглавлял Яковлев сельское хозяйство страны. В стране шла индустриализация. Вместе с металлургическими гигантами, новыми угольными районами, гидростанциями, нефтяными промыслами стремительно росли города. Росло городское население. И главным образом за счет сельского. Потребность в хлебе все увеличивалась. У советских людей жива была память о жестоком голоде 1921 года. Вызывали тревогу и засуха 1924 года и, наконец, суровые зимы 1927 и 1928 годов.
Страна, естественно, возлагала надежды на ученых. И ученые работали. Они давали полям новые сорта, выведенные на селекционных станциях или ввезенные из-за границы, более урожайные, более стойкие против засухи, морозов, болезней.
Но ученые предупреждали, что для выведения сортов, которые бы во всех ошошениях удовлетворяли суровым условиям многих районов нашей страны, требуются большие коллективные усилия и, главное, много времени.
Вот, например, как на одном из заседаний коллегии НКЗ с учеными в 1931 году Г. Д. Карпеченко ответил Я. А. Яковлеву, когда тот спросил:
— Что бы вы сказали, если бы мы поставили перед вами вопрос, что можно сделать в течение ближайших лет для создания засухоустойчивых сортов пшеницы?
— Мне представляется, — ответил Карпеченко, — что нужно привести в порядок ботанику, выбрать возможно большее количество форм. А потом мы, генетики, будем говорить с другими научными работниками на эту тему. Мы можем взять генетику на себя, а все, что пойдет дальше, селекционер должен оставить за собой и прибавлять кое-что новое. Эта проблема очень сложная, но если мы возьмем очень большой масштаб и возьмем большое количество растений, будем систематически работать, то добьемся определенных успехов. Повторяю, эта проблема очень сложная <…>. Мы такого рода работу сейчас ведем, но определенных результатов пока еще нет.
Ясно, что такие ответы не удовлетворяли наркома.
Я. А. Яковлеву казалось, что ученые слишком мало внимания уделяют практике, слишком увлекаются чисто теоретическими, далекими от жизни исследованиями. Зато ему нравилось то, что неустанно повторял Лысенко.
Молодой, энергичный, напористый, он не уставал говорить о практическом значении своих работ, требовал вывести науку из четырех стен лабораторий на колхозные и совхозные поля. Не удивительно, что на том же совещании по борьбе с засухой, как писала газета «Социалистическое земледелие», «тов. Яковлев особо подчеркнул огромное значение и широчайшие перспективы этой работы, отметив, что сам тов. Лысенко до сих пор недооценивает масштаба того переворота, который должны создать его опыты в с.-х. производстве».
А одновременно с этим невольно возникал вопрос: все ли благополучно в главном растениеводческом институте страны — в ВИРе? Вот Карпеченко не может дать точный ответ, когда будут выведены засухоустойчивые сорта. Максимов тоже говорит весьма неопределенно. А Вавилов? Его коллекция, конечно, много дает практике. Но не слишком ли увлекается Вавилов теорией? Так ли нужны эти ботанические описания мировой коллекции, которыми заполнены тома «Трудов по прикладной ботанике»? Ведь этими томами не победить суховея!
Подобные вопросы казались тем более естественными, что в адрес Вавилова и руководимого им Института не раз уже раздавалась критика, причем в чрезвычайно шумной и резкой форме.
6
В 1930 году при ВАСХНИЛ был создан институт аспирантуры, через несколько месяцев переданный ВИРу.
Нежданное пополнение обрадовало вировцев. Вскоре, однако, выяснилось, что молодежь подготовлена слабо, не знает иностранных языков, а значит, не может следить за развитием мировой науки. Правда, аспиранты с головой ушли в учебу, и впоследствии многие из них стали первоклассными учеными.
Но несколько аспирантов пришли в ВИР не учиться, а учить. Они-то и стали «критически пересматривать» все направление работы института и увлекли за собой других молодых людей. На этот «подвиг» их вдохновляло руководство института аспирантуры, оказавшееся после закрепления аспирантов за лабораториями не у дел и стремившееся оправдать свое право на существование.
