Арест двадцати восьми
Арест двадцати восьми
Сталинская деспотия походит на муравейник, где полчища муравьев-полицейских непрерывным террором вынуждают остальных выполнять работы, противные их природе и желаниям. Внешнее упорядочение достигается ценой насилия и обмана. Отряды рабов покорно движутся по указанным дорожкам. Эту сатрапию можно уподобить и модели циклотрона, где ускоряемые частицы движутся в одном направлении при невозможности прекратить свой бег или свернуть в сторону… Предсказать движение таких стреноженных муравьев или ускоряемых частиц крайне просто. И предстоящий арест как бы стоял перед моим мысленным взором.
Кроме того, чувствовались и некоторые подземные толчки. На первом лагпункте молодой малый, «бытовик», ходивший в придурках, исполнял обязанности снабженца и, естественно, обладал пропуском. Чем-то он там не угодил и попросил взять его ко мне в отдел. По наведенным справкам плохого за ним ничего не числилось. Нам же был полезен пропускник с воровскими способностями и, посоветовавшись с друзьями, я оформил его переход. Использовать его мы собирались на воровстве картошки с огородов чекистов и сановников. Кроме того, я думал поручить этому парню заходить на мельницу, так как мельник по старой привычке выделял для нас немного крупы.
Для западного читателя слово «бытовик» требует объяснения. Сталинская вотчина, как и всякая классическая деспотия, представляла собой пирамиду с почти что кастовым разделением населения. В грубом изображении это выглядело так:
Сталин
политбюро
каста высших чинов партийной бюрократии
«органы» насилия
армия, пронизанная агентурой
члены партии, занимающие все командные высоты
советская интеллигенция
рабочие
колхозники
заключенные.
В свою очередь, заключенные делились на бытовиков, уголовников и контриков, то есть осужденных по пятьдесят восьмой статье.
В категорию «бытовики» входят не только убийцы из ревности, злоупотребившие доверием растратчики, которые существуют во всем мире. В СССР сидят за решеткой люди, преступление которых в том, что они проявили личную инициативу, нарушив в чем-то монополию лютого принудительного государственного капитализма, именующего себя социализмом. В целом мы сочувствовали бытовикам, и с отдельными из них у нас были прекрасные отношения, но держались мы все же от них подальше. Приведенная выше технология вербовки палачей в райкомах применялась и к бытовикам. Им внушали:
«Мы знаем, ты наш, советский человек, мы облегчим твою участь, скинем часть срока, но ты должен помочь органам разоблачать контриков, которые и здесь плетут свои вражеские сети… Не хочешь, значит, ты не советский и надо заняться тобой специально. Может, ты тоже контрик. Сам понимаешь, заработать новый срок при отрицательном отношении к органам не трудно».
И многие из них соглашались стать штатными стукачами, а некоторые обещали при случае сообщить об услышанном и увиденном.
Вскоре после того, как молодого человека перевели в отдел, я заметил, что он проявляет повышенный интерес к моей особе, старается подслушать разговоры. Делал он это, правда, как-то неуклюже. Обнаружив его за таким занятием, я, подождав пару недель, когда на огородах не осталось картошки, запихнул его в смену контролером, лишив тем самым возможности наблюдать за собой. Так я принял первый сигнал: было ясно, что третий отдел направил на меня свою кривую подзорную трубу.
Второй толчок исходил от Адольфа Дика. Осенью сорок первого, когда мы водворились в мастерской, нам, новичкам, бросился в глаза обрусевший немец. Он являл собой великолепный образчик нордической расы в духе разговоров и писаний того времени, которые как-то доходили до нас. Вероятно, лицевые углы и прочие неизвестные мне тонкости измерялись на таких удачных экземплярах. У меня была слабость: я всегда любил красивых людей, и меня сразу потянуло к этому блондину с светло-серыми глазами, стальной блеск которых трудно себе представить. Запомнились также орлиный нос правильной формы, тонкие вечно твердо сжатые губы, резко выдающийся вперед подбородок. Его рост был 183 сантиметра: соразмерные руки, длинные ноги, широкие плечи. И очень приятный голос с затаенной усмешкой. Ходил он в потрепанной форме танкиста. Пилотка, брюки, гимнастерка в мазуте говорили о том, что он хороший мастер, а не только первоклассный инженер. Он окончил академию танковых войск, следовательно, был членом партии, а в 1938 году получил срок всего в три года. Последние два обстоятельства настораживали. К инженерным работам он не стремился и даже отказывался от них, видимо, из-за своего немецкого происхождения. На собственном опыте я очень хорошо понял, что в этом есть смысл. В общем, он нам понравился. Но заключенные, работавшие с ним в мастерской, сообщили, что года полтора назад он выступал свидетелем обвинения на каком-то процессе, и с этим нельзя было не считаться.
