Год 1971-й. Группа двадцати четырех
Год 1971-й. Группа двадцати четырех
Утром того дня я проснулась с тяжелым чувством. Что-то мне предстояло в тот день, трудное и неприятное. Сделав мысленное усилие, я постаралась не вспоминать, что именно, и решила спать дальше. Накрылась с головой – и отчетливо вспомнила.
«Нет, не пойду! – завопил категорический протест. – Не пойду, я не обязана, никто меня не заставляет. Не пойду, там прекрасно обойдутся без меня. Не пойду, мне страшно, и все это не имеет смысла, никакого толку не будет, один только риск… И на родных может отразиться, я не имею права… нет, не пойду. Лучше буду спать».
Ехала в метро, и сама перед собой делала вид, что направляюсь вовсе не туда. А когда вышла на улицу и увидела массивное темное здание библиотеки Ленина, полностью наконец проснулась и пошла прямо – туда. Словно кто тянул меня на веревке – а ведь не тянул никто, не уговаривал, и сама я не хотела. Странно, да?
Туда – то есть в приемную Верховного Совета СССР.
Это я собираюсь рассказать о событии, которое уже не раз жевано-пережевано другими его участниками и неучастниками. Рассказано-пересказано – с пафосом, с героизмом, с высокими сионистскими идеями. Зачем же я хочу опять о нем говорить? Развенчиванием мифов я заниматься не собираюсь. Существенно нового мне вряд ли удастся прибавить. Это если по большому историческому счету. Однако в жизни мало что на самом деле складывается по большому счету, это мы уже задним числом, в перспективе назад, невольно или вольно завышаем оценки и себе, и другим, и всему событию в целом. Событие, конечно, и для меня было немаловажное, но с течением времени пафос из него сильно повыветрился, героизм начал представляться в несколько ином свете.
Для меня это событие остается в памяти не этапом еврейского освободительного движения, а моим личным переживанием, по малому, личному счету. Со всеми сопутствующими ему мелкими и незначительными деталями, которые и сохраняют его в моей памяти не закостеневшим в смоле истории, а живым и реально бывшим.
Тем не менее, прежде чем писать о нашем сидении в приемной Верховного Совета СССР в феврале 1971 года, я попыталась заручиться достоверным о нем свидетельством, записанным по свежим следам. Моим собственным. Данным мной сотрудникам госбезопасности вскоре по приезде в Израиль. Сотрудники были молодые, симпатичные, на русском языке говорили плохо. Но расспрашивали меня дотошно, поскольку здесь очень мало еще знали о еврейском советском бытовании, о сионистской же деятельности имели представление, нередко меня смешившее. А может, это они нарочно так, может, это их профессиональные приемы были такие. Тем не менее, отвечала я охотно, даже с жаром, это ведь не кагэбэшники были злобные, а наши, родимые органы безопасности.
В свое время все эти материалы были засекречены, но ведь все это было так давно, сорок с лишним лет назад, какие уж теперь секреты! И, однако, мне их не дали, хотя за меня ходатайствовал большой генерал.
Ладно, значит, придется полагаться на собственную ненадежную память.
Прежде всего отметить то, что я помню точно. То, чем поход наш не был.
Кое-где, в частности в Интернете, неоднократно говорится о «захвате» приемной Верховного Совета группой евреев-сионистов. Это я считаю необходимым отбросить сразу. «Захват» предполагает насилие, оружие, борьбу. Ни о каком захвате и речи быть не может. Просто пришли и сели.
По некоторым другим сведениям, это была «голодная забастовка» в приемной Верховного Совета СССР. Звучит красиво, но голодной она никак не была. Да у меня у самой лежало в кармане полпачки печенья. У кого-то были, кажется, бутерброды. Не говоря о том, что длилось все мероприятие едва полсуток. Так уж много не наголодаешь, хотя кушать, конечно, захочется.
А сидячая забастовка действительно была. Хотя и тут – почему, собственно, «забастовка»? Бастовать, от слова «баста», означает прекращать что-либо, чаще всего работу. Мы вовсе не «бастовали», большинство из нас и так уже не работали. Собрались в приемной Верховного Совета двадцать четыре советских гражданина с отметкой в паспорте «еврей», принесли петицию к властям с требованием урегулировать законным образом процедуру эмиграции в Израиль и с просьбой предоставить им возможность встречи с Председателем Верховного Совета Подгорным. И заявили, что не покинут приемную, пока не получат ответа. Забастовки никакой не было, вернее будет назвать это демонстрацией – демонстрацией своей решимости.
