Бутырки
Бутырки
После того, как я расписался под приговором, меня и других осужденных отвезли в Бутырскую тюрьму. Там нас разместили в камерах, где мы дожидались отправки в лагеря. Крупные этапы уходили восьмого, восемнадцатого и двадцать восьмого каждого месяца. После такой отправки камеры становились почти пустыми, но немедленно снова заполнялись. В течение четырех месяцев упорно не вызывались на этап несколько молодых инженеров, у которых, благодаря безобидным пунктам, были небольшие сроки. Мы сумели добиться объяснения: нас держали в резерве для использования по специальности в тюремных конструкторских бюро. Как бы то ни было, нам исключительно повезло. В течение четырех месяцев мимо нас проходили сотни умных, образованных, опытных, знающих, разносторонних и разнообразных людей. Мы приспустили через себя членов коммунистической партии во всей ее палитре: от секретарей крайкомов и обкомов до всякой мелочи. Мы столкнулись также с чекистами-ежовцами, белоэмигрантами и бывшими белыми офицерами, иностранными коммунистами, многие из которых были деятелями Коминтерна, рабочими, представителями советской науки — крупными инженерами, учеными. Национальный состав был также крайне разнообразен: поляки, латыши, эстонцы, литовцы, немцы и многие другие. В нормальных условиях я не мог бы окончить такую академию. Потребовались бы колоссальные средства, чтобы собрать воедино огромное количество столь разных людей. Но даже если бы это удалось сделать, они не стали бы о себе так обнаженно рассказывать. Люди, только что пережившие великую трагедию и крушение всех планов и помыслов, перенесшие жуткое следствие и ожидавшие быстрой смерти в лагере, становились разговорчивы, были откровенны, иные, может быть, единственный раз в жизни. Обычно возникало несколько очагов таких ценных разговоров: на шестьдесят-семьдесят человек было всегда пять-шесть способных привлечь внимание и интерес. Я просыпался и немедленно намечал план слушания таких бесед. Первое время я внимал молча, потом задавал вопросы; в споры стал вступать в последние месяцы, когда был нашпигован уже новыми сведениями, взглядами, теориями. По таким материалам десятки советологов могли бы написать диссертации о представителях коммунистического общества, да и западные писатели извлекли бы интересные и значительные образы для своих произведений.
Во времена Ленина в партию завлекали несбыточными лозунгами и обманами, и в нее валили валом самые тёмные, неразвитые, тупые в своей доверчивости люди. Во времена Сталина в партию шли почти исключительно по карьеристским соображениям; партия поумнела, удельный вес дураков понизился. Самых опасных, способных разобраться в преступлениях своего генерального секретаря (генсека), Сталин бросал в тюрьмы. Поэтому умных членов партии, прошедших через этапную камеру, в процентном отношении было значительно больше, чем на воле. Я воздержусь от уничижительных оценок: большинство очистилось, горе приподняло их, разбудило хорошее, но ранее задавленное в их душах. Они прошли через род покаяния и достигли высшей точки своего бытия. Тем самым стало возможно общение с ними. Многие вызывали симпатию, сострадание, некоторые осуждали свое прошлое. Меня поражали их политическая осведомленность, наблюдения о партийной жизни, о деятельности Коминтерна.
Им помогали стать нормальными людьми, настойчиво советовали сбросить личину благодетелей человечества и рассказать хоть теперь горькую правду об их преступлениях, направленных против рядовых людей; об уничтожении целых сословий, заключенных в тюрьмах и за колючей проволокой; о проведении коллективизации; об организации голода. Ведь недели через две они должны были столкнуться с первозданным хаосом лагерной жизни, и шансов уцелеть было мало… Подавляющая часть коммунистов кляла Сталина, обвиняла его во всех ужасах и обзывала последними словами. С теми из коммунистов, которые пытались оправдать его злодейства, почти никто не разговаривал и они сидели, как зачумленные. Только уцелевшие коммунисты посадки тридцать седьмого года, которых я встретил уже в лагерях, были столь же отвратительны, как и эти неудавшиеся адвокаты режима.
Сам факт раскаяния был отраден, хотя погибшие от этого не воскресают, но мы спрашивали себя, насколько оно глубоко, как будут они себя вести, если их вызовут, извинятся перед ними и предложат заниматься тем же, чем раньше. Большинство говорило: «Ни за что», — я думаю, что почти все были искренни.
Меня удивляло, что малограмотные люди отлично разбирались в гнили коммунистических химер, а высокообразованные — многие годы находились в плену убогих заблуждений.
В начале 1941 года, перед войной, темы споров сводились к следующему:
— Погром религии многие рассматривали не как идейный, а считали его бандитским. Большинство коммунистов было согласно с этим тезисом, так как невозможно было скрыть или фальсифицировать факты.
В 1968 году в московской электричке я присутствовал однажды на диспуте. Пожилая, но энергичная женщина по очереди громила и подымала на смех своих оппонентов за их пошлые антирелигиозные взгляды. В тридцатые годы такие речи были бы расценены как вылазка классового врага, и ее обязательно арестовали бы. В шестидесятые годы в электричке подобные разговоры не казались крамолой. Треть вагона была в шляпах и с портфелями: ехал служилый люд. С тетушкой дерзали вступать в пререкания люди попроще. Она отбрасывала весь их безбожный вздор, и постепенно они замолкали, как оплеванные. Слово взял, видимо, подкованный лектор-антирелигиозник. Ворох мякины, которым он попробовал засыпать тетушку, разлетелся, как от свежего порыва ветра. Женщина была необразованная, но умная. По некоторым лагерным словечкам, которые срывались с ее языка, я понял, что немало лет она провела в заключении и окончила там у монахинь и богомолок свою духовную академию. Весь вагон затих. Я ловил каждое ее слово.