Критики заявляли, что ВИР оторван от жизни, что теоретические работы Н. И. Вавилова и его сподвижников бесплодны, противоречат дарвинизму и даже реакционны.
Со стороны «критика» казалась очень смелой. Шутка ли: пять-шесть юнцов восстали против когорты мировых знаменитостей. На деле же шумные выступления только и позволяли «критикам», не работая, держаться в институте, ибо любые меры против них тут же могли быть истолкованы как «зажим критики».
Вернувшись из экспедиции по Мексике и Центральной Америке, Вавилов увидел, что в институте идут постоянные споры. Мало того, «критики» уже начали «действовать».
Бесконечно терпимый к инакомыслию, Вавилов писал в президиум ВАСХНИЛ и Я. А. Яковлеву в апреле 1931 года:
«Можно спорить о принципах и можно их подвергать дискуссии, но, к сожалению, дело пошло дальше и фактически ежедневно в той или иной форме ведутся уже действия и открыто и закрыто по свертыванию частей работы, и только приезд директора из-за границы несколько умерил темп событий»*.
Образумить критиков не удавалось.
«Николай Иванович с мокрыми от пота волосами влезал на кафедру и в одно и то жевремя кротко и недоумевающе, возмущенным голосом начинал возражать, искренне стремясь убедить оппозиционеров, что все высказанное ими есть плод невежества, что Дарвина он знает и почитает и т. д., и уходил с кафедры под свист и улюлюкание».
В этом воспоминании Евгении Николаевны Синской, видимо, сгущены краски. Должно быть, память ее наложила на первоначальные события впечатление от последующих. Но бесспорно то, что игра велась не на равных. Вавилов убеждал своих противников, они же разоблачали его.
Между тем «разоблачения» из стен института вышли в печать. В связи с этим справедливость требует прежде всего вспомнить Александра Карловича Коля, тем более что впоследствии он всячески подчеркивал свой приоритет в деле дискредитации академика Вавилова.
Этот маленький, вечно суетящийся и крикливый человечек с дряблым женоподобным лицом, каким вспоминает его Е. Н. Синская, с 1924 года возглавлял в ВИРе бюро интродукции. Серьезной работе по внедрению в производство новых сортов он предпочитал сенсации и, по выражению П. М. Жуковского, «донимал советскую общественность» невежественными проектами введения в широкую культуру примитивных растений вроде лебеды инков. Теперь же он выступил с «критикой» всей работы ВИРа и прежде всего Н. И. Вавилова, который-де в угоду своим теоретическим представлениям собирает примитивные растения Афганистана и Абиссинии и якобы игнорирует достижения мировой селекции. И это говорилось о Вавилове, который не только был в курсе работы всех селекционных станций и фирм мира, но по многим культурам знал буквально всех работников. (Известен случай, когда Вавилов разоблачил диверсанта, приехавшего в ВИРс образцами хлопчатника. Вежливо приняв зарубежного «коллегу», Вавилов сразу же после его ухода отправил семена на анализ в энтомологическую лабораторию, сказав, что что-то здесь неладно, так как он знает всех, кто работает по хлопчатнику, а этот господин ему незнаком. Оказалось, что образцы заражены розовым червем — вредителем, которого в СССР не было.)
Достаточно привести первый абзац «критической» статьи Коля, опубликованной в газете «Экономическая жизнь», чтобы увидеть, насколько «глубока» и «аргументированна» была его критика:
«Революционное задание В. И. Ленина обновить совземлю новыми растениями оказалось сейчас подмененной реакционными работами по прикладной ботанике над центрами происхождения растений. Под прикрытием имени Ленина окрепло и завоевывает гегемонию в нашей с.-х. науке учреждение, насквозь реакционное, не только не имеющее никакого отношения к намерениям Ленина, но им классово чуждое и враждебное. Речь идет об институте растениеводства с.-х. академии им. Ленина».