А решимость была, это правда. Многие из участников уже получили отказ на прошение о выезде. В том числе и я. Правда, мой срок пребывания «в отказе» был незначительный, месяца два-три, не больше. Но я знала про себя, что дыхание у меня короткое, долгого ожидания я не выдержу и либо сделаю какую-нибудь отчаянную глупость, либо вообще откажусь от мысли о выезде.
В одной отчаянной акции я уже чуть было не поучаствовала. К счастью, ее инициатор вовремя отменил ее. Иначе это неизбежно было бы еще одно «самолетное дело», а то и похуже.
Он планировал взять несколько человек, пробраться в Севастопольский порт, угнать военный катер и уплыть в Турцию. Я готова была к нему присоединиться. Я, разумеется, понятия не имела, насколько такой план нереален и как велики его опасности. Но я полностью полагалась на Фиму Файнблюма, нашего предводителя. Это был (и есть) человек сдержанный, с мягкими манерами и негромким голосом, но смелый и решительный. Упрямый к тому же. Уже добиваясь выезда в Израиль, он добивался одновременно восстановления в партии, откуда его выгнали сразу после подачи заявления с просьбой о выезде. И зачем ему это надо было? А для справедливости. Для законности. Из упрямства!
Теперь Ф. Ф. предприниматель. Бизнесмен. А может, вообще уже пенсионер. Наверняка знаю, что дедушка. Мне трудно представить себе его в любой из этих ипостасей, я давно его не видела. Помню деятельного, худого, красивого, с усами.
Это был один из инициаторов нашего похода, такой же нетерпеливый, как и я, только несравненно более опытный и авторитетный.
Второй был гораздо спокойнее и методичнее. О нем написано было немало, а теперь имя его, естественным ходом вещей, начинает забываться, тем более что его уже почти тридцать лет нет в живых. Пожалуй, я могу позволить себе назвать его. Если что и привру, он был человек не мелочный, простил бы, я думаю. Имя его начинает превращаться в легенду, а по этой канве дозволено вышивать свое, что многие и делали без всяких церемоний. А я сделаю осторожно, хотя тоже, скорее всего, не вполне достоверно. Такова уж судьба легенд.
Меир Гельфонд. Этот человек вызывал у меня восхищение и робость. Восхищение, потому что был и умен, и разумен, к тому же любил классическую музыку, к тому же, по общим отзывам, был очень хорошим врачом. А робость – потому что уж очень героическое стояло за ним прошлое. Лагерь, длительный сионистский активизм. Я к героям отношусь как-то с недоверием, особенно к тем, которые сами признают за собой это достоинство. В Меире этого геройства не было совсем. Что было, так это сионизм. Как черта характера. Упорный, последовательный, фанатичный. Прямо с детства. В четырнадцать лет мальчишка уже был членом сионистского кружка! Я вспоминаю себя в четырнадцать лет… О сионизме я и слыхом не слыхала, а еврейство мое было лишь досадным источником неприятностей.
Наряду с восхищением и робостью человек этот вызывал у меня некоторый страх. Фанатизм любого сорта всегда отталкивал меня. Я немало встречала всяких фанатиков-сионистов, они не пугали меня, а только раздражали и иногда смешили. Раздражали шоры на их глазах, смешила высокая самооценка при глубоком невежестве. Не таков был Меир Гельфонд. Слишком он был значительной фигурой, чтобы раздражать, тем более смешить. Известная узость взглядов и интересов для фанатика неизбежна, но в невежестве его никак нельзя было упрекнуть. Сионизм у этого человека начинал превращаться в профессию, в цель, тогда как для меня он был лишь средством попасть в Израиль. Я, впрочем, иногда думала, что некоторая мера фанатизма не помешала бы и мне. Отучила бы от привычки всегда видеть обе стороны медали, что обычно сильно тормозит деятельность. Проще говоря, прибавила бы решительности. Действительной сионисткой я стала лишь в Израиле, когда здесь это уже практически вышло из моды.
Эти две легендарные личности, Фима Файнблюм и Меир Гельфонд, и были главными двигателями нашего похода (возможно, были и другие, но я их не знала). Я помню жаркие дебаты по поводу этого замысла. Подходящий момент или неподходящий? Насколько рискованно? Может ли дать результаты, не повредит ли всему движению в целом. Кто пойдет, кого звать. А я слушала и думала: только бы сговорились, только бы не отменили…
Это было до. А теперь я подходила к красивым дверям приемной с ужасом в душе. И с надеждой, что меня туда просто не впустят. И я с чистой совестью смогу вернуться домой.
