Глава 4. ИЗ ДУРДОМА В БУТЫРКИ

We use cookies. Read the Privacy and Cookie Policy

Глава 4. ИЗ ДУРДОМА В БУТЫРКИ

Как известно, правосудие, как таковое, в тот далекий уже период было подобно дирижерской палочке в руках власть имущих. Неугодных тоталитарному режиму людей либо отправляли на далекий Север, либо прятали в дурдома. Самым главным дурдомом страны, равно как и главным центром психологических экспертиз, как я писал чуть раньше, и был Институт имени Сербского. Единственное, чем могло похвастаться это учреждение, если позволительно будет так выразиться, так это подготовкой и уровнем профессионализма своих сотрудников. Это были действительно психиатры высокого уровня, но, к сожалению, почти все они были садистами. Его филиалы были по всей стране, но главными, насколько я знаю, были два: Белые Столбы и Казань, — можно сказать, что это была «вечная койка», то есть оттуда уже никто никогда не возвращался. Основной контингент таких заведений составляли инакомыслящие, то есть люди, не согласные с действующим в стране режимом. Как не трудно догадаться, это были люди образованные, умные, интеллигентные — в общем, научный и культурный цвет страны. Для них в Институте Сербского был построен отдельный корпус — № 4, уголовников здесь не было и в помине. Сам я там не лежал, но встречал многих, кто прошел через этот земной ад. Один из них был профессор, с которым я познакомился вскоре после прибытия в институт. И как бы ни был наглухо опущен железный занавес, все же за границу просачивались известия о том, что советская власть неугодных режиму людей прячет в дурдома, о лагерях я уже не говорю. Видно, тогда советские идеологи нашли простое и гениальное решение. Главное состояло в том, что правосудие в руках властей уже нельзя было назвать марионеточным, но, для того чтобы это сработало, нужно было хорошенько все запутать. Кому, спрашивается, нужны были процедуры с тюремной экспертизой? Я больше чем уверен, что из ста процентов контингента осужденных, которые пытались попасть в этот самый институт, достаточно было бы в течение нескольких дней провести в качестве профилактики «тюремную терапию», и девяносто девять из этих ста до конца своих дней больше бы об этом не помышляли. Конечно, человеку, никогда в жизни не сталкивавшемуся с подобного рода делами, трудно себе представить то, о чем я пишу, но понять, думаю, он сможет, равно как и дать свою оценку происходящему в то время беспределу. Откровенно говоря, в этот капкан попадали не только молодые уголовники, искатели приключений, желающие как-то разнообразить унылый тюремный быт. Были люди и посерьезней, в основном так называемые «ярые расхитители государственной собственности», они мотали максимальный срок по статье, которая предусматривала до 15 лет, некоторых ожидал и расстрел. Всего этого я, конечно, знать не мог, когда в конце января 1975 года, уповая на Бога и на капризную фортуну, был направлен на экспертизу в Институт Сербского. Раньше, для того чтобы украсть или избежать наказания, мне приходилось играть роль слепых, иностранцев, придурков и студентов, и подобного рода спектакли занимали от силы несколько часов. В этот раз я не имел права расслабиться ни на одну минуту и находился в постоянном напряжении. И хотя я был молод и полон сил и энтузиазма, все же пси-факторы понемногу стали давать о себе знать. А прошло всего лишь десять дней с моего первого визита к следователю. Сейчас я потихоньку начал понимать, что имел в виду Яков Моисеевич, отговаривая меня от этой затеи. Но это было, оказывается, только начало, все же остальное было впереди. С виду аккуратное и чисто выбеленное здание Института Сербского хранило в себе тайну о таких человеческих страданиях, которые передать на бумаге мне не по силам. Пациентами здесь, как я ранее упоминал, были люди, обвиняемые в самых тяжких преступлениях. Их свозили сюда со всей страны. Но игра для них, конечно, стоила свеч, и они играли. Я видел, как один главный бухгалтер целый месяц при мне мазал на хлеб свой же кал, ел этот «бутерброд», запивал чаем, изображая на лице огромное удовольствие. Но, как я потом чисто случайно узнал, пятнадцати лет ему все же не удалось избежать. Один армянин полгода бегал на четвереньках и, лая, изображал собаку. Удивительно, но он ни разу не разогнулся, ел из миски и спал под шконкой. Казалось бы, это ли не наглядное проявление умственного отклонения, но это только так казалось. Он возил вагонами вино в Москву, Ленинград, Киев — был, по-моему, главным экспедитором. И у него по тем временам произошла крупная недостача. Я встречал его подельника где-то на Севере, сейчас уже не помню где. Так вот, дали этому бедолаге расстрел.

Были при мне еще две «живности», с позволения сказать. Один в роли петуха, тоже в течение полугода почти каждое утро будил всю больницу кукареканьем, бил крыльями и клевал все что придется, но и этот не прошел до конца испытаний, его забраковали и отправили в тюрьму. Подробностями я, правда, не интересовался, но нетрудно догадаться, что его там ждало.