Так с первых строк своей статьи Коль огорошивал читателя.
А дальше? А дальше шли слезливые жалобы, что он, Коль, возглавляя в институте бюро интродукции, не мог развернуться, ибо ему не давали средств, не давали помощников, да к тому же загрузили «кропотливой» работой по учету поступающих из-за границы семян.
Что правда, то правда. Бюро интродукции работало в ВИРе из рук вон плохо. Вавилов, да и другие специалисты института постоянно критиковали Коля. Вавилов мечтал с ним расстаться, и только мягкость характера не позволяла ему добиться увольнения заведующего бюро ингродукции. А так как работу по интродукции, то есть выделению из мировой коллекции ценных для хозяйственного использования форм и их внедрению, Вавилов считал одной из важнейших, то возложил ее по отдельным культурам на соответствующие отделы. Функции же бюро интродукции свел к минимуму, обязал Коля лишь регистрировать поступающий из-за границы материал и передавать его в соответствующие отделы. Кропотливая работа была Колю не по нутру. Пытаясь как-то изменить свое положение в институте, он опубликовал хвалебную статью о теории центров. Но отношение к нему Вавилова не изменилось. Тогда от обороны Коль перешел к наступлению. Правда, он решился выступить против Вавилова в печати лишь после того, как ушел из ВИРа, тем более что в это время в институте уже «бушевали» аспиранты, и это Колю, разумеется, было известно.
Вскоре появилась на свет брошюра некоего Г. В. Григорьева, личность которого нам установить не удалось. (Возможно, это чей-то псевдоним.) Брошюра называлась «К вопросу о центрах происхождения культурных растений (разбор теории ак. Вавилова)»… По хлесткости стиля, чудовищности возводимых на Н. И. Вавилова обвинений, передержкам и безграмотности она могла соперничать разве что с писаниями Коля и последующими писаниями ближайшего сподвижника Лысенко И. И. Презента.
«Задача решается просто, — писал о теории центров Г. В. Григорьев. — С математической точностью можно указать пункт, откуда произошел тот или иной вид, вплоть до отдельного кишлака. А где этих видов большинство, там и центр происхождения земледельческой культуры. А где же исторический процесс? — негодовал „критик“. — Где человек в его долгой исторической жизни? Где создание человеком „искусегвенной среды“, одной из сторон которой являются культурные растения?»
Всего этого в теории Вавилова Г. В. Григорьев не видел. Зато видел то, чего в ней не было. То есть надевал на теорию центров «дурацкий колпак», как выразился впоследствии в адрес Презента Н. П. Дубинин.
«Если стать на точку зрения Н. И. Вавилова, — заявляет Григорьев, — мы должны будем признать, что стиль „ампир“ зародился в Петербурге, т. к. здесь он наиболее полно представлен во всем его многообразии; мы должны будем признать, что производство фитильных ружей имеет своим центром происхождения <…> горы Памира, т. к. там в настоящее время сосредоточено производство их во всем их разнообразии, притом в исходных формах».
«По Н. И. Вавилову выходит, — изготовляет „критик“ еще один „колпак“, — что фараоновская организация власти и системы орошения или откуда-то пришли в готовом виде, или кем-то были выдуманы (?). Ни то, ни другое решение не годится, так как если бы они пришли, то, конечно, мы имели бы свидетельства об их прародине и археологи давно бы уже их нашли».
С «дурацким колпаком» расправиться нетрудно. Ведь у Вавилова речь шла лишь о том, что существовавшее в горных долинах примитивное земледелие облегчало задачу строительства великих цивилизаций в долинах рек, так как на первом этапе снабжало эти цивилизации готовыми формами культурных растений.