У дверей я встретила двоих или троих соратников. Все радостно, весело приветствовали друг друга, и я так же весело поздоровалась. Ужас быстро ушел на дно. Нельзя было его показывать. Другие-то не боялись! Пусть думают, что и я нисколько не боюсь.
Вошли беспрепятственно, стражи у дверей едва глянули на паспорта. Об обыске с ощупыванием электронными лопатками и проходом сквозь электронные воротца никто и не мечтал тогда. Беззаботные были времена, бестеррорные!
Все, я внутри, никаких оправданий и отговорок больше нет. Отступать поздно. И стыдно.
Просторная прихожая с дежурным за столом, из нее вход в зал, то есть в саму приемную. Большой зал, вдоль стен плотно сидят люди. Все с какими-нибудь жалобами, заявлениями и прошениями. Каждый сам по себе, на соседей не смотрят, не разговаривают. Лица хмурые и понурые.
Всем вместе нам сесть было негде, мы расселись в разных концах зала. Постепенно я выискала знакомые лица. Мы начали понемногу собираться в кучку. Сколько именно народу придет, никто точно не знал. То один подходил, то другой. Я говорю «один, другой», потому что женщин нас было всего две. Ближе к полудню решили, что пора подавать нашу петицию. Под ней стояло тридцать с лишним подписей, пришли не все, но решили больше никого не ждать. Насчет того, кто именно с бумагой в руках стал в очередь к окошку, куда положено было протягивать свое прошение или заявление, я с полной уверенностью сказать не могу. Мне кажется, что это был Лева Фрейдин, ныне Арье Гилат, но имеются еще двое или трое претендентов. Один из них спустя годы прямо рассказывал: «Я встал, я подошел, я протянул…» Видимо, память подвела, бывает, – но занятно, что именно таким образом. А может, просто очень хотелось, чтобы это было так. А в другом месте это действие приписывается другому лицу, довольно известному писателю, про него я точно помню, что это не он подавал. Такие фокусы память проделывает с нами на каждом шагу, именно это я имею в виду, когда говорю, что пафос несколько повыветрился…
Так или иначе, петиция была подана. И немедленно отвергнута. Из окошка подателю было сказано: «Мы здесь принимаем заявления только от частных лиц, групповых не принимаем, заберите обратно». Подавший обратно не забрал, бумага осталась лежать перед чиновником. А чиновник немедленно схватился за телефон.
Если посмотреть на дело непредвзято, акция наша была подготовлена довольно-таки слабо. Главная наша защита, иностранные корреспонденты, которые должны были оповестить мир о происходящем и тем сдержать карающую руку властей, получили информацию поздно. Тут важен был точный, до минут, расчет: радио и телевидение в мире должны были сообщить о нашей акции не слишком рано, чтобы не предупредить о ней преждевременно кого не надо. Но при этом достаточно рано, чтобы власти поняли, что в мире всё известно – еще до того, как нас посадят в кузова военных машин и отвезут неведомо куда. Довольно долго чаши весов колебались и склонялись не в нашу пользу. Это мы, разумеется, узнали только потом.
И еще. Акция готовилась вроде бы в условиях строжайшей секретности. Но никто не предупредил, например, меня, чтобы я никому-никому ни словечка… Поэтому, встретив накануне на улице знакомого, но очень мало знакомого собрата-сиониста, я с энтузиазмом принялась его вербовать. Расспросив о деталях, знакомый немедленно согласился присоединиться. Как я могла знать, куда он пойдет, расставшись со мной? Я слышала, что многие, кому предлагали, отказывались. Само-то по себе это нормально, но таким образом круг посвященных все расширялся, секретность таяла на глазах…
Но чудеса бывают. Мировая пресса все же успела прийти к нам на подмогу как раз в нужный момент. Встреченный знакомый присоединился к нам, как и обещал. Из всех посвященных ни один – ни один! – не побежал стучать. Ну, ведь не может же быть, чтобы среди нас не было ни одного осведомителя?! Никак это невозможно. И тем не менее, наша акция застала власти врасплох. Я с тех пор слышала такую версию, что, мол, она вообще была спровоцирована самими властями. Что-то насчет стремления Советов укрепить Израиль активными еврейскими силами, с тем, чтобы напугать арабов и тем самым усилить зависимость арабских стран от СССР… Власти, мол, и сами хотели выпустить какое-то количество самых бойких и шумных, но не могли этого сделать напрямую, а то и другие попросятся. И вот, мол, придумали сделать это таким хитрым способом… Не знаю, может, что-то в этом и было, но как-то уж слишком по-византийски. Да и вообще, арабы прямо так уж испугались бы нескольких десятков, пусть даже сотен, добавочных израильтян? А что в конце концов будут сотни тысяч – этого, мне кажется, не предвидел никто.