Но самым ненавистным придурком для меня была кошка — Лариска. Тех, кто вел себя тихо, не буйствовал, выводили из камер-палат в столовую, которая находилась на этом же этаже. Кормили, правда, хорошо, надо отдать им должное. Так вот, представьте себе картину. Сидят за столом больные или симулянты, как кому будет угодно, а под столом ходит на четвереньках и мяукает белобрысый дегенерат. Как только ему кто-нибудь бросит кусок котлеты или еще какие-нибудь остатки пищи, он ловит их на лету с проворством кошки, а поглотив, идет лизать руку и ластиться к тому, кто почтил его вниманием, мяукая и ложась на спину. Кстати, «оно» тоже не вставало с четверенек, так же спало и ело из миски под шконкой. Но все это надо было видеть. Говорили, что его давно уже отправили бы, но над ним проводили какие-то эксперименты. Я бы, конечно, проявил к нему сострадание и оказал бы посильную помощь, если бы ему, как и многим другим, грозили либо смерть, либо 15 лет, но этот гад сидел за воровство, как и я. Большее, что могли ему дать, это пять лет. Когда я узнал об этом, я весь месяц и пять дней, которые пробыл там, пинал его под столом — не как кошку, а как бешеного пса.

Но в этом заведении были пациенты и с другими диагнозами. Вообще шизофрения имеет более трехсот разновидностей. Самый сложный диагноз — это реактив. Чтобы читателю было понятней, достаточно напомнить фильм про революционера Камо. Коммунисты уже тогда знали, как обессмертить своего героя, ибо выдержать здоровому человеку такие испытания, через которые он прошел, под силу разве что титану Идеи. Больной, находящийся в реактиве, абсолютно не чувствует физической боли и вообще отчужден от всего окружающего. Если его кормят — он ест, не кормят — будет молчать, пока с голоду не умрет. Поведут в туалет — хорошо, не поведут — будет ходить под себя. Толкнут — пойдет, остановят — будет стоять. Думаю, теперь вам стало понятно, что представляют собой такие больные.

После карантина меня определили в палату-камеру на втором этаже. Сразу оговорюсь, что мне, как я потом понял, еще крупно повезло. Человек, который впервые входит не то что в камеру, но и в любое другое помещение, непременно обращает на себя внимание присутствующих. На меня же никто не обратил никакого внимания, когда я перешагнул порог палаты-камеры № 237 и за мной щелкнул замок. По привычке я одним взглядом окинул камеру и направился к свободной шконке, мимоходом разглядывая обстановку и присутствующих там людей. Над большим столом, который стоял посередине, склонившись над каким-то огромным листом бумаги, стояли четыре человека и оживленно о чем-то беседовали, абсолютно ни на кого не обращая внимания. Трое остальных обитателей камеры либо спали, либо делали вид, что спят, по крайней мере, дедушка, который лежал на соседней со мной шконке, спал. На вид ему было лет семьдесят. Худое смуглое лицо с бородкой было изрезано морщинами и обрамлено совершенно седыми волосами — в общем, он был белый как лунь. У него было приятное открытое лицо, и я сразу проникся к нему симпатией — и это к спящему человеку, но он действительно даже во сне почему-то располагал к себе. Я немного посидел на шконке, приглядываясь ко всему, что меня окружало, и не спеша заправил свою постель — белье у меня было с собой. Я положил мыло в тумбочку, так же не спеша направился к столу. До сих пор не могу понять, где они взяли такой огромный лист ватмана, который лежал на столе. Точнее, это была карта, на которой с поразительной точностью был нанесен план Бородинского сражения: Багратионовы флеши, редуты Раевского, ставки Кутузова и Наполеона, диспозиция обеих армий — вообще, вся кампания 1812 года была налицо. Но все это я увидел чуть позже, а в первое мгновение был ошарашен другим. Не успел я подойти к столу, как двое из присутствующих тут же подняли головы и повернулись ко мне. Изумлению моему не было предела. Прямо на меня смотрел Кутузов, точь-в-точь как в кинофильме «Гусарская баллада», а рядом, слева, стоял князь Багратион. Да ладно бы, если бы просто повернулись и посмотрели на меня как бы в недоумении, а то ведь тут же, как я подошел, Кутузов сразу спросил у меня без обиняков: «Кем вы посланы, сударь?» — «Его государя императорским величеством», — отчеканил я, приложив руку ко лбу. Я даже сам не заметил, как вошел в роль. «Отлично, — по-военному браво ответил сей славный полководец. — Вы можете пока присоединиться к нашей разработке стратегического плана осенней кампании, а затем доложить обо всем виденном государю императору». И, обратившись к присутствующим, произнес: «Вот видите, господа, как заботится об исходе кампании этой государь-батюшка, шлет да шлет гонцов». Тут только я стал разглядывать, что делается вокруг. Двое других присутствующих за столом, по всей вероятности, были адъютантами главнокомандующего и Багратиона, но они все время молчали. Я не знаю, сколько нужно было терпения и изобретательности, чтобы сшить все эти костюмы, карта же была точной копией оригинала, здесь тоже должны были потрудиться люди, обладающие хорошим знанием истории. Забегая вперед, скажу, что Кутузовым был бывший учитель истории, кем были остальные, честно сказать, не помню, но это, думаю, и не столь важно. Каждый из них уже не один год находился на излечении, если вообще здесь можно было излечиться. Замечу, что все время, что я находился в этой камере, с утра и до вечера, каждый день, с завидным постоянством они разрабатывали стратегический план осенней кампании, внося постоянные коррективы, и при этом абсолютно ни на кого не обращали внимания. Будто никого и не было рядом. От скуки и я иногда принимал участие в разработке плана, внося разнообразие в их будни. Такой день они считали особенно удачным и на следующее утро думали уже представить план государю, и так каждый раз. В общем, это были несчастные люди, достойные сострадания. Следующим, пятым сокамерником был Виктор Гюго. Парадоксально, но факт, он знал роман «Отверженные» чуть ли не наизусть. Я порой вступал с ним в яростную полемику, забывая, что передо мной больной человек, думаю, что это производило впечатление на окружающих. Откровенно говоря, когда речь заходила о литературе, никто бы не мог увидеть в нем дурака. Он прекрасно знал литературу, как только ее может знать литературовед, кем он и был, пока у него на этой почве не съехала крыша. Шестым обитателем палаты № 237 был Будда. Все то время, пока он бодрствовал, он сидел в позе лотоса и, раскачиваясь, нараспев читал молитвы. По всей вероятности, на свободе он был священнослужителем. Лицо его было монголоидного типа, ни слова по-русски он не произносил, впрочем, как и на любом другом языке, лишь одно слово только и можно было от него услышать: Будда.