«Таким образом, — резюмирует критик, — Н. И. Вавилов устанавливает четыре пункта, долженствующие служить убедительным доказательством правильности его теории: 1) наличие сортового разнообразия, 2) укрытость горных долин от нападений, 3) легкость орошения в горах и трудность в долинах рек (Вавилов указывал, что в горах во многих случаях возможно земледелие без всякого орошения. — С. Р.), 4) наличие отсталых форм земледелия в горных районах. Как мы видели, — разделывается с этими „пунктами“ критик, — третий пункт о зарождении орошения в горах не выдерживает критики. Второй пункт также не убедителен, а четвертый не нуждается в серьезном опровержении (!) ввиду своей очевидной слабости».
Что же «критик» противопоставляет вавиловской теории центров? Оказывается… ничего! Это отмечается и в редакционном предисловии к брошюре:
«Основной ее порок — отсутствие положительной части, в которой были бы развиты взгляды, конкретные построения, конкретные объяснения, противопоставляемые критикуемым автором взглядам, построениям, объяснениям Н. И. Вавилова».
Но Г. В. Григорьев на этом не заканчивает свой «разбор». Он едва дошел до половины. Ему еще необходимо вскрыть «сущность ошибок Н. И. Вавилова», которая, оказывается, «заключается в том, что, может быть, сам того не подозревая, он (Вавилов. — С. Р.) разделяет точку зрения индо-европейского языкознания (!)».
«Реакционная, шовинистическая, западноевропейская лингвистическая теория, — объясняет Григорьев, — производит индогерманцев от какого-то индогерманского пранарода, индогерманской расы. Когда-то, где-то, по взглядам одних ученых— в Припамирских горах, потому что там сохранились языки, наиболее близкие к санскриту, по другим — в Прибалтике, так как литовский язык является будто бы исходным для всех индогерманских языков, образовалась индоевропейская раса, и отсюда пошли культуры. Н. И. Вавилов повторяет любого индоевропейца, забывая о диалектическом характере исторического процесса, он устанавливает, что когда-то в Гиндукуше произошли все сорта таких-то и таких-то культурных растений. Почему именно там? Потому что там разнообразие их древнейших форм. Далее Н. И. Вавилов пишет: „Указанные горные районы представляют не только очаги разнообразия культурных сортов растений, но и разнообразие человеческих племен“. Значит, и люди распространялись из этих же очагов? Между тем яфетическая теория (речь идет о теории академика Н. Я. Марра. — С. Р.) доказывает, что все человечество пережило яфетическую стадию развития языка и этот процесс проходит одновременно в разных местах в зависимости от развития социально-экономического строя разных обществ».
Но разве не то же самое доказал Вавилов, установивший ряд независимых очагов происхождения земледельческой культуры? Разве он не показал, что решающими факторами ее возникновения и развития являются не какие-то выдающиеся способности той или иной человеческой расы, а особые природные и экономические условия, в частности наличие соответствующих форм растений? Разве он не показал, что в тех районах, где нужных растений не имеется, оседлая земледельческая культура могла возникнуть лишь благодаря их заимствованию из других очагов?
По мнению же Григорьева, «Н. И. Вавилов крепко держится (!) за индоевропейскую теорию».
Процитировав высказывание Вавилова о том, что в долинах великих рек земледелие «требовало железной деспотической организации», Григорьев спрашивает:
«А кто же создал эту „деспотическую“ организацию и возможность „массовых действий“? Кто научил этого „первобытного земледельца“ высочайшей технике ирригации? Царь? Бог? Герой? Где та обетованная индогерманская (!) прародина, в которую в настоящее время верят лишь метафизики и идеалисты, откуда все появилось в готовом виде?»
На эти и подобные выпады Вавилов не отвечал, и, когда ему советовали выступить в печати с подробным аргументированным разъяснением своих взглядов, он отшучивался:
— В Испании мне приходилось наблюдать бои петухов — любимое зрелище испанцев. Так там петухов равных по весу подбирают.