А главное, мне трудно поверить, что заранее был специально организован такой тотальный спектакль. Как стало ясно позже, с противной стороны в нем участвовали сотни людей. Это уж даже для щедрой на людские ресурсы советской власти был явный перебор. Нет, не верю я в вышеупомянутую версию.
Мы сидели и сидели, и ничего не происходило. Просители в зале приходили и уходили, тихо подавали свои заявления, чиновники в окошках негромко им что-то говорили. Вообще было, на удивление, нешумно. И в этой полутишине прекрасно слышно было, как по всему огромному чиновничьему дворцу надрываются телефоны. Было полное ощущение, что телефоны эти отчаянно взывают в пространство: что делать? как поступить? срочно дайте указания!
Зал постепенно пустел. К пяти часам, кроме нас, никого не осталось. А мы сидели – и рассказывали анекдоты. Некоторые были очень смешные, мы громко ржали, и тогда из прихожей заглядывали в зал дежурившие там офицеры и смотрели на нас с недоверчивым удивлением. Все рассказывали, и мне тоже очень хотелось что-нибудь рассказать, но я, как всегда, ни одного анекдота вспомнить не могла. Вот досада! Вдобавок у меня начала болеть спина. Я уже тогда страдала хроническим заболеванием позвоночника, вот он и разболелся от долгого сидения. От смеха становилось только хуже. Я вставала, ходила, садилась – боль не проходила. И ни у кого не было никаких таблеток от боли. Меня начали уговаривать идти домой. Но я теперь домой вовсе не хотела. Я уже перебоялась, отпереживалась – и что же, все это зря? Теперь только и продолжать акцию!
В зал ввалилась бригада уборщиц – четыре мускулистые бабищи средних лет с ведрами и швабрами. Начали гонять нас с места на место, злобно покрикивая:
– Чего расселись тут? Чего надо? Пошли вон! Только работать людям мешаете!
Мы на ругань не отвечали, послушно переходили от одной стены к другой, снова рассаживались и продолжали веселиться.
– Ишь гогочут! Ни стыда ни совести. Ну, ничего, погодите! Вы свое получите!
Спина болела все сильнее. Я вынула сигарету, закурила – не помогло. И тогда я решила выйти и сходить в аптеку. Все мое решение одобрили, но были уверены, что я не вернусь. А я сказала, что вернусь, и нисколько в этом не сомневалась.
Вышла. Первое, что увидела справа от входа, – огромную серо-зеленую машину. Танк не танк, а что-то вроде. Подивилась, что он тут делает? Откуда взялся? И пошла искать аптеку. Обогнула здание слева и обнаружила, что вдоль всего его тыла тянется вереница серо-зеленых крытых брезентом грузовиков, плотно набитых вооруженными солдатами. Учения какие-то, решила я.
Учения? В центре города?
И тут у меня мелькнула абсурдная мысль: а что, если это против нас? Даже самой смешно стало. Против нас! Полк солдат против нас! (Я не знаю, сколько в полку солдат, но там их явно было несколько сотен.) Что бы они с нами делали? Если выводить нас из зала, так хватило бы наряда милиции. Да нет, ерунда, это не имеет к нам никакого отношения. Власть, конечно, дура, но ведь не настолько же!
Нашла наконец аптеку и купила «пятерчатку». Средство довольно сильное, а продается, к счастью, без рецепта. На месте проглотила таблетку, заела печеньем и пошла обратно. Пока шла, боль в спине почти утихла. По дороге купила с лотка чего-то съестного, не то пирожков, не то бубликов (голодная забастовка!).
Ни моя мать, ни брат не знали о нашей акции. Я им ничего не сказала, считая, что так безопаснее для них. А теперь подумала – может, все-таки позвонить, предупредить? Что, если я исчезну и они долго ничего не будут знать, начнут тревожиться, разыскивать? Но мной к тому времени уже владела бесшабашная, ни на чем не основанная уверенность, что ничего со мной не случится. И звонить сейчас, пока все не кончилось, значит заставить близких понапрасну мучиться беспокойством за меня. Нет, решила я, расскажу все потом.
Шла и размышляла с удивлением: странно все-таки устроен человек. Вот передо мной прямой открытый путь домой. Садись в метро и поезжай! Я так сильно боялась, так не хотела идти, искала любого предлога, чтоб не пойти. А теперь предлог истинный, не выдуманный, спина у меня действительно ломаная и больная. И перед товарищами не стыдно, они понимают и сами настаивали. А я куда иду? Обратно, туда же. И даже ни малейших колебаний нет. Тем более спина уже почти не болит, и «пятерчатка» в кармане. И мне, подумать только, даже весело!