Жизнь его была в наших руках: от нас зависело списать на общие работы, где был бы ему конец. Но так как на явном осведомительстве он пойман не был, мы решили дать ему возможность продолжать ремонт тракторов, оставив тем самым на самой тяжелой работе в мастерской, а дальше ходу не давать. До войны из какого-то волжского городка мать слала сыну посылки и физическая работа была ему даже в охотку. Но осенью-зимой сорок первого «двойной расход» и тяжелый труд, несмотря на то, что мы выписывали людям максимально возможные пайки, сделали свое:
Дик «доплыл». Никаких жалоб, угроз, просьб с его стороны, но смотреть на него стало страшновато — синее обтянутое лицо, жуткие своей прозрачностью глаза. Вскоре я зашел к знакомой медсестре после приема и увидел в перевязочной в деревянном кресле по пояс обнаженного Дика. Он скорей полулежал, а не сидел. Вытянутые длинные ноги упирались в стену, раскинутые руки беспомощно свешивались со спинки кресла вниз. Мне показалось вначале, что подмышками у него были кровавые раны, в действительности же там образовались гнезда чирьев, так называемое «сучье вымя». Голова его бессильно склонилась на грудь. И весь он походил на подстреленного кондора. Я остановился молча в дверях приемной. Анечки не было, ушла в аптеку. Вдруг он очнулся, мы встретились глазами. Взора он не отвел, но голова снова обессиленно свесилась к правому плечу. И тут что-то резко кольнуло сердце: я увидел, как он неожиданно улыбнулся. Улыбка была жалобная, но никак не жалкая, и я прочел в ней немую мольбу. Я не мог ошибиться и впился в его лицо, чувства крайне обострились. Молчание длилось минуты две. Вернулась Анечка, я вышел на воздух. Она лишь подтвердила лагерный диагноз, который и без того был ясен: дистрофия в самой ее лютой фазе.
На следующее утро я рассказал все своим ребятам и предложил им решить, что делать с Диком. Если бы он был натуральным гадом, он давно бы «развонялся», а он молчит и тянет. Когда крысу загоняют в угол, она бросается на человека. Здесь обстояло иначе. Его выступление на суде — реальный факт, но это еще не стукачество, могут быть и смягчающие обстоятельства. И я предложил перевести его с ремонта тракторов, где он явно больше работать не может, на ремонт оборудования, дать ему горизонтально-фрезерный станок, который он сперва должен сам отремонтировать, и обещал к нему даже не подходить, а принять станок, когда он будет готов. На этот раз мое предложение было принято. Дик соорудил себе козлы, и первые две недели сидел на них, замерев в картинной позе шабровщика.
Люди нашего поколения в гиблых советских условиях уже к тридцати годам успевали пройти естественный, лучше сказать искусственно-неестественный отбор. Все менее выносливые, более слабые, хуже переносящие вечные недостачи, голодовки, лишения, — погибали, а оставшиеся в живых оказывались способными противостоять подобным бедствиям, пока, конечно, они не превышали определенных пределов. Дик был той же двужильной породы, и силы у него с каждым днем заметно прибывали. Через два месяца он прекрасно отремонтировал станок и был закреплен за ним фрезеровщиком. Обе стороны хранили полное молчание.
Когда разделились мастерские и мы уехали на пятый центральный лагпункт, Дик остался на первом. В начале декабря сорок второго, после смерти Жоржа, он занял его место и стал техноруком. В феврале сорок третьего я приехал в мастерскую первого лагпункта получить чертежи приспособления для расточки блока цилиндров. Дик принял меня приветливо, был разговорчив, шутил по делу и без оного, вспоминал всякие мелочи. В мастерской все было поставлено хорошо, так как Жорж еще раньше приспособил его своим неофициальным помощником. В то время, как мы рассматривали чертежи, на минуту исчезла его-улыбка, глаза приняли цвет и выразительность стального лезвия и, почти не меняя интонации, он бросил: «Вами интересуются!». Тотчас лицо приняло прежнее выражение, язык без паузы составил следующую фразу о новом способе закрепления резцов в борштанге…
Не только западному читателю, но и сегодняшним подсоветским жителям следует разъяснить, что два слова, произнесенные Диком в условиях того терроризма, для многих очень неплохих людей могли стать пределом их желания помочь другому в надвигающейся беде. Он сказал достаточно, а если бы я обратился за разъяснениями, то встретил бы непонимающее холодное выражение лица. Думаю, что первоначально не ошибся: Дик сексотом не был, но вызов его в третий отдел в период собирания на нас материалов очевиден.