Он, правда, ответил на статью Коля; показал, во-первых, что институт ведет всестороннюю работу по изучению культурных растений, а не только «по прикладной ботанике над центрами происхождения», как неуклюже выразился Коль; и, во-вторых, что в первобытных центрах вопреки Колю удается найти немало форм, чрезвычайно ценных в хозяйственном отношении. Но ведь Коль затронул не только самого Вавилова, а всю работу института.
Отвечать же на личные выпады у него просто не было времени.
7
Вавилов один из первых почувствовал диспропорцию, сложившуюся к началу тридцатых годов в генетике. Теория наследственности, разрабатываемая в основном на плодовой мушке дрозофиле и некоторых других объектах, к этому времени продвинулась далеко вперед. Но если основные положения генетики, такие, как законы Менделя, теория чистых линий, давно уже широко использовались в селекции, то новейшие достижения применять на практике не удавалось.
Потому что установленные на плодовой мушке законы нельзя было механически применить к сельскохозяйственным растениям и животным. Генетика как бы прорвала фронт на узком участке, и, чтобы закрепить, развить успех, надо было скорее подтянуть отставшие фланги.
Вавилов остро ставит вопрос о необходимости скорейшего развития частной генетики, то есть генетики отдельных культурных растений и животных.
Нельзя сказать, что такая работа вообще не проводилась. Но там, где другие ученые считали ее законченной, Вавилов видел лишь начало.
«Ю. А. Филипченко всерьез переходит на животных, хочет кончить свиньей, — писал Вавилов в одном из писем Г. Д. Карпеченко. — Пшеница надоела.[98] А у меня большой задор, наоборот, приниматься всерьез за генетику пшеницы»*.
В другом письме к Г. Д. Карпеченко Вавилов писал:
«Что мне кажется нужным сделать. Это действительно попытку монографической обработки генетики ячменя с взятием различных групп, хотя бы выборочным учетом признаков по разным географическим группам. Словом, хотелось бы от фрагментов подойти к чему-то целостному, углубляющему познания внутривидовой дифференциации, осмысляющей процесс формообразования»*.
И в том же письме:
«…Мне, как систематику-географу, не могущему отойти от вопросов эволюции (внутренне я убежден, что никогда мы от них не отойдем, и было бы скучно жить без сюжетов), все это (сделанное в области частной генетики. — С. Р.) кажется маленькими фрагментами»*.
И дальше:
«Так вот, май дир, помогите перейти к следующей эпохе. Систематика, может быть, идет медленнее, чем хотелось бы, но все-таки непреложно, она заканчивается. Факты она дала в мировом подходе, несомненно, прелюбопытнейшие, и логически, конечно, надо было пройти до конца эту фазу и было бы глупо отойти от этой фазы, но надо переходить и в фазу генетики отдельных растений на основе материала и знаний, которыми мы начинаем овладевать.
К секции общей генетики[99] мы апеллируем за помощью, готовы пойти к Вам и послать к Вам народ в учебу. Систематики в генетике народ глубоко невежественный, надо их выварить в генетическом кипятке.
Вот это, май дир, обдумайте… Мое наблюдение над тем, что делают генетики, заставляет меня думать, что, пожалуй, сочетание систематики с генетикой для этой цели будет особенно нужным. Если бы и общие генетики пожелали бы работать по частной генетике — сколько угодно. Дела хватит на целое поколение, на сотни исследователей, но машину развертывать надо. Может быть, это проявление организационного зуда, но, поскольку существуем, движемся»*.
«Поскольку существуем, движемся». Пожалуй, единственная догма, которую исповедовал Вавилов:
Наука двигается. И ученый должен постоянно идти вперед, если не хочет отстать от нее.
В том же поистине примечательном письме Г. Д. Карпечепко oт 10 мая 1930 года Вавилов писал о новой подмеченной им закономерности:
«Пропитан насквозь антоцианом абиссинский лен, абисс. ячмень, абисс. пшеница, кунжут; в счастливой Аравии нашли самую раннюю в мире пшеницу, но там же самый ранний в мире ячмень. А вот на днях узнал, что и люцерна синяя в Йемене из многолетней стала однолетней»*.