– Приемные часы закончены, – сказал мне офицер у входа. За его спиной я видела, что прихожая полна военных, солдат и офицеров.
– Я знаю, – ответила я. – Но мне нужно туда. Я там была, только вышла на минутку. Меня там ждут.
– Ждут? Кто? – офицер обернулся, перекинулся несколькими словами с кем-то внутри. – Эти, что ли? – он качнул головой в сторону зала.
– Да.
– И вы хотите к ним?
– Да.
– Зачем?
– Мне нужно.
Офицер пожал плечами:
– Ну, дело ваше. Если хотите, идите.
И пропустил меня. Очень просто.
Я пробралась между солдатами. Прошла как призрак. Они меня в упор не видели.
В зале было уже чисто прибрано, пусто и тихо. Только телефоны со всех сторон трезвонили по-прежнему. Долго же они совещаются, никак не решат!
Меня встретили радостно и изумленно. Я рассказала про машины с солдатами.
– Это по наши души, – уверенно сказал Фима.
– Да брось.
– Точно, точно.
– Такие силы ради нас подымать? Ты что?
– Для страху. Чтоб неповадно было. Чтоб боялись.
– Мы?
– И мы, и все другие. А вдруг у нас заготовлено подкрепление, целое вооруженное войско? Вдруг оно спрятано где-нибудь поблизости. Или вдруг – они нас потащат, а прохожие бросятся нас защищать? И начнутся массовые беспорядки!
Это тоже был анекдот, мы смеялись, но как-то уже не так весело.
– Солдатиков жалко, – сказала я. – Гоняют их туда-сюда почем зря.
– Жалко-то жалко, но, если прикажут, эти солдатики разорвут тебя в клочья.
Анекдоты постепенно иссякали. Доброхотные историки говорят про нас, мы, мол, пока ждали, читали вслух Библию… Трогательно. Такие подлинные еврейские евреи. Что-то не припомню такого. Может, это когда я в аптеку ходила?
Заглянул к нам в зал какой-то генерал (не разбираюсь в звездочках, возможно, всего лишь полковник), прямо от двери настоятельно предложил нам покинуть помещение. Говорил совсем не грубо, наоборот, доверительно объяснял нам, какая неприятная нас ждет судьба. Вернее, не объяснял, говорил обиняками, но дал понять. Особенно нам понравилось, когда он сказал:
– Ну, и зачем вам это? А нам столько лишних хлопот.
Кто-то хихикнул. Генерал хотел, чтоб мы ему посочувствовали!
– И зря смеетесь! – обиженно сказал генерал. – Покамест вы еще можете свободно отсюда выйти и идти по домам. А потом…
– А что потом?
Генерал махнул рукой и удалился обратно в прихожую.
Он еще мог показаться фигурой полукомической.
Но затем к нам из глубин и высот дворца спустилось наконец лицо вполне серьезное. Как потом выяснилось, высокопоставленный чиновник из канцелярии Подгорного. Он нам, разумеется, не представился, но видно было, что важная шишка.
Первым делом он объявил нам, что, находясь в данном помещении после приемных часов, мы нарушаем общественный порядок, а это поступок наказуемый. Не дождавшись от нас адекватной реакции, он продолжил:
– Подача коллективных заявлений запрещена советскими законами.
Начетчиков среди нас хватало, кто-то немедленно выкрикнул статью советской конституции, обещавшую соответственную свободу.
– Это прекрасно, что вы так хорошо знаете нашу конституцию. Но вы знаете свое, а мы знаем свое.
В этом никто не сомневался, и хотя с нашей стороны посыпались возмущенные реплики, на самом деле возразить было нечего. Да и вообще, смешно ведь было пытаться что-то ему доказать, в чем-то убедить. Но мы все-таки горячились, наперебой говорили, доказывали, требовали. В главном, однако, мы его, видимо, убедили – в твердости нашего намерения сидеть тут, пока не добьемся своего.
– Хорошо, – сказал он. – Давайте поговорим спокойно. Я попрошу двоих-троих ваших руководителей подняться со мной в мой кабинет. Мы все обсудим и посмотрим, что можно сделать.
Мы объяснили, что обсуждать будем только с Подгорным.
– Товарища Подгорного нет сейчас в стране. Я уполномочен действовать от его имени. Прошу вот вас… вас… и вас, – он ткнул наугад пальцем в троих, – пройти со мной в мой кабинет.