Третьим толчком можно считать историю с инженером-технологом, появившимся — неизвестно откуда — в ноябре на лагпункте. В те годы при всем нашем бесправии, была значительной фактическая власть у тех заключенных, которые благодаря своему уму, специальным познаниям, опыту, наперекор общей установке, но в силу требований дела были поставлены для руководства жизненно важными участками. Однако иногда коса находила на камень. Вновь прибывший, с самой российской фамилией и именем-отечеством, солидный с виду, говорить умел складно, убеждающе, но нам сразу резко не понравился. Он чем-то напоминал мне чиновника-кровопийцу из хроник Сухово-Кобылина, многое было у него и от Иудушки Головлёва. От его ура-патриотических речей так и разило стукачеством. Все решительно высказались против его зачисления к нам в мастерскую. В лагерях люди подбирались не по принципам полезности делу, а, в первую очередь, по нужности обществу заключенных. Обратная установка приводила к гибели. Мы это уже хорошо знали, к тому же дела в ту пору шли отлично и без технолога, в коем никакой нужды не было. Но, невзирая на наше сопротивление, его все-таки зачислили в бригаду мехмастерских, и техноруку пришлось изобрести для него специально должность, благо тогда еще до штатных расписаний в лагерях не додумались.
В знании дела отказать ему было нельзя. Но так как производство уже было налажено, он не мог по-настоящему проявить себя, и как человеку со склочным характером и стремлением выжить за счет других, ему оставалось лишь выуживать грошовые упущения и предлагать усовершенствования, которые для реализации требовали загрузки станков, необходимых для ремонта машин, работающих для гражданских целей. Все его акции сопровождались демагогией, он не переставал повторять при каждом удобном случае: — Всё для фронта, всё для победы!
У меня с ним были постоянные стычки, в ходе которых он, конечно, писал на меня и других доносы. В итоге я придумал для него занятие, решив использовать на исправлении бракованных изделий. Со своей задачей он справлялся, хотя для решения трудных операций умело привлекал весь наш опыт и знания.
Мы не смогли очистить от него мастерскую, и это служило признаком подготовки нападения на нас чекистов.
Не следует думать, что стукач обязательно опустился и погряз в низостях и подлостях. Некоторые были старательными работниками, попавшими в лапы чекистов по мотивам, в которых не последнее место занимало стремление старательно угодить начальству и выслужиться.
Был и четвертый толчок. В начале марта 1943 года в наш инженерный барак вселили эстонца по фамилии Кильк. Еще до этого, весной, появился старый эстонец, вытянувший на мастера смены.
Вскоре он нас всех по отдельности умолил принять паренька, никакого отношения к железкам не имеющего и ничего не умеющего делать… Просил он за него, как за сына, обещая сам всему обучить. К эстонцам мы вообще относились очень хорошо. Они держались стойко, о стукачах среди них слышно не было. Мастер глаз не спускал со старательного парня и за три месяца он стал сносным строгальщиком, хотя, конечно, это один из самых простых видов станочных работ.
И вот, как-то в январе Кильк запорол большой заказ, который передавался из смены в смену. Дело было настолько ясным, что разбирательство шло на уровне мастеров смены. При этом обнаружилось наглое поведение Килька. Всем стало ясно, что он попал «на крючок» третьего отдела. Я как раз заболел, иначе, узнав, с ходу вышвырнул бы его из мастерской. Без меня побоялись, да и нужного веса не имели. Но ограниченный парень ничего не понял, целиком поверил посулам чекистов. Поэтому и состоялось его вселение в барак инженеров, разоблачающее его как стукача. Мы немедленно за бока старика-эстонца: «Ты что же нам гада подсунул?» Старик сам не свой, трясется, ругает его на чем свет стоит… Позже выяснилось: его вселили к нам, чтобы обнаружить склад запрятанного оружия. Вместо этого он обнаружил котелок с гречневой кашей, которую мы варили по очереди, и когда пришли нас арестовывать, один из комендантов безошибочно устремился к этой тумбочке… Дальнейшую судьбу Килька я не знаю, но почти уверен, что войну он не пережил, так как слишком был глуп, нагл и поэтому мог быть очень опасным для окружающих. Скорей всего, его убрали сами эстонцы.
Необходимо отметить и изъяны, ослабившие наши позиции в лагере в совместной борьбе, которую мы вели на свой страх и риск. А именно:
— отсутствие понятия чести;
— разрыв с традициями верности и стойкости.
Поэтому еще в тюрьме мне пришлось удовольствоваться простейшими признаками, которым должен удовлетворять человек. Он должен был быть:
— не стукач;
— не вор;
— хозяин своего слова.
В самых страшных условиях лагеря военных лет наши люди удовлетворяли этим условиям. Однако, оказавшись в лагерных тюрьмах, большинство из нас нарушило третье требование.
19 марта 1943 года пробил наш час. В одну ночь чекисты произвели аресты двадцати восьми заключенных на всех основных лагпунктах. Операция производилась по правилам и канонам тридцать восьмого года: то же предварительное составление списков, та же внезапность и одновременность, то же соотношение четырех-пяти на одного безоружного, неподготовленного.