Так рождалась идея новой агроэкологической классификации культурных растений, то есть классификации, основанной не на остях и пленках, а на важнейших биологических и хозяйственных признаках. В начале двадцатых годов провести такую классификацию было невозможно. Ведь агроэкологические признаки — такие, как срок созревания, быстрота налива зерна, кустистость, размер плодов и т. д. — сильно меняются под действием внешних условий. Один и тот же сорт — это показали географические опыты ВИРа — меняется до неузнаваемости при перенесении его из одной географической области в другою. Но те же опыты показали, что по многим признакам разные сорта резко различаются при их выращивании в одних и тех же условиях. И эти различия как раз определяются «экотипом» растений, их длительной эволюцией в определенных условиях внешней среды. Многообразие пшениц Эфиопии — как мы помним, наибольшее в мировом ассортименте — по экологическим признакам оказалось очень выровненным, и Вавилов объединил все эфиопские пшеницы в один экотип. В то же время один ботанический вид льна, прошедший в результате эволюции ряд совершенно разных географических областей, пришлось подразделить на несколько экотипов.
В агроэкологической классификации Вавилов увидел решение проблемы, к которой шел всю свою жизнь: создание конкретного руководства по селекции. От принципиальной постановки вопроса о роли исходного материала в селекции, от сбора и всестороннего изучения этого материала он подходил теперь к выработке учения о подборе пар для скрещивания в зависимости от задач, стоящих перед селекционером.
«Наша работа, — говорил Вавилов, — логически привела нас от вопросов географической изменчивости к новому этапу, к разработке учения о селекции <…>. Вопрос о подборе пар на этом этапе является основным вопросом, не менее важным, чем учение об исходном материале»*.
Агроэкологическая классификация требовала новой гигантской коллективной работы, конкретного изучения всего многообразия форм каждой культуры.
А он выдвинул еще и новые идеи. Например, разработал систему циклических скрещиваний: предложил каждый экотип скрестить со всеми другими экотипами данного вида и близких к нему видов. Такие циклические скрещивания должны были, по мысли Вавилова, вскрыть весь наследственный потенциал хозяйственных признаков вида, то есть дать конкретный материал для построения научных основ гибридизации применительно к практической селекции.
К этому времени появилась настоятельная необходимость обобщить многолетние работы ВИРа по исследованию культурных растений, и Вавилов приступает вместе с сотрудниками к подготовке трехтомного коллективного труда «Теоретические основы селекции» (два тома его вышло в 1935, третий — в 1937 году). Он еженедельно устраивает обсуждения сначала плана томов, а потом и содержания поступающих статей. Глубокая и нелицеприятная, но вместе с тем дружеская и деловая критика, как вспоминает Ф. X. Бахтеев, позволила этому труду стать крупнейшим и современнейшим в мире руководством по селекции. И позднее, когда этот труд подвергался резким нападкам, Вавилов с полным правом говорил:
«Как вы ни расценивайте „Теоретические основы селекции“, но мы, знающие состояние глобуса, как он вращается, мы чувствуем, что мы стоим на уровне глобуса и даже на несколько миллиметров выше»*.
Под уровнем глобуса он понимал уровень мировой науки.
Но то была лишь часть работы, выполняемой Н. И. Вавиловым.
«Я буквально задавлен бесчисленными обязанностями, не говоря уже о научной работе, — писал он Н. М. Тулайкову в апреле 1933 года. — Только что кончил ревизию 25 опытных учреждений Ср. Азии и Кавказа и еженедельно получаю задания от правительства и разных наркоматов<…>.
Успешное выполнение той или другой миссии, как правило, вызывает привлечение еще 10 новых дел»*.