– Они не руководители! Никуда они не пойдут.
– Тогда сами укажите мне, кто будет вас представлять.
– Никто не будет нас представлять. Никто никуда не пойдет. Ответьте на наши требования здесь и сейчас.
– Это нереально, и вы сами это знаете. И если будете упорствовать, добром дело не кончится.
С этими словами чин повернулся и ушел.
Все мы почувствовали, что где-то что-то движется. Хотя чиновник и пригрозил нам – как же без этого! – однако все-таки разговаривал с нами. Было ясно, что он еще вернется.
Время приближалось к девяти вечера. Телефоны внутри здания по-прежнему не умолкали. Не может быть, что все по поводу нас. С другой стороны, кому и зачем может понадобиться звонить сюда в нерабочее время? Или они здесь всегда так поздно работают? И все еще получают от кого-то какие-то указания? Или, наоборот, все уже ушли, и на звонки ответить некому?
Гадать пришлось не очень долго. Важный товарищ вернулся. Быстро, деловым тоном объявил:
– Принято решение удовлетворить ваши требования. Будет создана специальная комиссия, которая в кратчайший срок рассмотрит все ваши дела. Те, в отношении кого нет серьезных противопоказаний, получат возможность уехать.
В первый момент мы обрадовались. Победа! Но очень скоро сообразили, что на самом деле ни одно из наших требований не удовлетворено. Мы ведь не просили за себя лично! Мы требовали общего решения проблемы эмиграции в Израиль (правозащитники справедливо упрекали нас в узкоеврейской постановке вопроса, но я считаю, что лучше так, чем никак, тем более что нашему примеру последовали и другие, неевреи) и прекращения преследований, которым подвергались подавшие заявления на выезд.
Мы стояли в нерешительности. Лично я, в приливе внезапно обуявшего меня героизма, настаивала на продолжении сидячей демонстрации. Согласие на предложение чиновника представлялось мне поражением. Меня поддерживали многие, но без большого энтузиазма. Да мне и самой, если честно признаться, совсем не улыбалась перспектива провести здесь ночь. И когда наши «старшие товарищи» решили, что чрезмерно натягивать струну не стоит, что большего сейчас уже не добиться и надо уходить, мы все восприняли это с облегчением, хотя и знали, что потерпели неудачу.
А с другой стороны – чего бы мы, собственно, могли добиваться дальнейшим сидением? Чтобы этот чиновник вынес нам готовый закон о беспрепятственном выезде советских евреев в Израиль? Чтобы он обещал не преследовать подающих заявления? Чтобы их не выгоняли с работы и т. п.? То есть чего-то совсем уж нереального.
Так что неудача наша была относительная. Тем более что позже другие последовали нашему примеру, заседали в приемной и тоже кое-чего добивались. Единственное, что мне до сих пор представляется загадочным во всей этой истории, это тот факт, что мы сразу и безоговорочно поверили его обещанию насчет комиссии и пересмотра дел. Казалось бы, откуда такое доверие к власти? Ей-богу, просто загадка. То, что они слово сдержали, теперь мне не кажется странным. Но мы-то этого знать заранее не могли! А поверили, не усомнились… Очень удивительно, до сих пор не пойму.
И когда он обещал нам беспрепятственное возвращение домой, мы тоже ему поверили. И разошлись по домам – и никто нас не тронул. У меня, как и у всех, был личный охранник в штатском – шел всю дорогу в двух-трех шагах позади меня, и в метро со мной ехал, и до самого дома довел, и ни разу не заговорил со мной.
Настроение было какое-то смутное. После сидячей эйфории произошел неизбежный спад. В том, что нас скоро выпустят, я была почти уверена. Ну, тут бы и радоваться. Ликовать. Ради этого ведь и участвовала в мероприятии!
А я, вероятно впервые, по-настоящему осознала, что мне предстоит уехать от всех и от всего – навсегда. Навсегда! Мы ведь тогда уезжали навсегда, с неясной надеждой, что, может быть, когда-нибудь… И мне стало страшно. Совсем иначе страшно, не так, как перед походом в приемную. Теперь это не был обычный страх за себя. За себя я тогда не слишком беспокоилась. Так или иначе, непременно устроюсь на новом месте. В крайнем случае, замуж выйду. Но – а вдруг в самом деле никогда больше не увижу мать и брата? И друзей? И вообще все, знакомое и родное?