— О поведении в 1917 году тех, кто свергал власть, мы беседовали особенно часто со старым матросом, председателем Центробалта Измайловым. Он стоял во главе коммунистической организации, руководившей в то время сагитированными матросами. В отличие от малограмотной тетушки, сановник, в распоряжении которого до недавнего времени находились все средства коммунистической агитации и пропаганды, был не в состоянии защитить свое поведение и убеждения. Мы относились к нему добродушно, так как было ясно, что именно таких «лопухов» запутывали в свои сети большевистские обманщики. Теперь он соглашался со всеми доводами своих противников.
— Измайлов, во время войны с Германией ты срывал наступательные операции балтийского флота. Ведь ты творил черную измену, выдавал Россию врагу.
— Да, получается так?
— Ты не запрещал, а содействовал расправам и убийствам флотских офицеров. Ведь это предательство?
— Да, получается так!
Измайлов соглашался. Но его раскаяние оказалось неглубоким. Каким-то образом Измайлову удалось пережить заключение, и в середине шестидесятых годов я увидел его в качестве живой реликвии в киножурнале, посвященном музею революции. Пионеры надевали на него галстук, а потом в кадре показали его фотографию времен Центробалта. Он снова стал революционером, сановником. Повстречайся я с ним и напомни про наши беседы, он не подал бы мне и двух пальцев.
— О коллективизации мнения были разные. Несколько коммунистов, никогда не живших в деревне, считало, что сталинский способ коллективизации ужасен, но необходим и правилен по замыслу. Люди постарше и поопытнее объясняли, что такой план выгоден только паразитам, которые сами ничего делать не умеют, а живут эксплуатацией работающих. Только трутни могут держать крестьян за горло и отнимать у них то, что они соберут. Крестьяне без коммунистов умели создавать кооперативы по совместной обработке земли и сообща покупать машины. Коллективизация чудовищна, но еще омерзительнее те, кто пытается доказать, что она проводилась на благо крестьян. На такое лицемерие не способен был даже Иуда. Нельзя привить саженец телеграфному столбу, невозможно убедить людей, что отвратительная форма рабовладения была создана для процветания закабаляемых. Все могло держаться только на терроре.
— Нас забавляли попытки коммунистов-начетчиков, натасканных на сталинской политграмоте, доказать, что мы живем при социализме. Их казенные доводы вызывали презрительные насмешки окружающих. Им без труда объясняли, что, по всем признакам, в сталинской сатрапии расцвел принудительный лютый государственный капитализм.
— Ежедневное вранье, искажения, подлоги, подмены, наглое навязывание партийных директив — такова была практика советских журналистов. Те из них, кто постарше, вспоминали левую печать в царской России, которая занималась тоже формированием общественного мнения, угодного революционным центрам, нисколько не заботясь об истине и правде.
— Не было единого мнения о виновниках февральской революции и октябрьского переворота в 1917 году. Многие нападали на евреев и латышей. Но еврейский народ, состоящий из раввинов, ученых, промышленников, коммерсантов, ремесленников, рабочих, в потрясениях России участия не принимал, а сам был жертвой. Октябрьской катастрофе содействовал сброд, забросивший веру в Бога и наплевавший на любую национальную культуру. Троцкие, свердловы, кагановичи имеют такое же отношение к еврейскому народу, как ленины, бухарины, рыковы, абакумовы — к русскому; лацисы, петерсы — к латвийскому; джугашвили (сталины), берии — к грузинскому. Нравственные уроды с искаженным мышлением, деформированными душами имеются, к сожалению, у любой нации и по ним ни в коем случае нельзя мерить и судить народ, — он не несет за них ответственности.
— Начетчики утверждали, что революция была неизбежна. Приходилось им возражать. Плодотворное историческое развитие общества тесно связано с духовным и экономическим преуспеванием, захватывающим максимальные слои населения. Как инженер я знал, что все сооружения вынашивают, тщательно обдумывают, рассчитывают, затем они проходят испытание. Ни одна деталь машин не была создана в процессе драки, всё дельное и полезное создается творческими усилиями. Революции — это проявление хаотических разрушительных сил и, как правило, они оборачиваются бедствием для основных слоев населения. Катаклизмы в общественной жизни нарушают процесс нормального развития и приводят к регрессу. Ставка на революцию оправдана только против деспотий и диктатур, причем для уменьшения разрушений и жертв взрывной механизм должен быть тщательно подготовлен и продуман.
— Войну с Гитлером все считали неминуемой. Большинство предсказывало, что она начнется 20 мая или первого июня. Некоторые назначали другие числа. Для доказательства привлекали доводы из отраслей, в которых чувствовали себя сильными: военной, экономической, дипломатической. Если бы в то время знали о нападении Гитлера на Югославию, то срок начала войны с СССР был бы установлен еще точнее. Такое единодушное мнение людей, которые друг друга не видели и не слышали, так как конвейером следовали друг за другом, свидетельствует об их высоких умственных способностях. Все они, за ничтожным исключением, погибли в первые годы войны. Кроме даты начала войны, был предсказан ими и ее позорный ход. Почти все были уверены в неизбежном разгроме сталинской деспотии. Никто тогда не мог предугадать глупость Гитлера.