Да, обязанностей у него было предостаточно. Он продолжал выполнять ответственные правительственные задания. Всесоюзная академия сельскохозяйственных наук имени В. И. Ленина все разрасталась и набирала мощь. Немалые обязанности нес Вавилов и в Академии наук СССР. Он был членом созданной еще В. И. Вернадским Комиссии по использованию производительных сил России (КЕПС), в которой возглавлял сельскохозяйственную секцию. Он был членом комитета по химизации и многих других комиссий и комитетов. Н. И. Вавилов состоял в ряде научных обществ, причем Всесоюзное географическое общество в 1931 году избрало его своим президентом.
П. П. Померанцев, активно работавший в Географическом обществе, вспоминает, что «десятилетие (1931–1940 гг.) должно быть отмечено, как период большого подъема [общества]. За это время оно стало не только официально, но и по существу Всесоюзным, так как достигло того авторитета, каким оно пользовалось лишь в лучшие годы своей былой славы, в конце XIX — начале XX в.». «В помещении Общества, — пишет П. П. Померанцев, — сотрудники канцелярии, библиотеки, архива и секретариата говорили все как один, что не любить Николая Ивановича было просто невозможно». Когда он приходил в общество, «у всех на лицах появлялись радостные улыбки привета. Они с одинаковой сердечностью шли от до щепетильности безукоризненного и строгого в научных оценках секретаря наших „Известий“ В. И. Ромишевского, и от старейшего вахтера Н. С. Стальмашка, видавшего в этом здании и встречавшего в этом же вестибюле и П. П. Семенова-Тян-Шанского, и А. П. Карпинского, и Козлова, и Нансена, и Амундсена, и многих других всемирно известных ученых».
Такое отношение понятно. Ведь любому делу, за которое брался Н. И. Вавилов, он отдавал не только свои знания и опыт, но и всю свою душу.
Однако главным, любимейшим его детищем оставался, конечно, Всесоюзный институт растениеводства, ВИР, известный во всем мире научный центр, с разветвленной сетью опытных станций, выросший из скромного Отдела по прикладной ботанике.
Как и прежде, будучи в Ленинграде, Вавилов появлялся в институте часов в десять утра, уже поработав дома. Он пожимал руку вахтеру, заходил в библиотеку и, забрав новые поступления, мимо лифта, шагая через ступеньку, поднимался на второй этаж. Еще на лестнице и в коридоре звучал характерный вавиловский голос, возвещая во все уголки огромного здания, что пришел директор. Здесь же, на лестнице и в коридоре, он раздавал распоряжения, расспрашивал о работе, и многие сотрудники, любившие эти короткие встречи, нарочно старались оказаться у него на глазах. Тот же, кто был в чем-либо виноват, например не сдал в срок статью, старался, наоборот, избегать этих встреч и даже проходил в институт с черного хода, о чем, впрочем, Вавилов отлично знал.
Он входил в кабинет с первым из ждавших его посетителей, и часов до пяти продолжался прием. Зная о его занятости, многие входили к нему с твердым намерением уйти тотчас же, как будут разрешены все вопросы, но Вавилов расспрашивал с такой заинтересованностью, что посетитель задерживался.
Нередко среди посетителей были почти незнакомые люди, которые приходили к академику Вавилову за материальной поддержкой. Он в таких случаях быстрым движением руки вынимал из заднего кармана брюк все имеющиеся у него деньги. В. С. Соколов — тогда аспирант — рассказывал, как «отчитывал» за подобное легкомыслие своего учителя, а тот виновато оборонялся:
— Ну ладно, батенька, не будем об этом.
…Лишь после окончания рабочего дня начиналась для Вавилова настоящая работа, как, впрочем, и для многих сотрудников. Поздно вечером, выходя из института, он видел на безлюдной Исаакиевской площади рыжие квадраты, расчерчивавшие асфальт, как шахматную доску. Эти квадраты света радовали его директорское сердце.
Стремясь сохранить в институте прежнюю спайку, прежнюю атмосферу доброжелательности и веселости, Вавилов прежде всего сам был ко всем внимателен, со всеми доброжелателен и весел.