И зачем только я все это затеяла! Так уж рвалась жить среди евреев? Ведь нет, не было этого. И мать моя, которая родилась и выросла в белорусском местечке, не раз говорила мне: «Не знаю, как ты там уживешься. Ты ведь евреев совсем не знаешь. Ты представляешь их себе высоколобыми интеллектуалами, как твой отец и дед. Ты сильно заблуждаешься».
Она была права, в моем окружении евреев было очень мало, и почти все – самого высшего качества. Мое представление об обыкновенных евреях почерпнуто было в основном из полушутовских рассказов Шолом-Алейхема и куда более серьезных и мрачных произведений Давида Бергельсона. Бергельсона я высоко ценю как писателя, но желания общаться с ними его герои не вызывали. И еще сильнее отталкивали меня произведения полуклассика советской литературы Исаака Бабеля – мне явственно чувствовалась в нем подделка. Подделка мастерская, чрезвычайно ловкая и талантливая, но – созданная на потребу и в угоду неевреям. Еврейская, так сказать, экзотика в наилучшем исполнении.
Таким образом, литературное мое знакомство было не очень-то в пользу евреев. Однако я никогда не забывала, что еврейка и я сама. Я к тому времени уже хорошо понимала, что еврейство – это такое качество, отделить которое от себя нельзя никаким образом, и любые попытки это сделать недостойны и унизительны. Но и жить с этим отличием в России тоже казалось мне унизительным. Особенно после так называемой «пресс-конференции» еврейских деятелей искусств. Пятьдесят именитых, популярных, любимых народом актеров, писателей, художников сидели перед телевизионной камерой и публично покрывали себя позором, проклинали сионистских агрессоров.
Я не удивлялась их поведению. Слава богу, сама ведь выросла в этой стране. Нет, не удивлялась и даже не осуждала – но ужасалась. Вот что могут ведь сделать и со мной. Не на таком, разумеется, высоком уровне. Но вот устроят, скажем, в моем группкоме собрание на эту тему – и что мне тогда? Изворачиваться, отговариваться болезнью? Можно. Но слишком уж унизительно. А в следующий раз? И в следующий?
К этому времени я уже вполне дозрела до понимания, что нет и не будет у меня в этой стране никакой возможности сохранить собственное достоинство – избежать тех или иных унизительных ситуаций, связанных с моим пятым пунктом. Тех или иных – порой грубых и прямолинейных, порой скрытых и жалящих исподтишка, – какие бывали в моей жизни не раз. Единственная возможность – жить там, где этого пятого пункта нет, вернее, есть у всех.
К тому времени, как я подошла к дому, мои мысли проделали полный оборот, и я снова не сомневалась в правильности моего решения. Не радовалась, нет, просто угрюмо сжала зубы, зная, что пойду этим путем до конца.
Власть свое слово сдержала. Очень скоро, 2 марта, меня вызвали в ОВИР. Сказали, что мне разрешен выезд. Дан срок до 10 марта. Велели принести деньги за визу и за отказ от гражданства. Еще мне сообщили, что мне надо зайти в некую комнату в том же здании, на втором этаже. Я догадывалась, что это за комната, и хотела было не идти, но товарищи, тоже вызванные в ОВИР и ожидавшие внизу своей очереди, сказали, что лучше не злить их, не рисковать.
Встретил меня приятной, мужественной внешности человек в штатском костюме. Позже стало известно, что это был генерал КГБ Минин. Не представился, конечно, и навстречу мне не встал. Но сесть предложил. Беседа началась в задушевном, комплиментарном тоне.
– Юлия Меировна, мы знаем вас как умную, интеллигентную женщину. Что толкает вас на этот опрометчивый поступок?
Они меня знают! Да я-то вас не знаю! И знать не хочу. Но я промолчала.
– Неужели вам так плохо в нашей стране? Какие-то проблемы? Но их можно решить.
– Спасибо, у меня нет проблем.
– А как с жильем? Мы ведь действительно можем помочь.
С жильем у меня было плохо, и они это знали. А вдруг и впрямь помогут? Голова знала, что поддаваться этому никак нельзя, но сердце ёкнуло.
– Спасибо, не надо.
– Ну, как хотите. Мы ведь к вам со всей душой, а вы вон как.
Человек посмотрел на меня с обиженным укором.
– Ну да ладно. Итак, вы уедете. Но у вас остаются здесь мать и брат. Мы знаем, что вы к ним очень привязаны. А вы подумали, каково им будет тут без вас?
– Вы будете их преследовать?
Человек рассмеялся:
– Что это вы все такие напуганные? Везде вам чудятся преследования, всякие страхи, бог знает что…
Да, отчего бы это так? Какие у нас могут быть основания для страха!