Видно, у него была мания величия, так же как и у Гюго и почти у всех моих новых сокамерников. Я сказал «почти», ибо седьмой житель этой обители мудрости и знания больным себя вовсе не считал, и притворяться ему не было никакой надобности. Коммунисты наглым образом уже 18 лет внушали профессору Неелову, так звали моего пожилого соседа, что он идиот. Разве могло в то время уместиться в мозгу партийцев, что профессор истории Ленинградского университета может оспаривать труды великого Ульянова (Ленина). Целые тома, в которых профессор доказывал, что Ленин со своим окружением привел страну не к коммунизму, а к краху великой державы, лежали у него под шконкой. Это был глубоко интеллигентный и образованный человек. Ровесник века, родился он в 1900 году. Он, как никто другой, понимал глубину пропасти, называемой коммунизмом, но что он мог сделать в одиночку? Он сам признавал это и свое пребывание в этих стенах считал неизбежной закономерностью. Конечно, некоторого рода отклонения, надо думать, у него были. Его, интеллигентного человека, посадили сначала в тюрьму за измену Родине, а затем через четыре года, признав его невменяемым, возили по всем дурдомам страны! Бедолага, где он только не был. Когда он мне рассказывал, с какими издевательствами и ужасами ему приходилось сталкиваться, начиная с 1957 года в Лефортове, у меня мороз пробегал по коже. Ведь этот человек не принадлежал ни к одному из кланов в преступном мире. Пожилой интеллигент, абсолютно беспомощный в условиях лагерного и тюремного бытия, как он все это выдерживал целых 18 лет? Но главное — он даже во сне, по его же выражению, не отступал от своих принципов. Это был настоящий пример для подражания любому борцу за свои идеи.

Надо ли писать о том, что в Бутырки через месяц и пять дней вернулся уже другой Заур, поумневший и повзрослевший лет на десять. Как только я прибыл в тюрьму, меня тут же посадили в карцер на неделю, а после этого состоялся суд. Числился я за Свердловским районом, но из-за перегруженности работой центра слушание дела перенесли в Кунцевский суд. Справка о симуляции была подшита к делу, и это сводило на нет все попытки Ляли посодействовать в уменьшении срока наказания, максимум был пять лет.

Но прекрасный адвокат и безупречное поведение моей потерпевшей сделали свое дело. Мне дали четыре года строгого режима. После суда адвокат сказал мне: «Не будь этой справки, я бы добился половины, но увы». Говорят: что Богом ни делается, все к лучшему. Уповая на эту пословицу, я стал готовиться на этап. И тут моя Ляля все предусмотрела, будто только и занималась, что помогала тем, кто отправлялся на этап. Но об этом я вспомнил позже, а пока еще находился в Бутырках в камере для осужденных. Со дня на день меня должны были отправить на Красную Пресню, а оттуда уже на дальняк. Последний раз я видел Лялю в зале суда, но нам даже не дали проститься. Издали, с заплаканными глазами, она просила у меня прощения за то, что больше ничего не смогла сделать. С какой мольбой в голосе она просила легавых, чтобы ее пустили хоть на секунду подойти и проститься со мной по-человечески, но менты были неумолимы. Самому ярому врагу я не пожелал бы такого. Когда в «воронке» за мной закрылась дверь, я, конечно, не предполагал, что больше никогда не увижу это прекрасное лицо с заплаканными глазами. Конечно, в жизни своей я встречал немало женщин. Одних я любил больше жизни, других уважал, но никогда и никому я не верил так, как верил Ляле.

Данный текст является ознакомительным фрагментом.