– Не в этом дело. Но они будут без вас очень скучать, тяжело ведь знать, что они больше никогда вас не увидят. А вы их.
– Почему же никогда? Со временем, когда я устроюсь, они тоже переберутся ко мне.
– Да? Вы в этом уверены?
– Уверена быть не могу. Но надеюсь – разве что вы их не отпустите.
– Ну вот, опять вы. Опять вы делаете из нас каких-то монстров. Зря вы так, Юлия Меировна, ей-богу зря.
– А то что?
– Да ничего. Почему же не отпущу? А вы уверены, что они этого захотят?
Я и в этом не была уверена. Брат еще не дозрел, а мать прямо говорила, что делать ей в Израиле нечего, работы она не найдет, друзей новых не заведет, а языка наверняка не выучит. Генерал словно подслушал мои мысли:
– Вы сами-то как, знаете идиш?
– Идиш? Нет, не знаю.
– Как же вы будете там без языка?
– Язык выучу. Только не идиш.
– Не идиш? А что?
Позже я узнала, что генерал знал и идиш, и иврит, и для чего он ломал комедию – не вполне понятно. Видимо, это был такой способ расслабить меня, настроить на более спокойный лад, внушить мне, что это у нас не игра в кошки-мышки, а нормальный человеческий разговор. Он порасспросил меня про иврит, выразил свое восхищение тем, что евреи оживили древний язык Библии и говорят на нем.
– Я одного не понимаю, – сказал он, задумчиво постукивая карандашом по лежавшему перед ним делу, наверное, моему. – Как такая достойная, интеллигентная женщина могла связаться с этим сбродом. – Он качнул головой, обозначая, видимо, людей, ожидавших внизу. – Мы ведь знаем, что там за люди, совсем не вашего круга.
Это, надо полагать, был мне очередной комплимент. Не знаю, какой реакции мой собеседник от меня ожидал, но я решила, что отвечать на этот вопрос не стоит.
Он помолчал немного и, не дождавшись ответа, грустно вздохнул:
– Мне жаль. Мне просто по-человечески вас жаль. Ну, как отпускать вас в страну, о которой вы ничего не знаете. Где вам будет плохо и тяжело. Прямо и не придумаю, что с вами делать.
– Ничего не делать. Отпустить.
– Да отпустить-то легко… А вот… тревожно за вас. И думаешь: как бы вам помочь?
Надо же, какой заботливый. И вот ведь что смешно: хочется поверить! Ничего не скажешь, умеет, гад!
– А знаете, что? Может, вам сперва съездить туда на пару месяцев, на полгода? Осмотреться, ознакомиться… как вам такая перспектива?
– Да, это было бы хорошо.
– Ну? Так в чем дело? Съездите туда по туристической визе, все разузнаете. Понравится – вернетесь и оформите выезд на постоянное жительство, а не понравится – останетесь тут.
– А разве это возможно?
– Стал бы я иначе вам это предлагать?
– Но это же замечательно! А я и не знала! Пойду поскорей скажу своим! Так ведь многие захотят, если не все.
– А вот этого не надо, – генерал смотрел на меня истинно гэбэшным, пронзительным взглядом. – Этого как раз делать не надо! Я предлагаю это лично вам, в порядке исключения, и остальные ничего не должны знать. Вы меня поняли?
– Поняла.
– Я спрашиваю, вы меня хорошо поняли?
– Я вас поняла.
– А вам я даю день на размышления, завтра жду вас с ответом.
Я сбежала вниз по лестнице как полоумная. Словно за мной гнался кто-то. За мной гналось соблазнительное предложение гэбэшника. Я понимала, что он может это выполнить. И понимала, что не даром. За это придется платить. Не знаю как, но придется непременно. Я боялась самой себя, поэтому мне необходимо было немедленно рассказать другим, чтобы отрезать себе пути к отступлению.
Фима выслушал мой возбужденный рассказ и сказал спокойно:
– Вот сволочь. Знает, на что ловить. Ну, а ты что?
– Я не ответила. Сказала, что сейчас же расскажу всем, что можно так. А он велел никому не говорить.
– Ты все сделала правильно.
– Он велел завтра прийти и дать ответ. Я его боюсь.
– Ничего не бойся и никуда не ходи. Он теперь других будет на эту же удочку цеплять. А про тебя ему и так будет все ясно.
Я послушалась Фиму и к гэбэшнику больше не пошла.
И после недели лихорадочных сборов я уехала. И уже много лет, больше чем полжизни, живу в Израиле. Среди евреев. И ничего, привыкла.
Данный текст является ознакомительным фрагментом.